Страница:
Эрленд почувствовал уверенность, что Гюннюльф окажется среди этих монахов. И спустя три ночи действительно уже сидел один на один со своим братом в землянке, принадлежавшей какой-то маленькой норвежской усадьбе.
Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…
Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…
Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.
– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.
– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.
– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.
– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:
Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.
– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…
– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…
– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.
– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.
Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.
Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.
– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.
– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.
– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…
– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.
– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.
– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.
Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:
– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.
– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.
– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.
– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.
Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.
– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.
– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.
– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.
Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.
– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.
Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.
Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.
Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала[29] отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.
Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.
После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…
Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».
Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.
Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.
Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.
На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.
Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.
Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.
Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.
«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»
Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.
В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.
С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!
И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!
Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.
Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.
Нет, черт возьми! Не такой уж он юный мышонок, чтобы дать себя поймать в постельной соломе! Одно дело – соблазнять, другое – позволить соблазнить себя. Но как не рассмеяться – вот так штука, он убежал от красивой женщины, уподобившись Иосифу Прекрасному! Да, мало ли чего не случится на море, да и на суше.
Нет, фру Сюннива!.. Он должен помнить об одной женщине… об одной, которую он знал. Она ходила к нему на свидание в непотребный дом… и приходила чуда такой добродетельной и достойной, как юная королевская дочь, когда та идет в церковь к обедне. В рощах и на гумнах принадлежала она ему, – прости ему Боже, что он, Эрленд, забыл о ее происхождении и чести. Она тоже забывала об этом ради него, и все же ее род сказывался в ней, даже когда она не думала об этом.
«Благослови тебя Боже, моя Кристин! И пусть Господь мне поможет, – верность свою, в которой я клялся тебе тайно и перед церковными вратами, я буду хранить, иначе не буду мужчиной! Так да будет!»
И вот он высадил фру Сюнниву на берег у Эрьяра, где у нее были родственники. Самое замечательное, что она, по-видимому, не очень сердилась на Эрленда, когда они расставались. Так что вешать голову и быть мрачным Эрленду было, видимо, ни к чему, – просто они поиграли с огнем, как говорится. На прощание он подарил даме несколько драгоценных мехов на плащ, и она пообещала, что Эрленд увидит ее в этом плаще. Они еще когда-нибудь встретятся. Бедняжка! Муж у нее уже немолод и, кроме того, болен…
Но Эрленд был счастлив, ибо он ехал домой к своей жене и у него не было ничего на душе, что ему нужно было бы скрывать от нее. Он гордился своим испытанным постоянством. И совершенно пьянел и с ума сходил от тоски по Кристин, – ведь она все-таки самая чудесная и самая прекрасная роза и лилия – и принадлежит ему!
Кристин стала такой красивой, что у Эрленда дух захватило, когда он увидел ее. Но она сильно изменилась. То девическое, что еще возвращалось к ней после каждых новых родов, нечто хрупкое и нежное, похожее на что-то монашеское под ее белым платком замужней женщины, – теперь исчезло. Она была молодой, цветущей женой и матерью. Щеки у нее были круглые, со свежим румянцем, обрамленные складками белого плата, грудь высокая и крепкая, и на ней блестели цепи и застежки. Бедра округлились, что особенно подчеркивал пояс с ключами и позолоченным футляром для ножниц и ножа. Да, да! Она только еще похорошела, у нее уже не было такого вида, что вот-вот ее унесет порывом ветра. Даже большие узкие руки стали теперь полнее и белее.
Они остались в Вигге на ночь в доме аббата. И когда возвращались на следующий день домой, то с Эрлендом на этот раз ехала на пир в Хюсабю юная, розовая и веселая Кристин, ласковая и ослабевшая от счастья.
Столько было важных вопросов, о которых ей надо было поговорить с мужем, когда он приедет домой! Тысячи всяких мелочей, касающихся ребят, огорчений из-за Маргрет, планы насчет устройства и приведения в порядок поместий. Но все это исчезало в похмелье пиров и празднеств.
Они разъезжали но гостям с одного пиршества на другое, и Кристин следовала повсюду за воеводой в его разъездах. Эрленд держал теперь в Хюсабю еще больше людей; то гонцы, то письма беспрестанно шли от него и к нему от его ленсманов и управляющих. Он был всегда беспечен и весел: неужто ему не осилить воеводства? Ему, который ушибался головой чуть ли не о каждую статью государственных законов и церковного права. Такому выучиваешься крепко и забываешь нелегко! Эрленд запоминал легко и быстро и прошел хорошую выучку в юности. Теперь все это ему пригодилось. Он приучился сам читать получаемые письма, а в писцы взял одного исландца. Прежде, бывало, Эрленд прикладывал свою печать подо всем, что ему читали другие, и неохотно разбирался в писаном, – в этом Кристин убедилась за те два года, когда ей пришлось познакомиться со всем, что находилось в его ларцах с письмами.
