«Если я умру…»
   Его руки теперь снова трясутся, а ноги перестали кровоточить. «Душу погублю». У него болит горло, но он не останавливается и поет громче. «Только моя вина». Ничего не осталось. Кусочки ракушек лежат на дереве, и он обмазывает ноги антисептиком, и перевязывает их, и надевает ботинки, чтобы не загрязнить раны. Все тело липкое от пота. Он заползает глубже в тень и проваливается в тишину.
   Тени скользят, меняя формы, по грязи – день начинает клониться к закату. Он лежит на своем спальнике в фуге шока. Это как если бы он ограбил сам себя. И теперь, вдобавок ко всему остальному, ему приходится оплакивать их образ. От этого он чувствует скорее унижение, а не освобождение. Ему остается только лежать здесь с ноющими ногами и удивляться, почему он остался, почему упорствовал. Почему прожил этот последний год, уважая этих людей, – даже после их смерти.
   Почему? – спрашивает он сам себя в сгущающейся тьме. Потому что ты любил их. Ты сделал это из-за любви. И даже понимание того, что? они были за люди на самом деле, не может этого изменить.
* * *
   В ту ночь Фоксу снится, что этот парнишка, Аксель, приходит на пляж, залитый лунным светом. Он выходит из торжественной толпы баобабов, и на груди у него жабры, горизонтальные полоски, из которых вырываются тонкие лучики света; и вот он подходит, и по миллионам белых раковин он тянет за собой крыло, как раненая ворона, и выкрикивает, сверкая зубами, ноту в ре-мажор.
 
   Фокс заставляет себя ходить. Как только достаточно рассветает, он заворачивает ноги в лишнюю пару носков и ковыляет, чтобы доказать себе, что не охромел. Спустя несколько минут ему приходится присесть, но он знает, что сможет вернуться и пойти, если нужно. Теперь, когда у него нет удочки, ему важно сознавать, что он может ходить. Хромота – это смерть.
   Через пару дней он понимает, что может рыбачить без удилища, только курсируя по глубоким водам на каяке. Это тяжело, но надо беречь ноги, и теперь он не тратит попусту время. Он ловит макрель, которая тащит его за собой так быстро, что он боится перевернуться. Когда Фокс пластает рыб на пляже, акулы дерутся за их головы величиной с футбольный мяч и за двухметровые хребты.
   Он дважды в день обрабатывает раны антисептиком, пока тот не кончается, и ему ничего не остается, как только втирать бальзам поу-поу в распухшие раны и надеяться на лучшее.
   Иногда он целыми днями не думает ни о чем, кроме волосков на руках Джорджи Ютленд. Он помнит, как лежал там, как пес, пока она снимала с него клещей. Ее дыхание на его коже. Ощущение спокойствия.
   Забавно, но в те несколько часов он не боялся. Может быть, он тогда слишком устал, чтобы бояться. Но он начинает думать, что в этом было нечто большее. В центре дикости Джорджи было спокойствие. Это чувствовалось в ее руках. Там была компетентность, авторитет, серьезность. Да, и страсть. Почти вопреки себе она была человеком сути. Он доверял ей. И когда он проснулся в том доме и ее не было, он до смерти перепугался. До встречи с нею Фокс был хитер. Он таился. И никогда не боялся.
   Он начинает планировать еще одну вылазку к складу на той стороне залива. Ему нужна новая удочка, и там есть еда и инструменты, которые могут ему пригодиться. Когда он доберется туда, он вполне может позволить себе забраться на плато и повидать Мензиса и Акселя. Сон взволновал его, и мысль снова поиграть на этой дешевой стальной гитаре не отпускает его. Да, когда его ноги полностью заживут, когда он снова сможет ходить.
