– Не. Он и нот-то почти не знал. Но если сыграть ему что-нибудь, он мог повторить.
   – Талант.
   Фокс чувствует, что разворачивается, как будто не может дать задний ход, раз уже начал. Он выбалтывает ей, как они практиковались на веранде, вместо того чтобы учить уроки. Как учились играть по нотам, как в старших классах играли Джей-Джей Кейла и раннего Боуи на шумных вечеринках в пустых канатных сараях и как потом к ним привязалась Салли Доббинс с мандолиной и старой записью Рода Стюарта. И неожиданно их оказалось трое. Бесконечные дни – настроились-расстроились, споры и неожиданные прорывы. Они обзавелись поддельными записями – Скип Джеймс, Роберт Джонсон, Слепой Вилли – и на свалке в Уайт-Пойнте нашли запись «Тадж-Махал». Негра научился играть на банджо, а потом на скрипке. Они нашли стиральную доску в сарае и сделали медиаторы из горлышек винных бутылок. Неожиданные переломные моменты, как в тот первый раз, когда они сыграли целиком «Криппл Крик»; тот день, когда они послушали Рая Кудера. Палубные матросы слышали, как они играют на крыльце, а потом они уже играли за пиво на вечеринках. Жены шкиперов начали заказывать их на празднование совершеннолетий, когда все ожидали панка или диско. Они играли в нескольких деревенских собраниях, где фермеры хотели услышать Глена Кэмпбелла. Но в конце концов, несмотря на то что они были Фоксы, пришло уважение, смешанное с завистью. Не всем нравилась музыка; но люди не могли не признать, что они играют как боги.
   Он прислоняется к раковине, напуганный этим взрывом слов.
   – Всегда завидовала людям, которые знают языки и умеют играть, – говорит она, криво усмехаясь.
   – Мне надо пройтись, – говорит он. – Хочешь пройтись?
   – Если честно, не очень.
   – А я пойду. Ничего?
   – Надо обуваться?
   – Нет.
 
   Джорджи последовала за ним по всклокоченной бахче, где росли чахлые, одичавшие арбузы. Серый песок под ее ногами был горяч, и послеполуденное солнце поджаривало ей шею, пока они не вошли в рощу эвкалиптов, где древесная тень и ковер нападавших листьев давали некоторое облегчение. Отсюда – пес трусил между ними – Лю провел ее вниз к изрезанному бороздами желтому берегу реки, испятнанному тенями каепутовых деревьев[9].
   – У тебя прямо сад-огород, – сказала она, садясь рядом с ним под козырек отошедшей от ствола коры.
   – Только арбузы.
   – Господи, да они же должны приносить доход; хорошая у тебя лодка.
   Лю улыбнулся:
   – Арбузы-то? Не. Ни когда мы выращивали их, ни когда старика скрутило – никаких денег с них не было. Даже и до этого дела шли не ахти. Старик прокрадывался через эту Бакриджеву землю, проскальзывал туда на шлюпке и освобождал нескольких лангустов от пут профессионалов. Сваришь их да и продашь тайком на большой дороге.
   – Что отец, что сын.
   – Все равно, он должен был что-то подозревать насчет рака, потому что он ведь застраховался. Мы не знали до того момента, когда все уже закончилось. Негра получил выплаты. Он ведь был старший. Большую часть выбросил на «Холдены» и «Форды» шестидесятых годов, на старинные гитары. Мы несколько лет прожили на то, что оставалось. На это, на арбузы, и еще иногда били рыбу острогой, но игрой никогда не получалось много заработать. Прошлым летом я продал все, целый сарай, и купил катер. Прикинул, что смогу справиться.
   – Так вот оно что! Фоксы с сомнительной репутацией.
   – Это мы.
   Джорджи заглянула в мелкую воду чайного цвета. Здесь было прохладно. Южный ветер шевелил листья и покрытую беловатым пушком кору.
   – Я не понимаю, что ты делаешь, – сказала она. – Живешь вот так. В смысле, почему ты продолжаешь?