Но теперь Кристин овладело легкомыслие, какого она никогда не знавала прежде. Она стала гораздо более живой и не такой неразговорчивой, когда бывала среди чужих людей, ибо чувствовала, что она теперь очень красива и, кроме того, совершенно здорова – впервые с тех пор, как вышла замуж. А по вечерам, когда они с Эрлендом лежали вместе в чужой кровати в какой-нибудь светличке в одной из больших усадеб или в крестьянской горнице, они смеялись, перешептывались и шутили, вспоминая людей, с которыми встречались, и вести, которые слышали. Эрленд никогда еще не был так несдержан на язык, как теперь, и, по-видимому, нравился людям гораздо больше, чем когда-либо раньше.
Кристин видела это на своих собственных детях: они просто с ума сходили от восторга, когда отец иной раз обращал на них внимание. Ноккве и Бьёргюльф играли теперь только с такими вещами, как луки и стрелы, копья и топоры. И бывало, что отец, проходя по двору, останавливался, смотрел на детей и поправлял их: «Не так, сыночек, вот как надо держать!» – изменял хватку маленького кулачка, придавал пальцам правильное положение. Тут дети из кожи вон лезли от рвения.
Двое старших сыновей были неразлучны. Бьёргюльф был самым рослым и крепким из детей, одного роста с Ноккве, который был старше его на полтора года и плотнее. У него были жестковатые, курчавые, совершенно черные волосы, широкое личико, но красивое, глаза иссиня-черные. Однажды Эрленд спросил боязливо мать, знает ли она, что Бьёргюльф не так хорошо видит на один глаз и, кроме того, чуть-чуть косит. Кристин сказала, что, как ей кажется, тут нет ничего страшного, – с возрастом это пройдет. Как-то уж так повелось, что она всегда меньше всего занималась этим ребенком, – он родился в то время, когда она совершенно измучилась, возясь с Ноккве, а Гэуте подоспел слишком скоро за братьями. Он был самым сильным из детей, пожалуй также и самым умным, хотя говорил мало. Эрленд больше всего любил именно этого сына.
Не отдавая себе в том ясного отчета, Эрленд питал некоторую неприязнь к Ноккве, потому что мальчик появился на свет не вовремя и, кроме того, потому, что его назвали именем деда. А Гэуте был не таким, как он ожидал… У мальчика была большая голова – и не удивительно, ведь два года, казалось, у него только и росло, что голова, – но теперь он развивался правильно. Смышлености у него вполне хватало, но говорил он очень медленно, так как стоило ему только заговорить быстро, как он начинал пришепетывать или заикаться, и тогда Маргрет издевалась над ним. Кристин питала большую слабость к этому мальчику, хотя Эрленд понимал, что все же до известной степени ее любимцем является самый старший; но Гэуте был сначала таким слабеньким, и, кроме того, немного походил на ее отца своими светлыми, как лен, волосами и темно-серыми пазами. И всегда ужасно тосковал без матери. Он был несколько одинок, находясь между двумя старшими, которые всегда держались вместе, и близнецами, которые были еще маленькими и не разлучились с кормилицами.
У Кристин было теперь меньше досуга возиться с детьми, и ей приходилось гораздо чаще, чем прежде, поступать как другим женщинам и поручать служанкам уход за ребятами, – впрочем, двое старших охотнее бегали за мужчинами по усадьбе. Она уже не дрожала над ними с прежней болезненной нежностью, но зато больше играла и смеялась с ними, когда у нее бывало время собирать их всех около себя.
Около Нового года в Хюсабю было получено письмо за печатью Лавранса, сына Бьёргюльфа. Оно было написано его собственной рукой и отправлено с оркедалским священником, проезжавшим сначала на юг, так что было уже двухмесячной давности. Величайшей новостью в этом письме было то, что Лавранс просватал Рамборг за Симона, сына Андреса, из Формо. Свадьба состоится весной.
