Да. Да. Да. Это правда, что она непрестанно вспоминает каждую рану, которую он нанес ей, – хотя и знала всегда, что он никогда не причинял ей боли как взрослый человек, желающий другому зла, но как ребенок, играя, бьет своего товарища по игре. Она оберегала воспоминание о каждом его оскорблении, как оберегают гноящуюся рану. А всякое унижение, которое он навлекал на себя, следуя каждой своей прихоти, поражало ее, словно удар бичом по телу, и наносило ей сочащуюся кровью рану. Нельзя сказать, чтобы она сознательно и умышленно копила обиду против мужа, – она знала, что не мелочна, но становится мелочной, когда дело касается Эрленда. Если в том участвовал Эрленд, она не могла ничего забыть, – и каждая малейшая царапина в ее душе начинала болеть, и кровоточить, и нарывать, и жечь как огнем, если это он причинил ее.
   По отношению к нему она не становилась ни умнее, ни сильнее. Сколько бы она ни старалась казаться дельной, отважной, благочестивой, сильной также и в своей совместной с ним жизни, но это была неправда: такой она не была! Всегда, всегда ее терзало страстное томление – ей хотелось быть его Кристин, той Кристин из гердарюдских лесов.
   Тогда она предпочитала скорее сделать все, что считала дурным и греховным, чем потерять его. Для того чтобы привязать Эрленда к себе, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою честь, свою долю в спасении души. И даже отдала то, что могла найти под рукой, не принадлежавшее ей: честь своего отца и его доверие к детям; все, что взрослые, мудрые люди возвели, чтобы охранять безопасность маленькой, несмышленой девочки, она опрокинула; против их помыслов о благосостоянии потомства, против их надежд на плоды своей работы, когда сами они будут уже лежать под землей, она поставила свою любовь. Гораздо больше, чем одну свою собственную жизнь, бросила она на ставку в игре, где единственным выигрышем была любовь Эрленда, сына Никулауса.
   И выиграла. Она знала с того времени, когда он поцеловал ее впервые в саду в Хофвине, до того, как он поцеловал ее сегодня в маленькой горенке, прежде чем его увели пленником из собственного дома, – Эрленд любит ее, как свою собственную жизнь. И если плохо правил женою, так ведь она же знала почти что с первого часа их встречи, как он правил собою самим. Если он и не всегда поступал хорошо по отношению к ней, то все же лучше, чем по отношению к самому себе.
   Боже, но как она его выиграла! Она сознавалась себе самой в этот вечер: сама она толкнула его на нарушение супружеских обетов своими холодными, своими ядовитыми словами. Она сознавалась теперь себе самой: даже и в те годы, когда она постоянно видела его непристойное заигрывание с этой Сюннивой и негодовала на него, все же и в самом гневе своем она чувствовала высокомерную и упрямую радость: никому не было известно о каком-нибудь явном пятне на доброй славе Сюннивы, дочери Улава, а Эрленд болтал и шутил с ней, словно какой-нибудь наймит с девчонкой из кабака. О Кристин же он знал, что она может солгать и обмануть тех, кто больше всего ей доверял, что она добровольно позволяла заманивать себя в самые скверные места, – и все же он доверял ей, все же он почитал и уважал ее, как умел. Как ни легко забыл он страх перед грехом, как ни легко в конце концов он нарушил свой обет, данный ей в церкви, – все же он печалился о своих прегрешениях перед ней, годами боролся, чтобы сдержать данные ей обещания.
   Сама она избрала его. Избрала его в опьянении любовью и избирала вновь и вновь каждый день в те тяжелые годы в Йорюндгорде. Его беспечную любовь предпочла она любви отца, который не позволял даже ветру неласково дуть на нее. Она отклонила жребий, уготованный ей отцом, когда тот хотел передать ее в руки человека, который, наверное, повел бы ее по самым безопасным путям, да еще охотно нагибался бы, чтобы убрать с ее дороги малейший камешек, о который она могла бы ушибить себе ногу. Она предпочла идти за другим, о котором знала, что он ходит по путям заблуждений. Монахи и священники указывали ей, что путь раскаяния и искупления приводит к миру, – она же предпочла волнения и тревоги отказу от своего драгоценного греха.
