– С кем это рядом пляшет твоя падчерица? – спросил Симон. А про себя подумал, что лицо этого малого ему не нравится, хотя то был видный молодой человек, мужественный, со свежим смуглым цветом лица, прекрасными зубами и блестящими глазами – только они сидели слишком близко к переносице; и у него были крупные волевые рот и подбородок. Но лицо суживалось в верхней части, у лба. Кристин ответила, что это Хокон, сын Эйндриде из Гимсара, внук Type, сына Эйндриде, воеводы в округе Гэульдал.[48] Хокон только что женился на маленькой хорошенькой молодой женщине, которая сидит на коленях у лагмана Улава – он приходится ей крестным отцом. Симон обратил внимание на эту женщину, – она немного походила на его первую жену, хотя была не так красива. Узнав, что между ними есть какое-то родство, он подошел к Ингебьёрг, поздоровался с ней, сел рядом и начал с ней беседовать.
   Кольцо пляшущих вскоре распалось. Люди пожилые занялись напитками, а молодежь продолжала петь и играть посредине горницы. Эрленд отошел к камину вместе с несколькими пожилыми мужчинами, но все еще продолжал вести за руку фру Сюнниву, как бы в рассеянности. Мужчины уселись поближе к огню, так что места для дамы не оказалось, но она стояла перед Эрлендом и ела грецкие орехи, которые тот давил для нее пальцами…
   – Однако ты, Эрленд, неучтив, – вдруг сказала она. – Сам сидишь, а я должна стоять перед тобой…
   – Ну, садись! – сказал со смехом Эрленд и притянул ее к себе на колени. Она стала сопротивляться, расхохоталась и закричала хозяйке, чтобы та посмотрела, как ее муж ведет себя с гостьей.
   – Эрленд так поступает по своей доброте, – ответила на это, тоже со смехом, Кристин. – Моя кошка как, бывало, потрется о его ноги, так он и положит ее к себе на колени!
   Эрленд с дамой продолжали сидеть по-прежнему, делая вид, как будто ничего не случилось, но оба покраснели. Эрленд небрежно обнимал даму, словно почти не замечая, что она сидит тут, а тем временем сам он и его гости опять заговорили о тех неладах между Эрлингом, сыном Видкюна, и канцлером Полем, которые так занимали мысли людей. Эрленд сказал, что Поль, сын Борда, уже многократно выказывал свое нерасположение к Эрлингу совершенно по-бабьи; вот послушайте и судите сами.
   – В прошлом году летом один молодой человек из финской области приехал на съезд военачальников, чтобы поступить на королевскую службу. И вот этот несчастный молокосос так уж старался воспринять воинские свычаи и обычаи и научиться придворному обхождению, что начал украшать свою речь шведскими словами, – в дни моей юности был французский язык, ну, а теперь шведский. В один прекрасный день юноша спрашивает у кого-то, что значит по-норвежски «зануда»? Господин Поль услышал это и говорит; «Зануда, друг мой, – вот, например, фру Элин, супруга Эрлинга, зануда!» Северянин решил, что это, должно быть, значит «красивый» или «любезный», ибо такова ведь и есть фру Элин, а ему, бедняге, не представлялось еще случая послушать, как и что она говорит! И вот однажды Эрлинг встречается с ним на лестнице, ведущей в зал, останавливается и ласково заговаривает с юношей, спрашивает, как ему нравится город и все такое, и просит передать поклон отцу. Юноша благодарит и говорит, что для его отца будет величайшей радостью, когда он, сын, вернется домой с приветами «от вас, дорогой мой господин, и от вашей супруги, зануды!» На это Эрлинг дает ему в ухо, так что мальчик летит задом на три-четыре ступеньки вниз, пока кто-то не подхватывает его на руки. Поднимается шум и гам, сбегается народ, и все выясняется. Эрлинг бесился – ведь его же выставляют на смех! – но сделал вид, будто ничего не произошло. А канцлер, узнав обо всем этом, только рассмеялся и сказал: ему следовало бы сказать юноше, что «зануда» – это, например, наместник короля; тогда, конечно, молодой человек не истолковал бы неверно его слов.