 
   Однажды утром он тяжело ковыляет в своих ботинках по пляжу и слышит странный гул. Гул застревает у него в ушах, но идет не изнутри. Из-за скалы на острове вырывается самолет – так неожиданно, такой блестяще-красный, с таким зубастым круглым мотором и потрясающим шумом, что Фокс стоит, как замершая кефаль, не меньше секунды, прежде чем нырнуть в тень баобабов. Тень самолета проносится над пляжем, Фокс поднимается на локтях и видит, как тот разворачивается вокруг залива и уменьшается до размеров насекомого. Он исчезает над материком так низко, что кажется, будто он вышел из моря. Меньше часа спустя, когда Фокс все еще неуверенно ежится в тени, самолет снова появляется над заливом и поднимается над водой, чтобы промчаться к материку, поблескивая на солнце белыми поплавками.
   На следующий день он видит на воде белый кильватерный след от катера. Фокс выметает пляж, чтобы стереть отпечатки ног, и собирает все, что может выдать его местонахождение. Он ждет в лагере неизбежного, и к утру неизбежное приходит в виде волны от носа катера.
   Лежа в тени своего каменного убежища, спрятавшись от посторонних взоров за ветвями инжира, Фокс смотрит, как катер заходит в бухточку острова, где водится макрель. Это цельнолитая блестящая штуковина. Алюминиевый каркас, наверное, восемнадцати футов в длину. Открытая палуба, приспособленная для ужения, вроде судна для ловли окуней или шаланды на барамунди. Трое. Они какое-то время волочат сети параллельно друг другу, на расстоянии полета камня от берега. Один у заднего румпеля. Двое других держат сети. Фокс чувствует пары?. То и дело лицо рулевого вспыхивает розовым, и Фокс чувствует, как тот смотрит в его сторону. Они устраивают перекуры. Мотор затихает, и они какое-то время дрейфуют, ловя белыми лесками. То и дело серебряная вспышка прыгающей рыбы поднимается над водой. Фокс слышит их смех.
   Рулевой указывает на что-то на пляже. Они смотрят на остатки дерева, в которое ударила молния. Фокс снова видит лицо инструктора – просто точка розовой плоти. Тот смотрит в его сторону так долго, что Фокс сжимается. Он чувствует, что инструктор что-то высматривает в лесу. Высматривает его. И Фокс понимает, что островной лагерь остался в прошлом.
   Их кильватерный след еще не рассеялся на воде залива, а Фокс уже начинает собирать свои скромные пожитки. Он оставляет тяжелый котелок, фигуры из палочек и любимые ракушки, разламывает хижину и коптильню и сбрасывает их с уступа в деревья внизу. Он забивает вещами каждое отделение и щель в каяке и, забрав с собой всю воду, какую только может увезти, гребет на север.
* * *
   Луна растет и убывает и уносит с собой целый цикл приливов, и почти все это время Фокс чувствует себя потерянным. Лагерь на терриконике хорош, но Фоксу не хватает драматичности острова, сочной растительности, роскошных скал красной столовой горы, панорамы, открывающейся с уступа, и общества акул. Самолет прилетает и улетает каждую неделю или около того, и хотя Фокс видит его только тогда, когда самолет отклоняется от своего маршрута к северу, ему все равно приходится жаться к побережью материка, чтобы его не заметили. Он гребет в тени мангровых деревьев и редко ходит по открытой местности.
   Впрочем, у нового места есть свои преимущества. Он выясняет, что в высокие приливы на мелководье можно плавать. Все большое и зубастое будет видно на расстоянии, так что он невыносимо роскошествует, лежа в воде и опустив туда лицо. С окончанием сезона дождей море перестало быть горячим, как кровь, и Фокс часто лежит в воде, просто чтобы почувствовать, как прохладная вода обтекает его воспаленную кожу. Он лежит лицом вниз, с открытыми глазами и смотрит на борозды песчаного дна. Он смотрит на тень собственной головы, как она скользит по белому песку в ореоле из лучистой зыби. Он задерживает дыхание, видит себя с крыльями, жидкого, в два раза больше себя.