   – Вещи, места, их трудно с себя стряхнуть.
   Джорджи попыталась не поморщиться. Она никогда не понимала, как места могут иметь над людьми какую-то власть. Этот вид ностальгии ее раздражал. Было ужасно видеть, как люди привязаны к своим воспоминаниям, как они остаются в своих городах и домах из какого-то извращенного пиетета.
   – Я было подумывал о том, чтобы перебраться на север, – сказал он. – Хотел просто бросить все и сорваться. Понимаешь, исчезнуть. Я уже чувствовал себя как призрак.
   – Как призрак?
   – Как будто я уже умер, но эти новости еще не дошли до моего тела. Как лесной пожар, который настигает тебя так быстро, что ты уже весь испекся, но все еще бежишь.
   – Господи!
   – Но потом я подумал: а ведь меня уже нет! Почему бы просто не исчезнуть, никуда не уезжая?
   – Ты меня запутал, Лю.
   – Я пришел домой после последних похорон и сжег все свои бумаги. Лицензии, все удостоверения, школьные табели. Все равно у меня не было налогового номера. Просто проскочил через сетку, понимаешь ли. Жить втайне. Быть тайной.
   – Но какой смысл?
   – Уединение. Уединение. Рано или поздно твои тайны – все, что у тебя остается.
   – Ходячий Призрак.
   – Это про меня.
   – Так что ты браконьерствуешь в морях, читаешь здесь и играешь музыку – совсем один.
   – Музыку – нет.
   – Ты и вправду больше не играешь?
   – Даже и не слушаю.
   – Не можешь или не хочешь?
   – И то и другое.
   – Что, совсем никогда?
   – Никогда.
   – Ужасно.
   Лю наградил ее болезненной, непокорной улыбкой, и она могла бы поклясться, что видит в нем мальчишеское упрямство. Трудно было поставить ему это в вину, но ощущение, что это приносит тебе только неприятности, оставалось. Он был убит. И все это было тем более дорого Джорджи, потому что напоминало ей саму себя.
   – Ты когда-нибудь мечтала, – спросил он, – когда была девчонкой, чтобы все залезли в машину, уехали и забыли про тебя?
   – Именно об этом я и мечтала, – горько сказала Джорджи.
   Он улыбнулся, и Джорджи не смогла этого себе объяснить; она не могла понять, откуда могла взяться такая улыбка.
   – А место? – спросил он. – У тебя было когда-нибудь особое место?
   – Когда я была маленькой – нет. Хотя мне нравилась река, у которой мы жили.
   – Где?
   – Да в Недлэндсе.
   – Но особого места не было?
   Джорджи почувствовала, что сейчас она не выдерживает какое-то испытание. Разумеется, он не понимал, насколько они разные. Он был просто выучившийся всему сам фермерский мальчик, а она – беженка из круга победителей, девочка, которая решила стать медсестрой, чтобы похерить мечты старика о том, что у них в семье будет врач.
   – Я тебе кое-что покажу, – сказал он.
   Пес привстал и посмотрел на него.
   Она поймала себя на том, что смотрит на часы.
 
   Фокс берет ее с собой на вершину холма над каменоломней. Пес рыщет в сухой траве, преследуя кого-то невидимого.
   – Надо было надеть туфли, – говорит она.
   – Хочешь, понесу тебя?
   – Нет.
   – Мне несложно. Ты такая маленькая.
   – Мне, черт возьми, сорок лет! Кстати, а тебе сколько?
   – Тридцать пять.
   – А сколько, ты думал, мне лет?
   – Примерно столько и думал. Ну, залезаешь или как?
   Фокс поднимает ее к себе на спину. Господи, вес другого живого существа! Она обнимает его за шею и прижимается к спине.
   – Это недолго, – говорит он.
   – А кто торопится?
   – Ты можешь вернуться еще до сумерек.
   – А кто говорит, что я вообще возвращаюсь? – резко спрашивает она.
   – Ты возвращаешься. Ты просто пробуешь воду.