   Слушатели согласились, что такие поступки канцлера малопочтенны… но немало смеялись. Симон молча слушал, подперев щеку рукой. И думал про себя: все же Эрленд выражает свои дружеские чувства к Эрлингу, сыну Видкюна, странным способом, – ведь из этого рассказа явствует со всей очевидностью, что Эрлинг до некоторой степени утратил свое душевное равновесие, если мог подумать, что какой-то мальчишка, только что приехав из глухой местности, осмелится вышучивать его прямо в лицо, стоя на парадной лестнице королевского дворца. Чтобы Эрленд смутился мыслью о прежнем свойстве Симона с фру Элин и господином Эрлингом – этого, конечно, Симон едва ли мог ожидать.
   – О чем ты думаешь, Кристин? – спросил он. Та сидела тихо, выпрямившись и сложив руки крестом у себя на коленях. Она же ответила:
   – Сейчас я думала о Маргрет.
   Поздно ночью, когда Эрленд и Симон вышли по некоему делу во двор, они спугнули парочку, стоявшую за углом дома. Ночи были светлые как день, и Симон узнал Хокона из Гимсара и Маргрет, дочь Эрленда. Эрленд посмотрел им вслед, – он был довольно трезв, и Симон понял, что это ему весьма не понравилось. Хотя он сказал, словно извиняясь, что молодые люди знают друг друга с самого детства и вечно подтрунивали друг над другом. Симон подумал, что если здесь и нет ничего особенного, то все же жаль молодую жену Хокона Ингебьёрг.
   Но на другой день молодой Хокон был с каким-то поручением в доме Никулауса и спросил, где Маргит. Тут Эрленд накинулся на него:
   – Моя дочь для тебя не Маргит! И если вы вчера не наговорились, так припрячь про себя, что ты хотел сказать ей…
   Хокон пожал плечами, а когда уходил, попросил передать привет Маргарите.
* * *
   Семья из Хюсабю оставалась в Нидаросе до окончания тинга, но Симону от этого было мало радости. Эрленд, когда наезжал в свой городской дом, то и дело начинал раздражаться, потому что Гюннюльф предоставил больнице, расположенной по другую сторону яблоневого сада, право пользования некоторыми из примыкавших построек, а также кое-какие права в самом саду. Эрленду же обязательно хотелось выкупить у больницы эти права; ему не нравилось, что больные разгуливают по саду, да и по двору, – к тому же на многих из них было страшно смотреть, – и он опасался, как бы они не заразили детей. Но ему не удавалось прийти к соглашению с монахами, ведавшими больницей.
   А тут еще Маргрет! Симон понял, что люди начинают о ней болтать и что Кристин принимает это близко к сердцу, а отцу это словно бы безразлично. Конечно, он уверен в том, что всегда может уберечь свою дочь и что все это ничего не значит. Однако он как-то упомянул Симону, что, пожалуй, Клёнг, сын Аре, охотно взял бы за себя его дочь, но только он, Эрленд, сам не знает по-настоящему, как ему быть в этом деле. Он ничего не имеет против исландца, кроме тою лишь, что тот поповский сын, – не хотелось бы, чтобы о детях Маргрет говорили, что на их обоих родителях лежит пятно незаконного происхождения. Но, впрочем, Клёнг – человек приятный, веселого нрава, умный и очень ученый. Его родитель, отец Аре, воспитал его у себя и сам обучал; у него было намерение сделать сына священником, и он уже предпринял было шаги для получения разрешительной грамоты, но тут сам Клёнг не захотел принимать посвящение. По-видимому, Эрленд решил пока оставить все так, как оно есть. Если не представится лучшего жениха для дочери, так он всегда сможет отдать ее за Клёнга, сына Аре.