   Поэтому для нее остается только одно – не хныкать и не жаловаться, что бы теперь ни случилось с ней, идущей бок о бок с этим человеком. Ей казалось, что то время, когда она оставила своего отца, уже отошло головокружительно далеко. Но она видит его любимое лицо, помнит его слова, сказанные в тот день в кузнице, когда она нанесла ему последний удар ножом в сердце, помнит о том, как они беседовали там, в горах, в тот час, когда она поняла, что двери смерти приотворились за спиной отца. Недостойно жаловаться на долю, которую ты сама избрала себе… Святой Улав, помоги мне, чтобы я теперь не оказалась совсем недостойной отцовской любви…
   Эрленд, Эрленд!.. Когда она встретилась с ним во дни своей юности, жизнь для нее стала буйной рекой, несущейся по скалам и стремнинам. В эти годы, проведенные в Хюсабю, жизнь расширилась, легла широко и просторно, словно озеро, отражающее в себе все, что окружало Кристин. Ей вспомнилось, как на родине Логен разливался весенней порой и бежал на дне долины, широкий, серый, могучий, унося щепу и бурелом, а купы деревьев, крепко вросшие корнями в дно, качались над водой. Подальше от берегов по небольшим темным грозным водоворотам было видно, каким быстрым, и буйным, и опасным было течение под гладкой поверхностью. Теперь Кристин знала, что вот так же точно и ее любовь к Эрленду бежала буйным и опасным потоком все эти годы под поверхностью ее жизни. Теперь ее выносило в стремнину… куда-то… она не знала – куда.
   «Эрленд, друг мой любимый!..»
   Еще раз Кристин произнесла молитву в красное зарево вечера:
   «Пресвятая дева, я вижу теперь – я не смею молить тебя ни о чем другом: спаси Эрленда, спаси жизнь моего мужа!..»
   Она взглянула вниз, на Хюсабю, и подумала о своих сыновьях. Сейчас, когда усадьба стояла в вечернем свете как сновидение, которое может исчезнуть; сейчас, когда страх за неизвестную судьбу детей потрясал ее сердце, она вспомнила: никогда она еще по-настоящему не благодарила Бога за те богатые плоды, что за эти годы принес ее труд, никогда по-настоящему не благодарила за то, что ей семь раз дано было родить сына.
   Из купола вечернего неба, из долин, видимых под ее ногами, глухо доносились до нее звуки божественной службы, слышанные тысячи раз, голос отца, толковавший ей слова, когда она ребенком стояла у его колен: так поет отец Эйрик в «Praefalio», повернувшись к алтарю, а на норвежском языке это будет:
   «Воистину достойно и правильно есть, справедливо и спасительно, что мы всегда и везде благодарим тебя, Святый Господин, Всемогущий Отче, Боже Вечный…»
   Она сидела, закрыв лицо руками. А когда снова подняла голову, то увидела Гэуте, поднимавшегося к ней. Кристин тихо сидела, ожидая, пока мальчик не подошел. Тогда она протянула к нему руку, и он вложил в нее свою. Вершина холма поросла луговой травой, и на довольно большом расстоянии вокруг камня, на котором она сидела, не было места, где кто-нибудь мог бы спрятаться.
   – Как ты справился с поручением отца своего, сыночек? – тихо спросила она.
   – Как он наказал мне, матушка! Я прошел в усадьбу так, что никто не видел. Ульва дома не было, и поэтому я сжег на очаге то, что отец вручил мне. Я вынул эту вещь из тряпки. – Он немного помедлил. – Матушка!.. На ней было девять печатей!