* * *
Эрленд был странно тронут. Он прослушал службу и причастился вместе со своей корабельной ватагой – единственный раз за все время, что он пробыл здесь, на севере, если не считать его посещения острова Бьяркёй. Церковь на Варгёе стояла без священника; в крепости оставался один дьякон, который пытался высчитывать для них праздничные дни, но вообще-то со спасением душ норвежцев там, на крайнем севере, дело обстояло так себе. Приходилось утешаться тем, что они участвуют в своего рода крестовом походе, так что, пожалуй; на их грехи посмотрят не столь уж строго.Он сидел, разговаривая с Гюннюльфом об этом, а брат слушал с какой-то рассеянной и непонятной улыбкой на тонких губах большого рта. Казалось, Гюннюльф вечно втягивал свою нижнюю губу, как это часто бывает с человеком, когда тот глубоко задумывается о чем-либо, вот-вот сейчас поймёт, но еще не достиг полной ясности в своих мыслях…
Была уже ночь. Все другие обитатели усадьбы спали выше на берету, в сарае; братья знали, что сейчас одни они бодрствуют. И оба были взволнованы: им было странно, что вот они сидят здесь вдвоем, одни…
Шум морского прибоя и вой бури доносились до них сквозь земляные стены мягко и приглушенно. Время от времени порыв ветра врывался, раздувал угли, тлеющие на очаге, и колыхал пламя жировой светильни. В землянке не было ничего, – братья сидели на низенькой земляной завалинке, шедшей вдоль трех сторон помещения, а между ними лежал письменный прибор Гюннюльфа с чернильницей из рога, гусиными перьями и свернутым и трубочку пергаментом. Гюннюльф записывал кое-что из того, что ему рассказывал брат, – о местах сходбищ и о поселенческих усадьбах, о морских знаках и о признаках, предвещавших погоду, а также слова на саамском языке, – то есть все, что только приходило Эрленду в голову. Гюннюльф сам управлял кораблем – он назывался «Сюннива», ибо братья-проповедники избрали святую Сюнниву покровительницей своего начинания.
– Только бы вас не постигла доля мужей из Селъе! – Сказал Эрленд, и Гюннюльф снова улыбнулся.
– Ты называешь меня непоседливым, Гюннюльф, – начал он опять. – Но как же тогда назвать тебя? Все эти годы ты бродил по южным странам, а потом, едва успев приехать домой, поспешил отказаться от своего священнического места и доходов, чтобы ехать куда-то на север и проповедовать там самому черту и его детям! Их языка ты не знаешь, а они не понимают твоего. Мне кажется, ты еще более непостоянен, чем я.
– У меня нет ни имения, ни родных, за которых мне нужно нести ответ, – сказал монах, – Ныне я разрешил себя от всех уз, а ты связал себя, брат.
– О да! Разумеется, тот свободен, кто ничем не владеет. – Гюннюльф ответил:
Все, чем человек владеет, держит его гораздо крепче, чем он свое имущество.
– Гм! Ну нет, не всегда, клянусь смертью Христовой. Допустим, что Кристин держит меня… Но я не желаю, чтобы мое имение и дети владели мной…
– Не рассуждай так, брат! – тихо произнес Гюннюльф. – Ибо тогда легко может статься, что ты утратишь это…
– Нет, я не хочу уподобляться иным добрым людям, которые погрузились в Землю по самую шею, – сказал со смехом Эрленд, брат его тоже улыбнулся.
– Никогда я не видел детей красивее Ивара и Скюле, – промолвил он. – Мне кажется, ты вот так же выглядел в этом возрасте… Нет ничего удивительного, что наша мать так сильно любила тебя.
Оба брата положили руки на доску для писания, лежавшую. между ними. Даже при слабом свете жировой светильни было видно, как непохожи руки этих двух мужчин. Обнаженная рука монаха, без колец, белая и мускулистая, меньше размером, но гораздо крепче сколоченная, чем рука другого брата, казалась на вид более сильной, хотя рука Эрленда на ладони была теперь жестка, как рог, а сизый рубец от раны стрелой проходил по ней выше запястья бороздой, исчезавшей под рукавом. Но пальцы узкой, смуглой, как выдубленная кожа, руки Эрленда были сухи и узловаты в суставах, как сучья, и унизаны золотыми перстнями – гладкими и с каменьями.
Эрленду хотелось взять брата за руку, но он постеснялся… Поэтому он только выпил за его здоровье, немного поморщившись над скверным пивом.
– Итак, она показалась тебе теперь совсем здоровой и бодрой, моя Кристин? – снова спросил Эрленд.