   Впрочем, Эрленд уже получил одно столь хорошее предложение насчет дочери, что люди усиленно заговорили о его гордыне и неразумии, когда он упустил из рук эту сделку. То был внук барона Сигварта из Лейрхуле, звали его Сигмюндом, сыном Финна. Он не был богат, потому что у Финна, сына Сигварта, было одиннадцать человек детей и все они были живы. Не так уж он был и молод, – примерно одного возраста с Эрлендом, – но почтенный и разумный человек. А с теми земельными угодьями, которые Эрленд отдал своей дочери, когда женился на Кристин, дочери Лавранса, да еще со всеми теми украшениями и драгоценностями, что он передавал девочке за все эти годы, да еще с тем приданым, о котором он договорился с Сигмюндом, Маргрет была бы устроена наилучшим образом. Эрленд тоже был весьма рад, что нашелся такой искатель руки. для его рожденной в блуде дочери. Но когда он приехал домой к ней с этим женихом, девушка заявила, что она не желает идти за него замуж, потому что у Сигмюнда несколько бородавок на краешке одного из век, а это, как заявила Маргрет, вызывает в ней ужасное отвращение. Эрленд примирился с этим, и когда Сигмюнд разгневался и заговорил о нарушении рукобития, Эрленд тоже разозлился и сказал, что тот, конечно, должен был понимать, что сделка заключалась при условии согласия самой девушки: дочь его не ляжет приневоленной в брачную постель! Кристин была согласна с мужем в том, что не нужно применять к девочке насилие, но, с другой стороны, ей казалось, что Эрленду следовало бы поговорить серьезно со своей дочерью и заставить ее понять, что Сигмюнд, сын Финна, столь хороший жених для Маргрет, что лучшего ей нечего ждать при ее происхождении. Но Эрленд страшно рассердился на жену уже за то лишь, что та посмела заговорить с ним об этом. Обо всем этом Симон узнал, будучи в Ранхейме у родичей. Они предсказывали, что добром это не кончится, – правда, Эрленд стал теперь могущественным человеком, а девушка необычайно красива, но все-таки ей не принесет пользы, что отец все эти годы баловал ее, не мог на нее надышаться и любовался ее своеволием и высокомерием.
   После тинга Эрленд отправился домой в Хюсабю с женой, детьми и Симоном Дарре, который вез с собой своего племянника Яввалда, сына Яввалда же. Он боялся, как бы то свидание, которого Сигрид ждала с такой несказанной радостью, не сложилось бы худо. Сигрид жила в Крюке в довольстве, принесла своему мужу троих прекрасных детей, а Гейрмюнд был таким хорошим человеком, какие не часто встречаются на земле. Это он заговорил со своим шурином, чтобы тот привез с собой на юг маленького Яввалда: пусть мать посмотрит на него, ибо мысли об этом ребенке никогда не покидали Сигрид. Но Яввалд так привык к бабушке с дедушкой, – старики любили ребенка совершенно безумно, давали ему все, что ему взбредет в голову, и потакали всем его выдумкам, – в Крюке же было совсем не так, как в Ранхейме. Трудно было также ожидать; чтобы Гейрмюнду понравилось, что у побочного сына его жены, приехавшего к ним в гости, привычки как у королевича: свой собственный слуга, человек пожилой, которым мальчишка помыкал и распоряжался и который и пикнуть не смел, когда тот делал какие-нибудь несообразности. Зато для сыновей Эрленда наступила Масленица, когда к ним в усадьбу приехал Яввалд. Эрленд считал, что его сыновьям не подобает отставать от внука Арне, сына Яввалда, и потому Ноккве и Бьёргюльф получали от своего отца все, чем, по их словам, обладал гость.