   – Черта с два!
   – Ну, маленькая кошелка, набитая губнушкой и кредитками, пошли.
   – Опусти меня.
   – Ты собиралась вернуться, – говорит он. – Будь честной. Тебе нужно было время, чтобы во всем разобраться.
   – Опусти меня! – орет она, дергая его за волосы и за уши.
   Он спотыкается, пес гавкает, и они валятся в грязь.
   – Господи Иисусе, да он меня укусил!
   Пес отскакивает в сторону на пару метров и смотрит на нее со скорбным раскаянием.
   – Ты его испугала, – говорит Фокс, пытаясь не рассмеяться.
   – Ему делали прививки?
   – Единственные прививки в этой местности – это свинцовые пули, леди.
   – Не называй меня леди, черт тебя дери!
   – Ладно.
   Он поднимает ее и целует волосы. Она вытирает глаза о его руку.
 
   Джорджи молча шла за ним к куче камней. Желтый песок был мягок и прохладен в тенях, которые простирались от остроконечных башенок. Вокруг камней росли желтосмолки, и их широколапые листья подрагивали на ветру.
   – Приходил сюда мальчишкой. Птичка тоже любила это место. Моя племянница. Вот, смотри.
   Он взобрался на самый высокий камень и что-то вытащил из-под него. Потом помедлил.
   – Просто жестяная коробочка, – сказал он. – Ее маленькие секреты.
   Он ставит коробочку обратно, не открывая, и кажется, что он смотрит на нее смущенно и расстроенно.
   – Было одно место, – сказала Джорджи не только из жалости, но и из солидарности. – Место, где я застряла. Далеко на севере.
   – Как застряла? – спросил он.
   – В лодке. На суше, ни больше ни меньше. Там был остров и мангровые деревья, баобабы, птицы. И у меня было чувство дежа-вю, будто бы я всю жизнь знала это место.
   – Так ты морячка?
   – Если бы я была морячка, мне не пришлось бы два дня сидеть в глине.
   – Покажи мне как-нибудь. В атласе.
   – Коронация. Залив Коронации.
   – И это далеко к северу?
   – В тропиках.
   Он снова улыбнулся, и Джорджи поняла, что, хотя она каждую минуту и направляется обратно в Уайт-Пойнт, она все равно хочет его. Нельзя доверять таким импульсам.
   – Что будем делать? – спросила она.
   – Кто его знает?
   – Мы должны бы пожалеть, что встретились.
   – Да уж.
   – Ты можешь мне доверять.
   – Я буду. Черт, мне придется, – сказал он. – Только будь осторожнее.
   – Но что мы будем делать?
   – Жизнь – она длинная.
   – Что это значит?
   – Я никуда не еду.
   Тени камней теперь сомкнулись, как лабиринт, у их ног, и пес, высунув язык, часто задышал; а Джорджи размышляла над тем, как ничтожно мала вероятность того, что у них что-нибудь получится. Несерьезно было и думать об этом как о чем-то большем, нежели интерлюдия; простое происшествие, которое нужно просто оставить позади.
* * *
   Она уходит, и Фокс отправляется обратно вдоль реки, пес бежит за ним. Он не понимает этого импульса, но что-то тянет его из дому, он вынужден пройти по своим следам, по пути, который они проделали сегодня. Что это за спотыкающееся, ныряющее ощущение, что за паника, которая сменяется новым приступом фатализма? И это возвращение… Не есть ли это своего рода ритуал очищения? Какая-то часть Фокса полагает, что этот обряд сможет вернуть ему безопасность и одиночество, которое он ощущал двадцать четыре часа назад. Вся эта работа, тяжелое самоотрешение – все испаряется, когда он стоит там.
   Ветер морщит воду. Деревья стонут и сцепляются рогами над его головой.
   И как только он мог сказать ей, что его образ жизни – это попытка забыть? Все это время он по своей собственной воле пытался заставить себя не помнить. И иногда это действительно возможно; в жизни, полной физических императивов, это вполне реально, но это не похоже на забывание. Забывание – это милость, случайность. Так что это не было триумфом, но это-то у него есть, по крайней мере, ведь так? Целый год – и он не сорвался, не сгорел.