   Без удочки он ловит рыбу сетями. В прилив кефаль и мерланг приходят кормиться на мелководье, а он стоит, каменно-неподвижный, глядя в воду, готовый нанести удар. Это убийственно действует на глаза, и это зверское испытание терпения, но он справляется. Иногда Фокс бродит по мелководью с заостренной палкой и гарпунит скатов. Ходить приходится меньше, но работа эта сложнее. У него есть вода, крохотный, но непересыхающий ручеек, в котором он промывает свои раны и слезящиеся глаза и пьет вдоволь.
   Ему нравятся стройные баобабы рядом с террикоником. После заката их кора все еще тепла, когда прикасаешься к ней щекой. По вечерам Фокс поддерживает дымный костер из мангрового дерева, чтобы отогнать самых назойливых москитов, и натягивает еще одну струну на дереве рядом с убежищем под скалой.
   Не в силах подавить жажду действия, он снова начинает петь. Это утешает его, заставляет забыть, что теперь он здесь все равно что пленник. С терриконика архипелаг выглядит как плавучий бон, как цепь, преграждающая ему путь к материку.
   Дергание нейлоновой струны приводит его в уныние. У него болит большой палец, и нота выходит плоской и мрачной, без нюансов. Это шум, а не музыка; это хуже, чем тишина. И все же вороны за хребтом целыми днями по-монашески импровизируют, и ручеек издает тихое монотонное треньканье, и первая ракушка, которую ты находишь после весеннего прилива, своим бесконечным «вррррррр» у самого уха заставляет тебя действовать.
   Он усердно трудится, пока не находит звук. «Ми», – думает он, но это только догадка. Он находит четырехтактный ритм с кусочком звука шагов по ракушечному песку для окраски, и вот неожиданно появляется настоящий ритм, маленькое пространство для чувства. Бум-бум-бум-бум. Да это же самый настоящий аккорд из буги мистера Джона Ли Хукера. Это Длинный Джон Болдри. Это Элмор Джеймс и Сонный Джон Эстес. Это губная гармошка, она свисает с дерева и бьет по песчанику, просто умоляя дать ей бутылочное горлышко и банджо. Хорошо, не блюграсс, но, по крайней мере, черный блюграсс, и вы все должны петь; отвертеться не удастся. Черт возьми, смешно. От этого гудят зубы. Бум-бума-бум-бу! Всего одна нота. Одна, одна, одна, одна. Да, Билл. Ты, Билл. Одна заповедь. Одна радость. Одна страсть. Одно проклятье. Один вес. Одна мера.Один король. Один Бог. Один закон. Одна, одна, одна, одна – ты скользишь вверх и вниз по своей ноте, как щенок вверх и вниз по дюне, до тех пор, пока не перестаешь чувствовать зуд укусов, и воспаленные глаза, и шелушащуюся на солнце кожу, пока ты не наполнишься, пока не исчезнет неуверенность – совсем и пока ты не перестанешь бояться – совершенно. Ты так далеко ушел в «один», что ты уже не один больше. Ты резонирующее множество. Ты толпа. Ты камни на спине Джорджи и оливки, сброшенные в грязь у ее ног. И всю жаркую сладкую ночь ты – волоски на ее руках.