   – Милый мой Гэуте! – Мать переложила руки ему на плечи и взглянула в лицо мальчику. – Отцу твоему пришлось отдать в твои руки очень важные вещи. Не доверяйся же никому другому, а если тебе уж так нужно будет поговорить об этом с кем-нибудь, что станет совсем невтерпеж, тогда скажи своей матери, что у тебя на душе. Но больше всего я была бы довольна, если бы ты совершенно молчал, сынок!
   Светлое лицо под гладкими, светлыми, как лен, волосами, большие глаза, полные, крепкие, красные губы, – как он похож сейчас на ее отца. Гэуте кивнул. Потом положил руку на плечо матери. Болезненно-сладко почувствовала Кристин, что может приклонить свою голову на худенькую грудь мальчика; он был теперь такого роста, что когда стоял, а она сидела, то ее голова доставала как раз по его сердце. Впервые она искала опоры у ребенка.
   Гэуте сказал:
   – Исак один был дома. Я не показал ему, что я нес, а только сказал, что мне нужно кое-что сжечь. Тогда он развел большой огонь на очаге, а потом пошел седлать лошадь.
   Мать кивнула. Тогда он отпустил ее, повернулся к ней и спросил с детским страхом и удивлением в голосе:
   – Матушка, а знаете вы, что говорят?.. Говорят, что отец… хотел стать королем…
   – Это маловероятно, мальчик! – отвечала она с улыбкой.
   – Но ведь он же королевского рода, матушка! – сказал мальчик серьезно и гордо. – И мне кажется, отец годится на это гораздо больше многих людей…
   – Тс! – Она опять взяла его за руку. – Мой Гэуте… Ты должен понимать, раз отец оказал тебе такое доверие… и ты и все мы не должны говорить ничего и не рассуждать, но хорошо следить за своими языками, пока не сможем узнать чего-нибудь, чтобы мы могли судить о том, следует ли нам говорить и как именно. Я поеду завтра в Нидарос… и если мне как-нибудь удастся побеседовать с твоим отцом наедине, то я, конечно, скажу ему, что ты хорошо справился с его поручением.
   – Возьмите меня с собой, матушка!.. – с жаром попросил мальчик.
   – Мы не должны никого наводить на мысль, Гэуте, что ты не просто беззаботное дитя. Ты должен стараться, сыночек, играть и веселиться здесь, у нас дома, как только сумеешь. Этим ты сослужишь отцу большую службу.
* * *
   Ноккве и Бьёргюльф медленно поднимались в гору. Они подошли к матери и остановились около нее, такие юные, взволнованные и серьезные. Кристин увидела, что они еще настолько дети, что ищут прибежища у матери в своей тревоге… и вместе с тем настолько приблизились к возрасту мужей, что им хочется утешить и успокоить ее, если бы нашлось к тому средство. Она протянула руку каждому из мальчиков. Но ничего особенного между ними не было сказано.
   Немного погодя все стали спускаться, Кристин – положив руки на плечи старших сыновей.
   – Что ты так смотришь на меня, Ноккве? – Но мальчик покраснел, отвернулся и не ответил.
   Он никогда раньше не думал о том, как выглядит его мать. Давным-давно уже он принялся сравнивать своего отца с другими мужчинами, – отец был самым красивым и больше всех походил на вождя. А мать была матерью, у которой рождались все новые дети; они вырастали и переходили из женских рук в жизнь, в сотоварищество, ссоры и дружбу братской стайки. У матери были широко раскрыты руки, и из них потоком лилось все, в чем дети нуждались; мать знала, чем помочь в большинстве их бед; мать была в доме как огонь на очаге, она вносила в дом жизнь, как земли в Хюсабю приносили из года в год урожаи; жизнь и тепло истекали из нее, как от скота в хлевах или от лошадей на конюшне. Мальчику никогда не приходила в голову мысль сравнивать мать с другими женщинами…
   Нынче вечером он неожиданно увидел: она гордая и прекрасная дама. С широким белым лбом под полотняной повязкой и с открытым взором серо-стальных глаз под спокойными дугами бровей, с тяжелой грудью и длинными, стройными ногами. Ее высокое прямое тело напоминало клинок, осанка была величавой и благородной. Но мальчик не мог заговорить об этом; он покраснел и молча шел, чувствуя материнскую руку у себя на затылке.