* * *
   Теперь, когда старшие сыновья настолько подросли, что могли выезжать верхом с Эрлендом, он стал больше заниматься мальчиками. Симон заметил, что Кристин это не всегда только радовало, ей казалось, что они обучаются не одному лишь хорошему, вращаясь среди отцовских людей. Из-за детей-то чаще всего и не ладили между собой супруги; хотя дело у них и не доходило до прямой ссоры, но, во всяком случае, они нередко бывали к ней во много раз ближе того, что, по мнению Симона, могло считаться пристойными. И ему казалось, что чаще всего виновата Кристин. Эрленд был вспыльчив, но Кристин часто говорила с ним, словно тая глубокую, скрытую обиду. Так это было однажды, когда она явилась с какими-то жалобами на Ноккве. Отец сказал, что он поговорит серьезно с мальчиком, а в ответ на какое-то замечание, сказанное затем женой, выпалил сердито, что не может же он пороть такого большого сына – домочадцев стыдно!
   – Да, уж теперь поздно! Делай ты это, когда он был поменьше, так теперь он тебя послушался бы. Но в те дни ты никогда не глядел в ту сторону, где он бывал.
   – Ну, положим, глядел! Но я считаю правильным, что позволял ему бегать за тобой, когда он был маленьким… Да и не дело для мужчины пороть бесштанных младенцев!
   – Однако на прошлой неделе ты иначе думал, – сказала Кристин с горечью и насмешкой.
   Эрленд ничего не ответил, но встал и вышел из горницы. И Симон подумал, что Кристин не следовало так говорить. Она намекала на случай, происшедший за неделю перед тем. Эрленд и Симон въехали на конях во двор, и к ним подбежал со всех ног маленький Лавранс с деревянным мечом. Пробегая мимо отцовского коня, ребенок из шалости ударил его этим мечом по ноге. Конь взвился на дыбы и в одно мгновение сшиб мальчика. Эрленд осадил коня, резко повернул его в сторону и спрыгнул наземь, бросив поводья Симону; лицо у него было белое от испуга, когда он подхватил малютку на руки. Но, увидев, что ребенок цел и невредим, Эрленд перекинул его к себе на левую руку, схватил деревянный меч и выпорол им Лавранса по голой заднюшке – мальчуган ходил еще без штанов. В первый миг душевного волнения Эрленд не почувствовал, как сильно он бьет, и Лавранс еще до сих пор ходил с сине-зеленой задницей. Но потом Эрленд целый день все заигрывал с мальчиком, пытаясь опять подружиться с ним, а малютка дулся, жался к матери, отбивался от отца и замахивался на него. А когда вечером Лавранса укладывали в супружескую постель, где он спал, потому что по ночам мать еще кормила его грудью, Эрленд весь вечер просидел у постели, то и дело тихонько прикасаясь к спящему ребенку и не спуская с него глаз. Он сам говорил Симону, что этого мальчика он любит больше всех своих сыновей…
   Когда Эрленд уехал на летние тинги. Симон отправился домой. Он скакал на юг через долину Гэульдал так, что из-под конских копыт только искры сыпались. Раз как-то, когда они ехали медленнее вверх по какому-то крутому склону, слуги, смеясь, спросили Симона, не собирается ли он проехать трехдневный путь за двое суток. Симон тоже рассмеялся и сказал, что этого ему больше всего хочется.
   – Потому что сейчас я скучаю по Формо.
   Он постоянно по нему скучал, когда на некоторое время покидал свою усадьбу. Симон был домоседом и всегда радовался, поворачивая лошадь на дорогу к дому. Но ему казалось, что так, как в этот раз, он никогда еще не стремился вернуться домой – в свою долину, в свой дом, к своим маленьким дочерям; он скучал теперь и по Рамборг. В сущности, ему казалось странным, что он переживает это так, – но там, в Хюсабю, он чувствовал себя таким подавленным, что ему думалось: теперь он по себе знает, как скотина ощущает приближение непогоды.

II

   Все лето напролет Кристин думала только о том, что рассказал Симон о смерти ее матери.