VIII

   Во время полета на север, в Брум, и два дня после того Джим и Джорджи почти не разговаривали. Джим проспал всю первую ночь и половину следующего дня, а потом оставил ее в бунгало в тени пальм и поехал в город повидаться с семьей. Джорджи сидела, вялая и оглушенная жарой, у бассейна, а на лежаках вокруг нее постояльцы бренчали на лэптопах и щебетали по сотовым телефонам. На всех была странная гибридная одежда, такие вот отпускные фасончики, которые ее сестры называли «смарт кэжуал». Сплошь пастельные тона, целая выставка одутловатой и бледной городской плоти. Джорджи пошла через аллею кокосовых пальм на пляж, где красная почва сменялась белым песком. Вода была матовой, бирюзовой. Ветра не было. Здесь все сплошь было катание на верблюдах и крохотные купальнички. Белые мальчишки и девчонки играли в салочки. Кто-то в оранжевых шортах болтался на парашюте, который волочила за собой моторная лодка. Джорджи слегка ошалела от толп и перемены климата. Она все еще страдала от расставания; самое неприятное – мальчики сочли ее в ответе за то, что их сослали в школу-интернат. И в душе ее смущало то, что она здесь. Она то начинала подозревать Джима и ругать себя за глупость, что согласилась приехать, а через секунду уже начинала всматриваться в лица, ожидая, что в любой момент может увидеть Лютера Фокса, как он идет через толпу, с голубыми глазами и голой грудью. В рюкзаке у нее была кипа его пиратских пленок, и когда она забралась в городской автобус вместе с несколькими американцами в «Биркенстоках» и женщиной, которая, кажется, была наполовину аборигенка, наполовину японка, то вставила в уши наушники, чтобы преградить путь желающим поболтать. Мандолина, гитара. Задушенный голос Джона Хайатта. Песни о пьянках, автокатастрофах и погибшей любви. Она выключила плеер и попыталась не улыбаться улыбающимся американцам.
   Джорджи всегда нравился Брум. Разве не всякий в глубине души желает иметь дом с жалюзи и манговое дерево в саду? Когда ей было девятнадцать, она ездила сюда на автобусе – жуткая поездка. В те времена на Кейбл-Бич спали хиппи и автостопщики и все местные совершенно очаровательно писа?лись через дефис. Все, с кем бы ты ни встречался, были наполовину то, наполовину се. Это было как Квинсленд, только без бригады белых башмаков[29]. Для Джорджи это и был тропический город мечты. Она полагала, что здесь все еще можно очень неплохо жить, но с самого своего последнего визита сюда – это было четыре года назад, когда они с Тайлером Хэмптоном бросили якорь в гавани Гантом-Пойнта, Брум стал пародией на самого себя. Много пальм, и она не могла себе представить, что здесь бывают парки, в которых не водятся обмотанные бинтами пьяные. Но застройка здесь развивалась с не меньшей интенсивностью, чем туризм. Из красной грязи росли универмаги, парковки и жилые районы. Брум становился пригородным аванпостом, и во всем этом звучала нота туристического мошенничества.
   Четверть часа она трусила по пыльным торговым улицам, как лунатик. Джорджи не знала, что? это – жара, разочарование, отсутствие цели? Но она чувствовала себя так, будто ее ударили дубинкой по голове. Она вернулась в отель, включила кондиционер и пролежала в бунгало до самого заката.
   К концу того дня Джорджи знала, что в Бруме Лютера Фокса нет. И не могло быть. Он мог быть здесь до Рождества, но давно уехал. Теперь его можно было искать по всему северу. Это безнадежно. Завтра она улетит обратно на юг; это было глупо. И ей надо выпить.
   Подойдя к бассейну, она остановилась, увидев в баре Джима в компании двух пожилых мужчин. Их лица мерцали в свете смоляных факелов и выглядели так, будто жизнь их крепко потрепала. На обоих были шорты с резинкой на талии, которые болтались на бедрах под пивными брюшками. Они были без рубашек и в резиновых вьетнамках. Посреди всего этого курортного карнавала они представляли собой на диво неприятное зрелище.
   Джим заметил ее, помедлил и наконец махнул ей рукой.
   – Джорджи, – пробормотал он. – Это Кроха и Мерв. Мои двоюродные братья.
   Кажется, она не смогла скрыть удивления.
   – Его папаша был два раза женат, – сказал Мерв.
   – Рада познакомиться.
   Они улыбнулись и заглянули в свои пивные кружки. Волосы у них были седые и набриолиненные. Они были братья. Кажется, они очень неловко себя чувствовали в ее присутствии.
   – Приятель Крохи – пилот, – сказал Джим. – Я тебе все расскажу за ужином.
   Джорджи поняла это как «свободна». Она попрощалась и пошла через ароматные сады в ресторан. Она успела выпить всего один стакан, когда подошел Джим.