   Гэуте шел позади Бьёргюльфа, держась за пояс матери. Старший начал ворчать, потому что тот наступал ему на пятки, – мальчики принялись полегоньку толкаться и пихать друг друга. Мать зашикала на них и прекратила их ссору; ее исполненное серьезности лицо смягчилось при виде этого в улыбку. Все-таки ее сыновья – только дети.
   Она лежала ночью без сна – спящий Мюнан лежал у ее груди, а Лавранс – между ней и стеной.
   Кристин пыталась составить себе какое-нибудь понятие о деле мужа.
   Она не могла поверить, что опасность была так уж велика. Эрлинг, сын Видкюна, и королевские двоюродные братья в Сюдрхейме обвинялись в государственном преступлении, измене королю, однако они сидят себе спокойно и наслаждаются своими богатствами, хотя уже не в такой милости у короля.
   Возможно, что Эрленд совершил какие-нибудь незаконные поступки, желая услужить фру Ингебьёрг. Ведь он же все эти годы поддерживал дружбу со своей высокопоставленной родственницей. Кристин было известно, что он оказывал ей или кому-то другому незаконную помощь, которую приходилось держать в тайне, – это было пять лет тому назад, когда Эрленд гостил у фру Ингебьёрг в Дании. Теперь же, когда Эрлинг, сын Видкюна, взял на себя дела фру Ингебьёрг и хочет ввести ее во владение ее земельным имуществом в Норвегии, очень может быть, что Эрлинг указал ей на Эрленда или же она сама обратилась к троюродному брату своего отца, после того как между Эрлингом и королем произошло охлаждение. А Эрленд поступил в этом деле как-никак легкомысленно…
   Но тогда трудно понять, каким образом оказались замешанными в этом ее родичи в Сюндбю…
   В таком случае не может быть, чтоб все это кончилось иначе, чем полным примирением с королем, – если Эрленд не провинился ни в чем, кроме излишнего усердия на службе у его матери.
   Государственная измена. Кристин слышала о падении Эудюна, сына Хюглейка, – это случилось в дни юности ее отца. Но господина Эудюна обвиняли в ужасных преступлениях. Отец ее говорил, что все это была ложь, – девица Маргрет, дочь Эйрика было тринадцать лет, а Эудюну шел шестой десяток, когда он вез ее невестой к королю Эйрику, – как только людям не стыдно верить подобным слухам об этой поездке! Отец не позволял, чтобы дома у них, в Йорюндгорде, пели песни об Эудюне. Кроме того, об Эудюне Хестакурне рассказывались совершенно неслыханные вещи: будто он продал всю военную силу короля Хокона французскому королю и обещал подойти к тому на помощь с тысячей двумястами военными кораблями, – за это ему уплатили семь бочек золота. Но народу так и не объяснили полностью, за что Эудюну, сыну Хюглейка. пришлось умереть на виселице в Нурднесе…
   Сын его бежал из Норвегии, – в народе говорили, будто он поступил на службу в войско французского короля. Внучек Эудюна, Гюрид и Сигне, увез с места казни их деда его конюх. Говорят, они живут где-то в горах Хаддингьядала, бедными женами простых крестьян.
   Все-таки хорошо, что у них с Эрлендом не было дочерей. Нет, ей не хочется и думать о таких вещах! Так мало вероятности, чтобы дело Эрленда кончилось хуже, чем… чем дело Эрлинга, сына Видкюна, и сыновей Хафтура, к примеру…
   Никулаус, сын Эрленда, из Хюсабю! Теперь и ей самой казалось, что Хюсабю – прекраснейшая усадьба в норвежской земле.