   Он смотрит на покрытый круглыми пятнами берег. Когда он был мальчишкой, он думал, что это место – живое. Ночью, лежа в кровати, он чувствовал медленное течение жизненных соков, дыхание листвы, колебание воздуха, когда в нем проносятся птицы, и понимал, что, если смотреть уголком глаза, желтосмолки будут плясать снаружи и из-за бревен с выжженными сердцевинами будут выбираться люди. В такие дни можно было приходить сюда, стоять на мелководье и очищать разум. Смотреть на зажженную факелом солнца поверхность воды и разбивать ее на несоизмеримые монетки света. По-настоящему перестать думать и остаться пустым. Это было сложнее, чем задержать дыхание. Можно было стоять там неподвижно, как пень, с разумом чистым, как у зверя, и слышать, как на жаре трескаются арбузы. В те дни ты становился пятнышком света, тлеющими угольями. И счастливым. Даже после смерти матери у него было это, хотя и пошло на спад. Потом в такое состояние его приводила только музыка. И теперь, когда этого нет, осталась только работа. Несмотря на то что единственной милостью, которая ему еще оставалась, было то, что он не чувствовал себя мертвым и не ощущал прошлого.
   Пес смотрит на него озадаченно, но терпеливо. Он следует за ним по камням в гаснущем свете.
   Фокс вытаскивает жестянку и смотрит на секреты Птички, которыми она делилась с ним. Среди ракушек и бутонов – маленькие комочки бумаги. На каждом комочке всего одно слово – ПРОСТИ – тупым карандашом. Он нашел их под домом. Наверное, проскользнули через щели в полу или их туда протолкнули. С тех пор он находил их и в расщелине мятного дерева, в тени которого они ощипывали петухов на Рождество. И в холодильнике. А однажды ночью – на своей подушке. В приступе горестной ярости он грохнул кулаком по стойке кровати, и комочек бумаги упал рядом с ним. ПРОСТИ.
   Птичка была чудесная. Смешная, обреченная, острая. За что извиняться шестилетке? И кому она писала? Знала ли она что-нибудь? Видела ли свою смерть? И его поражение?
   И он почти сказал это Джорджи Ютленд. И он стоит в последнем свете дня, располовиненный облегчением и сожалением.
* * *
   Когда Джорджи в сумерках спустилась к дому Джима, со двора выезжала какая-то маленькая белая машина. Сияние фар скрыло водителя, а Джим сошел со ступенек и смотрел, как Джорджи паркует взятую напрокат машину.
   – Что это там насчет женщин и красных машин? – спросил он, когда она выбралась и заперла дверцу.
   – А что там насчет мужчин в чулках в сеточку?
   – Ты в порядке?
   – Кто это был?
   – Одна местная задница.
   Джорджи последовала за ним, остро чувствуя наличие сумки «Квантас» на плече. В кухне у него кипела кастрюля. Он побросал очищенную картошку в кипящую воду.
   – Если их порезать, они быстрее сготовятся, – сказала она.
   Джим только глянул на нее, и она поняла, что ее сильно занесло.
   – Извини, – сказала она. – Мне просто было немного не по себе, вот и все. Ты сегодня рыбачил? Забрал ли Бивер «Тойо»? Я не знаю, что на меня нашло, Джим. Я ужасно беспокоилась за мальчиков, ну, что меня здесь нет. Они внизу? Мне просто надо было передохнуть.
   – Тебе надо было только мне сказать, – сказал он, разворачивая кусочки куриного филе.
   Раздраженная его спокойствием, Джорджи налила себе апельсинового сока.
   – Это больше не повторится.
   – Ты говоришь как гувернантка. Как будто я тебе плачу. Я беспокоился, только и всего.