   – Твои двоюродные старше моих родителей, – сказала она, когда он уселся.
   – Мы уезжаем, – сказал он.
   – Но я не поела.
   – Уезжаем из города. Утром мы едем в Кунунарру.
   – Вот как? – сказала она, глядя на веранду, обвитую бугенвиллеей, где полным ходом шли романтические ужины. – Я, вообще-то, решила, что пора это кончать и лететь на юг.
   – Мы знаем, где он.
   – Джим, ты вообще понимаешь, сколько там разных мест?
   Он вытащил из кармана рубашки карту и расстелил ее на столе. Джорджи посмотрела на взлетно-посадочную полосу под его пальцем и на линию побережья рядом с ней. Ее сердце подпрыгнуло. Она подняла на него глаза. Джим, кажется, был в восторге.
   – Мест много, Джорджи, а вот людей мало. Когда кто-нибудь проезжает, люди замечают. Кто-то отвез его туда в мокрый сезон. Перед Рождеством. Хорошее описание. Кроме того, он воспользовался моей фамилией. Вот засранец.
   Джорджи рассматривала карту – россыпь топографических контуров, которая образовывала залив Коронации. Она почувствовала нелепый укол блаженства от того, что Лютер Фокс помнит, от того, что он запомнил ее глупые воспоминания об острове. И не так уж много мест, до которых было бы так сложно добраться. Вряд ли он из кожи вон лез просто для того, чтобы его потом нашли. Вот если только – сознательно или нет – ты хочешь, чтобы тебя мог найти только кто-то, кто знает. Сама идея сумасбродна, но так и не покидала Джорджи.
   – В Кунунарре можно зафрахтовать самолет-амфибию, – сказал Джим. – Пара тамошних пилотов поговаривают, что на тех маленьких островках кого-то видели. Люди считают, что все это шутка. Я заказал туда чартер. Завтра.
   Наконец подошла официантка и приняла заказы. В воздухе разносился аромат цитронеллы. Джорджи налила воды в стакан для вина.
   – Ну как? – спросил Джим.
   Она пожала плечами. Господи, она не знала, что и думать.
   – Просто неожиданно, – сказала она.
   – Ты, кажется, в шоке.
   – Да уж, наверное, – признала она, чувствуя, как энергия и уверенность прошедших недель испаряются из нее.
   Они сидели в гнетущей тишине, пока не принесли еду. Оба заказали барамунди, и им подали одну рыбину целиком. Она лежала между ними, исходя паром, на ложе из ростков и лимонной травы. Ее шкура все еще отливала металлом. Глаз был непрозрачен.
   – Хочу поймать одну из этих малышек, – сказал Джим, устало пытаясь поднять настроение в компании. – На пятьдесят фунтов. Хочу посмотреть, как она прыгает.
   – Знаешь, – пробормотала Джорджи, – я тут неожиданно подумала, как у вас с Лю Фоксом много общего.
   Джим положил вилку.
   – Я имею в виду, – сказала она, – вы оба потеряли матерей в детстве. И люди смотрят на вас обоих через какую-то странную призму удачи. Очень по-разному, разумеется. И вы живете… ну, в кильватере какой-то катастрофы.
   – Это еще что? – спросил Джим с тихой яростью. – Пишешь школьное сочинение?
   – А что с тобой и с ними со всеми, Джим?
   Завитки пара поднимались от рыбы между ними.
   Джим выпил бокал белого совиньона и налил себе второй.
   – Моя мать убила себя. Нет ничего общего.
   – Но я-то этого никогда не знала! – крикнула Джорджи. – Господи, за три года я вполне могла бы узнать такие основные вещи, тебе не кажется? Это и тот факт, что у тебя есть кузены-пенсионеры.
   – Так глубоко мы никогда не копали, Джорджи, – сказал он.
   Похоже, он тут же и пожалел о сказанном.
   – И почему?