   Рагнфрид, дочь Ивара, умерла в одиночестве, – около нее никого не было, когда она испустила свой последний вздох, если не считать спавшей служанки. Мало было утешения в том, что сказал Симон: будто она умерла, успев подготовиться к смерти. Было как бы особым промыслом Божьим то, что за несколько дней до этого она так взалкала тела Христова, что исповедалась и причастилась у того монаха, который был ее духовником в монастыре. Без сомнения, смерть ее была легка, – Симон видел тело Рагнфрид и говорил, что это было изумительное зрелище: Рагнфрид стала так прекрасна в смерти; ведь она же была женщиной лет под шестьдесят, и уже много лет ее лицо покрывали морщины, – но теперь оно совершенно изменилось, помолодело и стало гладким; она выглядела как уснувшая молодая женщина. Теперь ее отвезли на покой и положили рядом с супругом; туда же еще, вскоре после смерти отца, перевезли и останки Ульвхильд, дочери Лавранса. На могилы положена большая каменная плита, разделенная надвое красиво высеченным крестом, а под ним – длинный латинский стих, составленный приором… Только Симон не запомнил стиха как следует, ибо мало что понимал по-латыни. У Рагнфрид был свой отдельный домик в городской усадьбе, где жили монастырские постояльцы, – небольшой сарай, а над ним красивая светличка. Там она и жила одна с какой-то бедной крестьянкой, подрядившейся к монахам за умеренную плату, взамен чего и прислуживала кому-нибудь из более богатых монастырских постояльцев. Но, во всяком случае последние полгода, Рагнфрид прислуживала той, потому что вдова эта, – звали ее Тургюнна, – стала недомогать, и Рагнфрид ухаживала за ней с большой любовью и старанием.
   В последний вечер своей жизни Рагнфрид присутствовала на всенощной в монастырской церкви, а потом заходила в поварню, на двор той усадьбы, где жили постояльцы. Она сварила там наваристую похлебку, подбавив к ней укрепляющих снадобий, и сказала другим женщинам, бывшим в поварне, что хочет покормить этой похлебкой Тургюнну и надеется, что та поправится к утру и они обе придут к заутрене. Но к заутрене они не явились, ни она, ни крестьянка, не пришли они и к ранней обедне. Когда кто-то из монахов, бывших на хорах, заметил, что Рагнфрид не было в церкви и за поздней обедней, – забеспокоились: она никогда еще не пропускала трех служб подряд за одни сучки. Тогда послали в город узнать, не заболела ли вдова Лавранса, сына Бьёргюльфа. Поднявшись в светличку, люди увидели, что миска с похлебкой стоит нетронутой на столе: в кровати спит у стены сладким сном Тургюнна, а Рагнфрид, дочь Ивара, лежит с краю, сложив на груди руки крестом, мертвая и почти уже совсем похолодевшая. Симон и Рамборг приезжали на ее похороны, которые прошли очень чинно.
   Теперь, когда в Хюсабю стало столько народу и у Кристин было шестеро сыновей, она уже не могла сама заниматься всеми работами по домашнему хозяйству. Ей пришлось взять себе домоправительницу, и потому получилось так, что хозяйка дома большую часть времени проводила в большой горнице за каким-нибудь шитьем. Всегда кто-нибудь нуждался в одежде – Эрленд, Маргрет или ребята.
   В последний раз она видела свою мать, когда та ехала верхом за гробом мужа, – в тот светлый весенний день, когда сама Кристин стояла на лужку перед Йорюндгордом, глядя, как похоронное шествие с телом отца тянется по зеленому ковру озимой ржи под каменистой осыпью.