   Джорджи залезла в холодильник за «Столи»[10]. Просто апельсиновый сок сегодня не поможет. Она была готова к ярости, но не к этому скорбному пониманию. Можно спрятаться в ярости другого человека – она его ослепляет. Но это… Хотя он прав. Ее жизнь съежилась до размеров назначенной встречи. По дороге в тот день разве не решила она сказать ему, что уходит, что она собирается сделать это постепенно, мирно, ради мальчиков? Теперь эта идея была до боли похожа на предупреждение об увольнении, сделанном за месяц.
   – Разумеется, – сказал он, неумело обваливая филе в муке, – нам надо поговорить.
   – Да, – сказала она. – Думаю, да.
   – Но не сегодня. Пусть сегодня все будет как будет.
   – Чертов «Крузер». Я не знаю, что с ним случилось. Нас могут отправить на Луну, но в магазин нам не светит.
   – Ты ужасно выглядишь, Джорджи. Ложись сегодня пораньше.
   – А кино?
   – «Звезда». Довольно противный.
   – А Дебби любила Бетти Дэвис?
   Джим поднял на нее глаза.
   – Не знаю, – сказал он. – Я никогда не спрашивал.
   Джорджи проглотила водку с апельсиновым соком и почувствовала укол мрачных предчувствий. При упоминании имени его покойной жены веки Джима как-то опустились, и в его позе чувствовалась ярость, которую она редко в нем видела. Она налила себе еще выпить, пока Джим жарит курицу. «Господи, – подумала она, – может быть, стоит уехать прямо сегодня?»
   – Я много о чем не спрашивал, – пробормотал он.
   Момент ушел. Джорджи поняла, что сегодня она не уедет.
   Потом, в постели, она лежала рядом с ним и была почти уверена, что он спит, и думала, какая же это дешевка – рвать когти ради кого-то еще. Она и раньше бросала мужчин, но они все были ублюдки, и она уходила без сожалений. Но она никого еще не бросала ради другого мужчины. Это лишало действие возвышенных причин, затуманивало чистоту намерений. И выбор между двумя казался ей до боли похожим на хождение по магазинам. Может быть, в конце концов она и оказалась настоящей маминой дочкой.
* * *
   В той, другой жизни он идет босой по старой овечьей тропе, наступая на пятки своей тени. Ветер хлещет коричневую траву волнами вверх по холму, оголяя потрескавшуюся кожу земли. Он забивает Фоксу рот волосами и треплет какаду, стая которых на секунду затмевает небо. На вершине холма он находит ее посреди известняковых башенок; она рисует палкой в желтой грязи.
   – Чай готов, Птичка.
   Она смотрит на него, сидя на корточках, так что на коленях у нее выступают шишечки. Он присаживается рядом с нею. От высоких белых камней исходит дневное тепло. Он копает песок пальцами ног.
   – Лю? – бормочет она.
   – Ну?
   – Я сегодня видела Боженьку.
   – Честно-честно?
   – Его самого.
   – Ну и как он тебе?
   – А?
   – Ну, на что он был похож?
   – На точку. Точка в круге, вроде того. Когда я закрываю глаза и тыкаю в нее пальчиком, она плывет по небу. Прямо на солнце, вот даже как. Ведь только Он может жить на солнце, так ведь?
   Улыбаясь, Фокс запускает пальцы в ее волосы и вынимает из них репей. Она морщится так, что становятся видны те места, где были ее передние зубы.
   – Чай, – говорит он.
   – А ты меня отнесешь?
   – Ты уже слишком тяжелая.
   – Ты что, ослабел, Лю?
   – Забирайся, ты, щекастая плутовка.
   Он взваливает ее на закорки и думает, что если кто и видел Бога, то это точно она. Птичка очень похожа на ангела. Он несет ее вниз по склону холма. За их плечами из-за эвкалиптов на небо уже поднимается, спотыкаясь, луна. В сумерках дом возвышается на сваях, как застрявшая после отлива лодка, и из дома доносятся звуки мандолины и гитары.
   – «Айрин, спокойной ночи»[11], – говорит Птичка.
   – Похоже на то. А где твой брат?