   Джим выпил вино залпом и постарался собраться. С той самой ночи на террасе он еще сохранял тот честный вид, надрывную устремленность, которая волновала Джорджи.
   – Если честно, – осторожно начал он, – ты никогда особо не любопытствовала. И меня это устраивало, потому что я хотел, чтобы меня оставили в покое. Я всегда, всегда держал все в себе. И все же бывали времена, когда я почти… ну, не то чтобы раскрывал душу, а… хотел сказать кое-что. О Дебби и о том, как оно бывало. О старых добрых временах. Но я все так и не решался.
   – Это из-за того, что я… – спросила Джорджи, думая, а действительно ли она хочет знать.
   – Большинство этих вещей я не говорил даже Дебби.
   – А ты ведь любил ее.
   – Ну…
   – Все нормально, – сказала она.
   – Ты мне всегда нравилась, Джорджи. Но у меня просто не было места, понимаешь? Меня там не было, я как бы и не присутствовал.
   – И все же, – сказала Джорджи, не сумев скрыть горечь, – тебя послушать, так мы идеальная пара. Немой и глухой.
   Джим воткнул вилку в рыбу, и яркая фольга ее шкуры соскользнула вбок.
   – Послушай, я никогда не гонялся за тобой, Джорджи. На пляже в Ломбоке я даже не видел тебя. Даже после того, как мы познакомились, я тебя и не заметил бы, если бы ты не подошла на пляже поиграть с детьми.
   – Мы занимались любовью, – сказала она, задыхаясь. – На второй день.
   – Да, – сказал он, отколупывая белые хлопья мяса с рыбы.
   – Кажется, тебе было что-то нужно.
   Он кивнул.
   – Но я не умолял тебя поехать со мной в Уайт-Пойнт.
   – Ты попросил меня.
   – Из вежливости.
   – И ты хочешь сказать, что я прилепилась к тебе, как зараза?
   – Нет. Господи, нам просто было жалко друг друга. Я помог тебе добраться домой. Ты застряла, даже когда оказалась дома. А я… ну, ты меня пожалела.
   – Я хотела помочь, – сказала она. – Я думала, что помогла.
   – Ты помогла. Я ни о чем не жалею. Черт, я просто сварился изнутри, совсем запутался. Милые мальчики. Большой милый дом на воде. А ты была без работы, приходила в себя после своего американца и путешествия. Вот так все и было.
   – Ты думал, что я привязалась к тебе из-за денег? – спросила Джорджи, чувствуя, что на глаза наворачиваются слезы.
   – Не дури.
   – Господи, ты, наверное, был в ужасе, когда я приехала в город с одним рюкзачком.
   Джим положил рыбу на тарелку и теперь методично выбирал обжаренные полоски чили.
   – Ну, – признал он. – Выглядело это не очень. Но я не мог тебя выставить. Ты была к нам добра…
   – И хороша в постели.
   – А мне было одиноко, и я пытался из этого выбраться и решил, что мне все равно, что? подумают. Это была часть того, что? я решил изменить. Этот образ, который сложился у людей, то, как они меня видят.
   Джорджи внимательно смотрела на него. Тяжелая, почти пугающая энергия снова овладела им. Это ее поражало. Она начинала подозревать, что именно за этой чертой и начинался мир, в котором он жил на самом деле.
   – Ты хочешь сказать, – спросила она, – их представление о тебе как о талисмане, о счастливчике, золотом мальчике?
   – Нет, – нетерпеливо сказал он, – не это. Не только это.
   – Как ваша рыбка? – спросила официантка, стройная молодая женщина с проколотым пупком.
   – Дохлая, – сказал Джим, указывая на рыбу. – Хотите проверить?
   Они доели ужин в молчании, и Джорджи смотрела на лицо Джима, пока он в полной отстраненности жевал и пил. Она не могла бы сказать, собирался ли он с духом, чтобы продолжать, или просто закрыл лавочку до утра.