   Игла в ее руках летала и летала, а она думала о своих родителях и о родном доме там, в Йорюндгорде. Теперь, когда все стало воспоминанием, ей казалось, что она прозрела многое, чего не видела, пока в этом была ее жизнь, ибо принимала как нечто само собой разумеющееся отцовскую нежность и опеку и постоянную, спокойную заботу и труд молчаливой, вечно грустной и задумчивой матери. Она думала о своих собственных детях, – они были для нее дороже крови ее сердца, мысли о них не покидали ее ни на один миг, пока она бодрствовала. И все же в голове было много другого, о чем она размышляла гораздо больше: детей своих она любила, не задумываясь над этим. Живя дома, она привыкла считать, что вся жизнь родителей шла и все их труды и дела совершались ради нее самой и ее сестер. Теперь, ей казалось, она понимала, что между этими двумя людьми, которые были соединены в молодые годы своими отцами, почти без их спросу, текли могучие потоки печалей и радостей, а Кристин не знала ничего об этом, кроме того лишь, что они вместе ушли из ее жизни. Теперь она понимала, что жизнь этих двух людей вмещала в себе много другого, кроме любви к детям, – и все же эта любовь, была сильна, широка и бездонно глубока, тогда, как любовь, которую она давала им взамен, была слабой, бездушной и своекорыстной, даже и тогда, в дни ее детства, когда отец и мать составляли весь мир для ребенка. Кристин словно бы виделось, что она стоит далеко-далеко… совсем маленькая на таком расстоянии во времени и в пространстве. Она стояла под потоком солнечного света, просачивавшегося сквозь дымовую отдушину в старой жилой горнице, там, у них дома, – в зимней горнице времен ее детства. Родители стояли немного позади в тени, они возвышались над ней такие огромные, как всегда казалось се взору, когда она была маленькой, и улыбались ей, – она сама знала теперь, что так улыбаются люди, когда приходит маленький ребенок и оттесняет в сторону всякие тяжелые и трудные мысли.
   – Я думала о том, Кристин, что, когда придет время и ты сама родишь ребенка, ты, наверное, поймешь…
   Она вспомнила, когда мать сказала эти слова, и, полная грусти, подумала: видно, даже теперь она не понимает свою мать. Но начинает осознавать, сколь многого. она не понимала…
   Этой осенью умер архиепископ Эйлив. Приблизительно в это же время король Магнус велел пересмотреть условия службы для многих воевод страны, но не для Эрленда, сына Никулауса. Будучи в Бьёргвине в последнее лето несовершеннолетия короля, Эрленд получил грамоту, что ему предоставляется четвертая часть вир, пеней и взысканий, – было много разговоров о том, почему ему дарованы такие льготы к концу опекунского правления. Так как теперь Эрленд владел большими земельными угодьями в округе и чаще всего живал в своих собственных усадьбах, когда разъезжал по воеводству, а крестьянам разрешал откупаться от постоя, то у него были большие доходы. Правда, зато он мало получал платы от найма земли, а кроме того, широко жил. Кроме челядинцев, у него в Хюсабю никогда не бывало меньше двенадцати вооруженных слуг; они разъезжали на лучших лошадях и были отлично вооружены, а когда он совершал свои объезды воеводства, люди его жили как господа.
   Об этом в один прекрасный день зашел разговор, когда лагман Харалд и воевода области Гэульдал были в Хюсабю. Эрленд отвечал, что многие из этих его слуг были с ним, когда он был на севере:
   – Тогда мы довольствовались тем, что попадалось под руку, – ели сушеную треску и пили прогорклое пиво. А теперь люди, которым я даю платье и пищу, знают, что я не жалею для них пшеничного хлеба и лучшего пива: и даже когда я, рассердившись, пошлю их к черту, они понимают, что я не позволю им отправиться туда, пока сам не поеду впереди…
   Ульв, сын Халдора, который был теперь начальником оруженосцев Эрленда, потом говорил Кристин, что это действительно так и есть. Люди Эрленда любят его, и они все у него в руках.
   – Ты сама знаешь, Кристин, на слова Эрленда особенно полагаться не следует, о нем нужно судить по его поступкам!