   – На ручье.
   Фокс обходит корзину с арбузами, наполовину прикрытую брезентом, и опускает Птичку на заднем крыльце.
   – Спасибо тебе, прекрасное чудовище, – говорит она.
   С ветерком до Фокса доносится аромат ганджи. Меланхолический лепет мандолины разносится по всему дому; двери и окна открыты навстречу приближающейся ночной прохладе. Где-то вдали лает пес.
   – Иди прими душ, Птичка.
   – Ты сказал – чай.
   – Ты воняешь.
   – Ну, спасибо.
   – Хороший совет, и денег не беру. Вымойся с мылом и спереди, и сзади.
   – Мыло спереди щиплет.
   – Я всего-навсего парень, откуда мне знать!
   Он идет за ней по дому, регулирует для нее в душе горячую воду и идет в кухню, чтобы посмотреть, насколько остыли крабы. Он делает салат, вынимает несколько кусков хлеба. Отъезжает в сторону дверь-ширма, и появляется его племянник, пахнущий псиной.
   – Крабы!
   – Пуля, мой руки. А еще лучше – в душ.
   – Ну!..
   – Давай вытаскивай оттуда сестру. И не дразниться! – кричит он вслед мальчику.
   Фокс выносит ужин на веранду, где было бы уже темно, если бы не луна, свет которой запутался в матовой стали национальной гитары Негры. Он зажигает керосиновые лампы и видит, что брат сидит, запрокинув голову, положив ноги на перила, и стул поднят так, что гитара лежит у него на животе. Сэл сидит в углу, юбка у нее задралась, а ноги в свете лампы кажутся белыми. Она играет, закрыв глаза. Волосы падают ей на руки. Она открывает глаза, видит Фокса и улыбается. Он нагибается к столу, чтобы послушать хитрые вариации, которые они, сплетая, накладывают на старую мелодию. Вскоре он уходит в дом и берет пиво.
   Фокс стучит в стену, чтобы вытащить Пулю из душа, и возвращается на веранду ужинать. Негра и Сэл играют мелодию, которую он не узнаёт, неспешный ритмичный кусок блюграсса, который заставляет мандолину и гитару и звать, и отвечать на зов. Фокс двигает к себе пиво и стоит, улыбаясь, вбирая в себя перемены в музыке.
   Выходят дети, с волосами, взлохмаченными полотенцем, и набрасываются на крабов. Пуле девять, и он поджарый, как дикая собака. Даже во сне он извивается и хнычет, будто бы ему снится бег. Раскусывая зубами клешни крабов, он скорее вдыхает еду, чем жует ее. Птичка – методичный едок. Она сдирает скорлупки с мяса и складывает их на тарелку. Ночью она спит в полной неподвижности, как зачарованный ныряльщик. Почти каждую ночь она писается в постель, как будто не может проплыть через толщу сна. Фоксу знаком звук ее шагов по доскам во тьме. Именно к нему она приходит, чтобы он обтер ее губкой и поменял постельное белье. Тысячу ночей они молча простояли вместе в ванной, и ее голова лежала у него на руках, пока в раковине текла теплая вода.
   Фокс любит детей, как своих собственных. Иногда он с удивлением вспоминает, что они все-таки не его. И почти все время он ловит себя на том, что наблюдает за Сэл. Бывают ночи, когда низкие перекаты ее смеха не дают ему уснуть.
   Они трое более или менее выросли вместе. Ему все равно. Он брат своего брата. Вот и все.
   – Идите крабов есть, – говорит он Негре и Сэл. – На поезд опоздаете.
   – Крабы не ждут, – говорит Пуля.
   – Ну, эти-то никуда не уйдут, – говорит Птичка. – Больше – никуда.
   – Кроме как вниз по горлу – и в желудок.
   – Они сегодня играют? – спрашивает Птичка, как будто ее родителей нет рядом.
   – В Уайт-Пойнте, – говорит Фокс.
   – А мы едем?
   – Вам завтра в школу.