   После ужина они недолго погуляли по широкому, изрытому пляжу. Желтая луна висела над отелем и над пустошами вокруг него.
   В нескольких милях от пляжа, на мысе Гантойме, сиял огонь. Воздух был теплым. Джим шел рядом с ней, расстегнув рубашку. Несмотря на то что светила луна, Джорджи почти не было видно его лица, но через некоторое время она решила надавить на Джима.
   – Ты говоришь о семейной репутации? – спросила она. – Это ты имеешь в виду? О переменах.
   – Да, – сказал он почти облегченно.
   – И зачем здесь что-то менять? Маленькие городки, в них живут легенды. Обычно это все фигня.
   – В нашем случае это не фигня.
   – Твой отец?
   – Война его отымела. Еще до встречи с матерью у него был сын от предыдущего брака. Это я о Второй мировой. Вроде бы этот парень должен быть мне сводным братом. Он попал в плен к японцам. Его замучили до смерти. Кажется, это и перевернуло старика, сделало его таким каменным – он так никогда от этого и не оправился. К тому времени, как появился я, все, что оставалось, так это тот страшный злобный ублюдок. Вот чего им не хватает в Уайт-Пойнте. Этой сволочи, которую я ненавидел. Каких только вещей он не творил!
   – А твоя мать?
   – Ну, можешь себе представить, почему она сделала это. Он был чудовище.
   – Но эта легенда, репутация, с которой тебе приходилось жить…
   – Господи, иногда я чувствую его в себе, как отраву… Прямо чувствуется, как это перешло на…
   – Ох, Джим, не говори так.
   – А ты, черт подери, не понимаешь, о чем говоришь.
   Джорджи шла какое-то время злая, наказанная, изумленная.
   – Бивер думает, что ты веруешь, – сказала она наконец.
   – Вот как? – тупо сказал он.
   – Так ты боялся стать как твой отец?
   – Я и был как мой отец – вот в чем дело, – сказал он раздраженно. – И Бивер это знает. Эти чертовы добрые старые дни. Я был большая сволочь. Я был испорченный, дикий парень, неприкасаемый – из-за власти, которой обладал старик. Я мог делать в городе все, что хотел, и не сказать, что не пытался. Так я вырос. Таким я был. И никакая частная школа, черт бы ее подрал, не смогла бы этого вытравить. Что еще говорит Бивер?
   – Он ничего не говорит, – сказала Джорджи.
   – Не пойму, хранит он верность или боится.
   – Он что-то видел, ведь так?
   – Да уж, думаю, видел он достаточно. Но… да, он видел меня… когда я был вне себя.
   Джим остановился. Он стоял, засунув руки в карманы широких хлопчатобумажных шортов. В лунном свете его грудь казалась дряблой. Он старел – у него начинали отрастать груди. У мыса Джорджи видела мачтовые огни стоящих на якорях яхт.
   – Была одна ночь в пивной – в тот день, когда Грязный Херман завалил свинью. Все будто с ума посходили. Я был разгорячен ромом и скоростью, я был как горящая шутиха, да-да. Мы выбрались из пивной с женщиной и закончили на свалке Бивера. Я знал, кто она такая, я на нее давно глаз положил. Она тоже была в стельку. Ну, все равно, мы трахались на какой-то старой машине, и тут Бивер подошел к задней двери. Мы, черт подери, сильно шумели. У него был фонарик. Он просто открыл дверь, посветил вокруг и увидел нас. Волосы этой девчонки по всему капоту, везде наши шмотки. И я даже не остановился. Он светил нам прямо в глаза, а я продолжал и ухмылялся этому свету, пока он не ушел внутрь, а я продолжал, пока все не закончилось. Я был неприкасаемым, Джорджи. Вот какой я был. Это было в ту ночь, когда Дебби рожала Джоша. Роды длились девятнадцать часов. И эта девочка, она была из ансамбля. Салли Фокс. И в то время мне было плевать, я даже и не вспомнил. Я несколько лет хотел ее трахнуть.