– Да, она цвела, словно роза, когда я был летом в Хюсабю, – сказал, улыбаясь, монах. Он помолчал немного, а потом сказал уже серьезным голосом: – Хочу просить тебя об одном, брат. Думай немного больше о благе Кристин и детей, чем раньше. Внимай ее советам и утверди сделки, о которых она и отец Эйлив договорились. Они только и ждут твоего согласия, чтобы заключить их.
– Мне, по совести говоря, не очень-то нравятся эти ее замыслы, о которых ты упомянул… – сказал Эрленд нерешительно. – А теперь к тому же мое положение совсем меняется…
– Твои владения станут ценнее, когда ты округлишь их, собрав воедино, – ответил монах. – Доводы Кристин показались мне разумными, когда она ознакомила меня с ними.
– Наверное, сейчас во всей норвежской земле нет ни одной женщины, которая распоряжалась бы всем свободнее Кристин! – сказал Эрленд.
– И все же последнее слово будет всегда оставаться за тобой, – опять ответил Гюннюльф. – А ты… Ты теперь распоряжаешься и самою Кристин, как хочешь! – сказал он каким-то странным, слабым голосом.
Эрленд тихо засмеялся глубоким гортанным смехом, потянулся и зевнул. А потом вдруг произнес серьезно:
– Ты ведь тоже распоряжался ею, давая ей советы, брат мой! И не без того бывало, что твои советы иной раз мешали нашей дружбе.
– Хочешь ли ты сказать о той дружбе, которая была между тобой и твоей женой, или же о дружбе между нами, братьями? – медленно спросил монах.
– И о той и о другой! – отвечал Эрленд, словно такая мысль впервые явилась у него лишь теперь. – Столь благочестивой женщине-мирянке быть не нужно, – сказал он уж не так напряженно.
– Я подавал ей такие советы, которые считал наилучшими. Они и есть наилучшие, – поспешил он поправиться.
Эрленд взглянул на монаха в грубой светло-серой рясе братьев-проповедников с черным капюшоном, откинутым назад так, что он лежал толстыми складками вокруг шеи и сзади на плечах. Макушка головы была выбрита настолько, что теперь широкое, худощавое и побледневшее лицо оттенялось только узким венчиком волос, но они были все такие же густые и черные, как и в юные годы Гюннюльфа.
– Да, ты ведь теперь не столько мой брат, сколько брат каждого человека, – сказал Эрленд и сам удивился, какая глубокая горечь прозвучала в его голосе.
– Этого нет… Хотя так это должно было бы быть.
– Помоги мне Боже! Я думаю, поэтому-то ты и едешь на север к финнам! – сказал Эрленд.
Гюннюльф понурил голову. Что-то тлело в его золотисто-карих глазах.
– Да, до некоторой степени тоже и поэтому, – сказал он негромко и торопливо.
Они разостлали шкуры и покрывала, которые у них были с собой. В помещении было слишком холодно и сыро, чтобы можно было раздеться хотя бы не полностью, поэтому братья пожелали друг, другу спокойной ночи и улеглись на земляной завалинке, устроенной совсем низко, у самого пола, – из-за дыма.
Эрленд лежал, думая о вестях, полученных из дому. За все эти годы он мало что слышал, – он получил два письма от жены, но они уже устарели, когда попали в его руки. Их писал за Кристин отец Эйлив, – она и сама умела выписывать буквы хорошо и красиво, но не любила писать, ибо такое занятие казалось ей не вполне пристойным для неученой женщины.
Наверное, она станет теперь еще благочестивее с тех пор, как завелась святыня в соседней долине, – да еще в память человека, которого она сама знала при его жизни. Зато теперь Гэуте поправился от своей болезни и к ней самой вернулось здоровье, а то она все прихварывала с самого рождения близнецов. Гюннюльф рассказал, что хамарским братьям проповедникам пришлось в конце концов выдать тело Эдвина, сына Рикарда, его братьям в Осло, а те велели записать все о житии брата Эдвина и о тех знамениях, которые, говорят, он творил и при жизни и после смерти. Тогда несколько крестьян из Гэульдала и Медалдала[29] отправились на юг и свидетельствовали о чудесах, совершенных в этих долинах по заступничеству и молитвам брата Эдвина и с помощью распятия, вырезанного им и ныне хранящегося в Медалхюсе. Они принесли обет построить церковку на горе Ватсфьелль, где он несколько раз жил отшельником летом и где после него остался целебный источник. Тогда им отдали руку от его тела для хранения в этой церкви.