   Негра и Сэл прекращают играть, вытирают струны и кладут инструменты в потертые чехлы. Они идут к столу, и лица у них блестят от пота.
   – Сегодня орла видел, – говорит Пуля, и все лицо у него перемазано крабовым мясом. – Клинохвостого.
   – Красивая птица, – говорит Сэл.
   – Ну уж не такая красивая, как наша Птичка, – говорит Негра, полоща в уксусе расколотую крабью клешню.
   – Я видела Бога, – бормочет Птичка.
   – Да, тут тебя не переплюнуть, милая, – говорит Сэл с усмешкой.
   – Пуля, я тебя переигрываю по очкам, приятель.
   Мальчик возвращается к еде. Если бы он не был так голоден, он бы, скорее всего, этого так просто не оставил, думает Фокс. Пуле не нравится, что кто-то может быть лучше его.
   Какое-то время они едят и болтают, а над ними смыкается теплая ночь, и дом поскрипывает на сваях. Воздух остро пахнет керосином и уксусом.
   – Кто-нибудь хочет арбуза? – спрашивает Фокс.
   Фокс – единственный, у кого не подводит живот при одной мысли об арбузе. Негра называет их вьющимися дерьмовинами.
   – Вы даже не знаете, что теряете, ребята.
   – Давай-давай, приступай, Лю, – говорит Сэл. Фокс спрыгивает с веранды со старым мясницким ножом в руке, который уже сточился до формы полумесяца. Он вынимает из корзины арбуз, стучит по нему костяшками пальцев и радуется, услышав здоровое потрескивание. Он втыкает в него нож, и арбуз вздыхает, раскрываясь. Из арбуза вылетает облако сладкого мускусного запаха, от которого по рукам у него бегут мурашки. Вздох, этот сладкий аромат – прямо дыхание Господа.
   – Вгрызайся, Лю, – говорит Негра, посмеиваясь.
   Фокс приносит половинки на веранду, по одной в каждой руке, – как акушерка с двумя сияющими близнецами.
   – Давай, парень, – говорит Сэл.
   – Давай-давай, делай дело или иди домой.
   Фокс вонзает зубы в плоть, видит клетки мякоти, разбухшие, яркие от влаги. Прохладный сахар во рту. Он жует, выплевывает несколько семечек через перила во тьму.
   – Плюй их на фиг, негритосов, – говорит Негра.
   – Да брось, Негра, – говорит Сэл.
   – Так ваш дедушка говорил, – объясняет Лю детям.
   – Если человек может счесть число песчинок на земле, – говорит Негра, – тогда и семя твое тоже должно быть сочтено.
    Он говорил, что семечки – это как негритосы, которые прячутся в арбузах, – говорит Лю.
   – Какие негритосы? – вопрошает Пуля.
   – Аборигены, – отвечает Негра.
   – А-а, эти.
   – Там была миссия, – говорит Лю. – Лагерь. Там, за рекой, у Могумбера.
   – И кто прятался? – спрашивает растерянная Птичка.
   – Дети убегали из лагеря, Птичка. Искали свои семьи. И твой дед прятал их у ручья, чтобы никто их не нашел.
   – И что потом?
   – Они шли на юг. Почти всех ловили. Отправляли обратно в лагерь. Я тогда еще и не родился, Птичка.
   Девочка смотрит на семена, похороненные в арбузе.
   – И такое же семечко они сделали из твоего деда, – говорит Сэл. – В точности такое же.
   Пуля с небрежным видом бочком подкрадывается к арбузу и прячет в нем лицо – смеется.
 
   Пока Негра и Сэл готовятся, Фокс читает детям для школы. Пуля лежит на полу библиотеки и все повторяет ради желанной свободы. Птичка хочет сидеть на коленях у Лю, читая «Магию Опоссумов»[12]. Она уже читатет вовсю романы про Нарнию, но книжка в картинках, похмелье младенчества, все равно остается для нее чем-то вроде ритуала. Она прижимается к его шее, и от нее пахнет шампунем Пирса и свежей пижамой.