   Шли разговоры и насчет того, что у Эрленда, кроме его домашней стражи, сидят еще свои люди повсюду в долинах, – даже и за пределами округа Оркедал, – которым он дал присягнуть себе на рукоятке меча. В конце концов пришло королевское письмо с запросом по этому делу, но Эрленд ответил, что эти люди входили в состав его корабельных ватаг и что он привел их к присяге в первую же весну, когда должен был отплыть на север. На это ему было предписано разрешить этих людей от присяги на ближайшем же тинге, который будет созван для обнародования судебных приговоров и постановлений суда, а всех людей, живущих за пределами области, он должен будет вызвать туда, оплатив их проездные издержки. И вот он действительно вызвал на тинг в Оркедал кое-кого из старых гребцов, живущих на побережьях Мере, – однако никто не слышал, чтобы он разрешил от присяги их или каких-либо других людей, начальником которых был. Тем временем дело это больше не поднималось, и к исходу осени народ перестал о нем говорить.
   Поздней осенью Эрленд уехал на юг страны и на Рождестве был у короля Магнуса, жившего в тот год в Осло. Эрленд сердился, что не смог взять с собой жену – у Кристин не хватило решимости пуститься в тяжелое зимнее путешествие, и она осталась в Хюсабю.
* * *
   Он вернулся через три недели после Рождества и привез хорошие подарки жене и всем детям. Кристин получила серебряный колокольчик, чтобы вызывать служанок, а Маргрет – застежку из чистого золота; такой вещи у девушки еще никогда не бывало, хотя у нее была масса всевозможных серебряных и позолоченных безделушек и украшений. По когда женщины укладывали подарки в свои ларцы, что-то прицепилось к рукаву Маргрет и повисло на нем. Девушка быстро прикрыла это рукой, а сама сказала мачехе:
   – Эта вещь мне осталась от матери… А потому отец не хотел, чтобы я ее показывала тебе.
   А Кристин покраснела еще гораздо больше, чем сама девушка. Сердце у нее заколотилось от страха, но ей показалось, что она должна переговорить с падчерицей и предостеречь ее.
   Немного погодя она сказала тихо и нерешительно:
   – Это похоже на ту золотую заколку, которую фру Хельга из Гимсара обычно носила в праздник…
   – Да, многие золотые вещи одинаковы, – отвечала коротко девушка.
   Кристин заперла свой ларец и стояла, упираясь в крышку руками, чтобы Маргрет не заметила, как они у нее дрожат.
   – Моя Маргрет… – произнесла она тихо и ласково; речь ее прервалась, но потом она собрала все свои силы. – Моя Маргрет, я горько раскаиваюсь… Никогда меня не радовала вполне никакая радость, хотя мой отец простил мне от всего сердца все, в чем я провинилась перед ним… Ты знаешь, я ведь во многом прегрешила перед своими родителями из-за твоего отца. Но чем дольше я живу и чем больше я учусь понимать, тем тяжелее для меня вспоминать, что я отплатила за их доброту тем, что причинила им горе. Моя Маргрет… Ведь твой отец был добр к тебе во все дни твоей жизни…
   – Тебе нечего бояться, матушка, – отвечала девочка. – Я не настоящая твоя дочь; тебе нечего бояться, что я стану таскать твою грязную рубаху или залезать в твои башмаки!
   Кристин обратила к падчерице пылающее гневом лицо. Потом крепко стиснула в руке крест, который носила на шее, и проглотила слова, уже вертевшиеся у нее на языке.
* * *
   В тот же день после вечерни она отправилась к отцу Эйливу и рассказала об этом; вперившись в него взглядом, тщетно искала она какого-нибудь знака в лице священника… Случилось ли уже несчастье и знает ли он о нем? Ей вспомнилась собственная безрассудная юность, вспомнилось лицо отца Эйрика, которое ничего не обнаруживало, когда он встречался с ней и с ее доверчивыми родителями, замкнув в глубине своей души ее греховную тайну… и она сама, немая и ожесточенная его суровыми предупреждениями и угрозами. И вспомнилось ей, как она показывала своей матери подарки Эрленда, которые тот сделал ей в Осло, – это было уже после того, как она стала его законной и нареченной невестой. Лицо матери было непоколебимо спокойным, когда она брала вещи в руку, одну за другой, глядела на них, хвалила их и откладывала затем в сторону.