Кристин пожертвовала две серебряные чаши и большую застежку для плаща с голубыми каменьями, доставшуюся ей после ее бабки Ульвхильд, дочери Ховарда, и велела Тидекену Паусу изготовить в городе серебряную раку для хранения мощей брата Эдвина. И когда архиепископ освящал церковь на Ватсфьелле летом, около Иванова дня, на другой год после отъезда Эрленда на север, Кристин прибыла на гору с отцом Эйливом, с детьми и большой свитой.
После этого Гэуте быстро поздоровел, научился ходить и разговаривать и был теперь как все дети его возраста. Эрленд потянулся, – что Гэуте поправился, это, наверное, самое большое счастье, какое могло для них случиться. Этой церкви он прирежет немного земли. По словам Гюннюльфа, Гэуте светловолос и красив лицом – похож на мать. Тогда жалко, что он не девочка, назвали бы его Магнхильд. Да… По своим красивым сыновьям он теперь тоже соскучился…
Гюннюльф, сын Никулауса, лежал и думал о том весеннем дне, три года тому назад, когда он подъезжал верхом на коне к Хюсабю. По дороге туда он встретил кого-то из усадьбы. «Хозяйки нет дома, – сказали ему, – она у одной больной женщины».
Он ехал по узкой, заросшей травою дорожке между старыми плетнями. Глинистые склоны холмов поросли молодым лиственным лесом, – и над ним и ниже его, до самой реки, по-весеннему шумно и полноводно бежавшей в долине. Он ехал против солнца, и нежная зеленая листва поблескивала на ветвях золотыми язычками пламени, но дальше в глубь леса холодная и густая тень уже ложилась на покрытую травой землю.
Так он ехал, пока впереди не мелькнул кусочек озера, темно отражавшего другой берег с синим небом и изображением больших летних туч, расплывчатым и прерывистым от ряби, образуемой течением. Далеко внизу под конской тропой лежала на зеленых, пестрых от цветов полянах небольшая усадьба. Толпа замужних женщин в белых косынках стояла там на дворе, но Кристин среди них не было.
Проехав немного дальше, он увидел ее лошадь, которая паслась на выгоне за изгородью вместе с другими лошадьми. Тропа круто спустилась перед ним в лощину зеленых теней, и там, где она взбегала вверх на следующую волну глинистых холмов, стояла у изгороди под листвой она сама, прислушиваясь к пению птиц. Он увидел ее тоненькую черную фигурку, склонившуюся над оградой в сторону леса; видны были ее белая косынка и белая рука. Гюннюльф придержал лошадь и стал шаг за шагом приближаться к Кристин. Но, подъехав ближе, увидел, что это стоит старый березовый ствол.
На следующий вечер, когда слуги Гюннюльфа везли его морем в город, священник сам сел за руль. Он чувствовал, что сердце у него в груди окрепло и родилось вновь. Теперь ничто не могло поколебать его намерения.
Он знал теперь: то, что до сих пор привязывало его к миру, – это неугасимое стремление, которое он носил в себе с отроческих лет. Ему хотелось завоевать восхищение людей. Чтобы быть любимым, он был щедрым, ласковым и веселым с людьми малыми; ему приятно было блеснуть своей ученостью среди священников города, но с умеренностью и смирением, чтобы они любили его; он приспосабливался к господину Эйливу Кортину, ибо тот дружил с его отцом, и, кроме того, Гюннюльфу было известно, каких людей любит архиепископ. Он был ласков и мил с Ормом, чтобы отнять у его изменчивого отца хоть немного любви этого мальчика. И был строг и требователен к Кристин, ибо знал, что ей необходимо что-то такое, что не выскользало бы из рук, когда она ищет поддержки; что не уводило бы на ложный путь, когда она готова следовать.
Но теперь он понял: он больше добивался ее доверия к самому себе, чем старался укрепить ее доверие к Богу. Сегодня Эрленд нашел настоящее слово. «Ты брат мне не больше, чем всем другим людям!» Ему придется идти окольными путями, прежде чем его братская любовь принесет хоть кому-либо пользу.
Две недели спустя он разделил все свое имущество между родичами и церковью и принял постриг в монастыре братьев-проповедников. А нынче весной, когда все умы были глубоко потрясены страшным несчастьем, обрушившимся на страну – молния зажгла собор в Нидаросе и наполовину повергла обитель святого Улава в запустение, – архиепископ поддержал старый замысел Гюннюльфа. И вот вместе с братом Удавом, сыном Иона, рукоположенным священником, как и сам Гюннюльф, и тремя молодыми монахами – одним из Нидароса и двумя из монастыря братьев-проповедников в Бьёргвине – он ехал теперь на север нести свет учения несчастным язычникам, живущим и умирающим во тьме в пределах границ христианской страны.
«Христе распятый! Я откупился ныне от всего, что могло связать меня. Сам я предался в руки твои, если ты соизволишь жизнью моей выкупить чад сатанинских. Возьми меня так, чтобы я ведал – я твой раб, ибо тогда у меня будет доля в тебе…» И тогда, быть может, когда-нибудь, когда-нибудь сердце снова запрыгает и запоет в груди, как оно пело и билось, когда он бродил по зеленым равнинам около Рима-града, от одной церкви паломников к другой. «Я принадлежу возлюбленному моему, и к нему обращено желание мое…»
Братья лежали, все думая и думая, пока не заснули каждый на своей завалинке в маленькой землянке. В очаге между ними чуть тлел огонек. Их мысли все дальше и дальше уводили братьев друг от друга. И на следующий день один поехал на север, а другой на юг.
* * *
Эрленд обещал Хафтуру Грэуту зайти на остров Гудёй и захватить на юг его сестру Сюнниву. Она была замужем за Бордом, сыном Осюльва, что из Ленсвика, – он тоже был родичем Эрленда, но очень дальним.В то первое утро, когда «Маргюгр» разрезала воды, выходя из пролива Гудёй, и парус ее раздувался на фоне синих гор от славного бриза, Эрленд стоял на мостках на корме корабля. Ульв, сын Халдора, правил рулем. И вот к ним поднялась Сюннива. Капюшон ее плаща был откинут назад, и ветер срывал повязку с ее золотистых, как солнце, курчавых волос. У нее были такие же точно блестящие глаза цвета морской волны, как у ее брата, и, подобно ему, она была красива лицом, но только вся в веснушках; веснушками были покрыты и ее маленькие пухлые ручки.
С первого же вечера, когда Эрленд увидел ее на Гудёе, – взоры их встретились: затем оба взглянули в сторону и как-то незаметно улыбнулись, – он понял, что она его раскусила, да и он ее раскусил. Сюннива, дочь Улава… Ее он мог взять голыми руками, а она только и ждала того!
И вот, стоя с ней и держа ее за руку, – Эрленд помогал ей подняться на палубу, – он невольно взглянул в грубое и мрачное лицо Ульва. Ульву все это тоже было понятно. Эрленда почему-то смутил взгляд Ульва, и ему стало стыдно. В одно мгновение он вспомнил все, чему был свидетелем этот его родич и оруженосец, – каждое свое сумасбродство, в котором он погрязал, начиная с самых юных своих лет. Нечего Ульву смотреть на него с таким презрением, – он вовсе не собирается подходить к этой даме ближе, чем то допускают честь и добродетель, утешал себя Эрленд. Он теперь настолько стар, да и так поумнел от разных бед, что его можно свободно отпускать на север в Холугаланд, не боясь, что он запутается в безумствах с чужой женой. У него самого есть теперь жена… Он был верен Кристин с самого первого дня, как увидел ее, и доныне… То или иное, случившееся там, на севере, не примет во внимание ни один разумный человек. Но, вообще говоря, он даже не глядел ни на одну женщину – так! Он и сам знал… что с норвежкой, да еще вдобавок с равной ему по происхождению… Нет, у него никогда не будет и на час душевного покоя, если он так изменит Кристин. Однако путешествие на юг с этой женщиной на корабле… может оказаться довольно опасным!
Несколько помогло то, что по пути на юг погода была все больше бурная, поэтому Эрленд был слишком занят, чтобы заигрывать с дамой. Около одною из островов он вынужден был зайти в гавань и отстаиваться там в течение нескольких дней. Пока они стояли там, произошло нечто, сделавшее фру Сюнниву гораздо менее привлекательной в глазах Эрленда.
Эрленд с Ульвом и еще двумя-тремя людьми из его ватаги спали в том же сарае, где помещалась фру Сюннива со своими служанками. Вдруг она его окликнула и сказала, что потеряла у себя в постели золотой перстень: пусть Эрленд подойдет сюда и поможет ей искать, – фру Сюннива ползала на коленях по постели и была в одной сорочке. И тут они оба то и дело поворачивались друг к другу лицами, и всякий раз в глазах у них обоих появлялась вороватая улыбка. Потом фру Сюннива схватила его… Конечно, нельзя сказать, чтобы и сам Эрленд вел себя слишком уж пристойно, – время и место были неподходящими для этого, – но она была так нагла и с таким бесстыдством отдавалась, что Эрленд в одно мгновение совершенно остыл. Покраснев от стыда, он отвернулся от этого лица, расплывшегося от игривого смеха, без всяких дальнейших объяснений вырвался из ее объятий и ушел. А затем прислал к ней ее служанок.
Нет, черт возьми! Не такой уж он юный мышонок, чтобы дать себя поймать в постельной соломе! Одно дело – соблазнять, другое – позволить соблазнить себя. Но как не рассмеяться – вот так штука, он убежал от красивой женщины, уподобившись Иосифу Прекрасному! Да, мало ли чего не случится на море, да и на суше.
Нет, фру Сюннива!.. Он должен помнить об одной женщине… об одной, которую он знал. Она ходила к нему на свидание в непотребный дом… и приходила чуда такой добродетельной и достойной, как юная королевская дочь, когда та идет в церковь к обедне. В рощах и на гумнах принадлежала она ему, – прости ему Боже, что он, Эрленд, забыл о ее происхождении и чести. Она тоже забывала об этом ради него, и все же ее род сказывался в ней, даже когда она не думала об этом.
«Благослови тебя Боже, моя Кристин! И пусть Господь мне поможет, – верность свою, в которой я клялся тебе тайно и перед церковными вратами, я буду хранить, иначе не буду мужчиной! Так да будет!»
И вот он высадил фру Сюнниву на берег у Эрьяра, где у нее были родственники. Самое замечательное, что она, по-видимому, не очень сердилась на Эрленда, когда они расставались. Так что вешать голову и быть мрачным Эрленду было, видимо, ни к чему, – просто они поиграли с огнем, как говорится. На прощание он подарил даме несколько драгоценных мехов на плащ, и она пообещала, что Эрленд увидит ее в этом плаще. Они еще когда-нибудь встретятся. Бедняжка! Муж у нее уже немолод и, кроме того, болен…
Но Эрленд был счастлив, ибо он ехал домой к своей жене и у него не было ничего на душе, что ему нужно было бы скрывать от нее. Он гордился своим испытанным постоянством. И совершенно пьянел и с ума сходил от тоски по Кристин, – ведь она все-таки самая чудесная и самая прекрасная роза и лилия – и принадлежит ему!
* * *
Кристин была у причалов и встречала его, когда Эрленд подходил к Биргеи. Рыбаки привезли в Вигг весть о том, что «Mapгюгр» видели у Эрьяра. Кристин ваяла с собой двух старших сыновей и Маргрет, а дома у них, в Хюсабю, было все приготовлено для пиршества с друзьями и родичами, которые должны были праздновать возвращение Эрленда домой.Кристин стала такой красивой, что у Эрленда дух захватило, когда он увидел ее. Но она сильно изменилась. То девическое, что еще возвращалось к ней после каждых новых родов, нечто хрупкое и нежное, похожее на что-то монашеское под ее белым платком замужней женщины, – теперь исчезло. Она была молодой, цветущей женой и матерью. Щеки у нее были круглые, со свежим румянцем, обрамленные складками белого плата, грудь высокая и крепкая, и на ней блестели цепи и застежки. Бедра округлились, что особенно подчеркивал пояс с ключами и позолоченным футляром для ножниц и ножа. Да, да! Она только еще похорошела, у нее уже не было такого вида, что вот-вот ее унесет порывом ветра. Даже большие узкие руки стали теперь полнее и белее.
Они остались в Вигге на ночь в доме аббата. И когда возвращались на следующий день домой, то с Эрлендом на этот раз ехала на пир в Хюсабю юная, розовая и веселая Кристин, ласковая и ослабевшая от счастья.
Столько было важных вопросов, о которых ей надо было поговорить с мужем, когда он приедет домой! Тысячи всяких мелочей, касающихся ребят, огорчений из-за Маргрет, планы насчет устройства и приведения в порядок поместий. Но все это исчезало в похмелье пиров и празднеств.
Они разъезжали но гостям с одного пиршества на другое, и Кристин следовала повсюду за воеводой в его разъездах. Эрленд держал теперь в Хюсабю еще больше людей; то гонцы, то письма беспрестанно шли от него и к нему от его ленсманов и управляющих. Он был всегда беспечен и весел: неужто ему не осилить воеводства? Ему, который ушибался головой чуть ли не о каждую статью государственных законов и церковного права. Такому выучиваешься крепко и забываешь нелегко! Эрленд запоминал легко и быстро и прошел хорошую выучку в юности. Теперь все это ему пригодилось. Он приучился сам читать получаемые письма, а в писцы взял одного исландца. Прежде, бывало, Эрленд прикладывал свою печать подо всем, что ему читали другие, и неохотно разбирался в писаном, – в этом Кристин убедилась за те два года, когда ей пришлось познакомиться со всем, что находилось в его ларцах с письмами.
Но теперь Кристин овладело легкомыслие, какого она никогда не знавала прежде. Она стала гораздо более живой и не такой неразговорчивой, когда бывала среди чужих людей, ибо чувствовала, что она теперь очень красива и, кроме того, совершенно здорова – впервые с тех пор, как вышла замуж. А по вечерам, когда они с Эрлендом лежали вместе в чужой кровати в какой-нибудь светличке в одной из больших усадеб или в крестьянской горнице, они смеялись, перешептывались и шутили, вспоминая людей, с которыми встречались, и вести, которые слышали. Эрленд никогда еще не был так несдержан на язык, как теперь, и, по-видимому, нравился людям гораздо больше, чем когда-либо раньше.
Кристин видела это на своих собственных детях: они просто с ума сходили от восторга, когда отец иной раз обращал на них внимание. Ноккве и Бьёргюльф играли теперь только с такими вещами, как луки и стрелы, копья и топоры. И бывало, что отец, проходя по двору, останавливался, смотрел на детей и поправлял их: «Не так, сыночек, вот как надо держать!» – изменял хватку маленького кулачка, придавал пальцам правильное положение. Тут дети из кожи вон лезли от рвения.
Двое старших сыновей были неразлучны. Бьёргюльф был самым рослым и крепким из детей, одного роста с Ноккве, который был старше его на полтора года и плотнее. У него были жестковатые, курчавые, совершенно черные волосы, широкое личико, но красивое, глаза иссиня-черные. Однажды Эрленд спросил боязливо мать, знает ли она, что Бьёргюльф не так хорошо видит на один глаз и, кроме того, чуть-чуть косит. Кристин сказала, что, как ей кажется, тут нет ничего страшного, – с возрастом это пройдет. Как-то уж так повелось, что она всегда меньше всего занималась этим ребенком, – он родился в то время, когда она совершенно измучилась, возясь с Ноккве, а Гэуте подоспел слишком скоро за братьями. Он был самым сильным из детей, пожалуй также и самым умным, хотя говорил мало. Эрленд больше всего любил именно этого сына.
Не отдавая себе в том ясного отчета, Эрленд питал некоторую неприязнь к Ноккве, потому что мальчик появился на свет не вовремя и, кроме того, потому, что его назвали именем деда. А Гэуте был не таким, как он ожидал… У мальчика была большая голова – и не удивительно, ведь два года, казалось, у него только и росло, что голова, – но теперь он развивался правильно. Смышлености у него вполне хватало, но говорил он очень медленно, так как стоило ему только заговорить быстро, как он начинал пришепетывать или заикаться, и тогда Маргрет издевалась над ним. Кристин питала большую слабость к этому мальчику, хотя Эрленд понимал, что все же до известной степени ее любимцем является самый старший; но Гэуте был сначала таким слабеньким, и, кроме того, немного походил на ее отца своими светлыми, как лен, волосами и темно-серыми пазами. И всегда ужасно тосковал без матери. Он был несколько одинок, находясь между двумя старшими, которые всегда держались вместе, и близнецами, которые были еще маленькими и не разлучились с кормилицами.
У Кристин было теперь меньше досуга возиться с детьми, и ей приходилось гораздо чаще, чем прежде, поступать как другим женщинам и поручать служанкам уход за ребятами, – впрочем, двое старших охотнее бегали за мужчинами по усадьбе. Она уже не дрожала над ними с прежней болезненной нежностью, но зато больше играла и смеялась с ними, когда у нее бывало время собирать их всех около себя.
Около Нового года в Хюсабю было получено письмо за печатью Лавранса, сына Бьёргюльфа. Оно было написано его собственной рукой и отправлено с оркедалским священником, проезжавшим сначала на юг, так что было уже двухмесячной давности. Величайшей новостью в этом письме было то, что Лавранс просватал Рамборг за Симона, сына Андреса, из Формо. Свадьба состоится весной.