   Она пойдет к господину Борду и узнает от него все в точности. Посадник всегда был ей другом. Лагман Улав тоже… в прежнее время. Но Эрленд так разгорячился в тот раз, когда лагманом было вынесено решение против него по делу о городском доме при тяжбе с больницей. И, кроме того, Улав принял близко к сердцу несчастье с мужем своей крестной дочери.
   Близких родственников у них не было, ни у Эрленда, ни у Кристин, как ни обширен был их род. Мюнан, сын Борда, теперь уж мало что значил. Он обвинялся в незаконных поступках в бытность свою воеводой в Рингерике, – чересчур уж ревностно старался устроить в жизни получше своих многочисленных детей; их у него было четверо рожденных в браке и пять – вне брака. И, говорят, Мюнан очень сильно опустился со времени смерти фру Катрин. Инге из Рюфюльке, Юлитту и ее мужа и Рагнрид, которая была выдана замуж в Швецию, Эрленд знал мало, – то были дети господина Борда и фру Осхильд. Между семейством из Хестнеса и Эрлендом не поддерживалось дружеских отношений со времени смерти господина Борда, сына Петера. Турмюнд из Росволда впал в детство, а его и фру Гюнны дети умерли; внуки же были еще несовершеннолетними.
   У нее самой здесь, в Норвегии, не было никаких родичей с отцовской стороны, кроме Кетиля, сына Осмюнда, в Скуге, и Сипорда Кюрнинга, женатого на старшей дочери ее дяди. Вторая жила вдовой, а третья была в монастыре. В Сюндбю из мужского поколения, по-видимому, замешаны в том же деле все четверо. С Эрлендом Эльдьярном Лавранс настолько рассорился при дележе наследства после Ивара Йеслинга, что с тех пор они больше не желали друг с другом видеться, и Кристин не была знакома ни с мужем своей тетки, ни с его сыном.
   Больной монах в обители братьев-проповедников был единственным близким родственником Эрленда. А для нее ближе всех в мире был Симон Дарре, так как он был женат на ее единственной сестре.
   Мюнан проснулся и запищал. Кристин повернулась в кровати и положила ребенка к груди с другой стороны. Его нельзя будет взять с собой в Нидарос – ведь все в такой неизвестности. Быть может, малютка в последний раз пьет из груди своей родной матери. Быть может, в последний раз в жизни она лежит вот так и прижимает к себе ребенка, и ей хорошо, хорошо… Если Эрленду будет грозить лишение жизни… Пречистая Матерь Божья, да разве она хоть день, хоть час роптала на рождение детей, которых Господь соизволил даровать ей?.. Неужели же это последний поцелуй вот такого сладкого от молока ротика?..

V

   Кристин отправилась в королевскую усадьбу на следующий же вечер, как только приехала в Нидарос. «Куда они девали тут Эрленда?» – думала она и, озираясь по сторонам, смотрела на многочисленные каменные постройки. Ей казалось, она думает больше о том, каково сейчас Эрленду, чем о том, что ей доведется узнать. Но ей сказали, что посадника нет в городе.
   Глаза у нее жгло после долгой поездки на лодке при ослепительном солнечном блеске, а от молока распирало переполненные груди. Когда слуги, помещавшиеся в горнице, уснули, она встала и проходила взад и вперед всю ночь.
   На следующий день она послала Халдора, своего личного слугу, в королевскую усадьбу. Слуга вернулся домой в страхе и огорчении, – его дядя Ульв, сын Халдора, схвачен на фьорде во время попытки переправиться к монастырю на Нидархолм! Посадник еще не вернулся.
   Эти известия ужасно перепугали и Кристин. Ульв в последний год не жил в Хюсабю, а сидел воеводским ленсманом, чаще всего в Шолдвиркстаде, большая часть которого принадлежала теперь ему. Что это может быть за дело такое, в котором, по-видимому, замешано столько людей? Кристин, больная и невыспавшаяся, не могла избавиться от самых худших опасений.
   Утром на третий день господин Борд все еще не возвращался домой. А весточка, которую Кристин пыталась было переслать мужу, не дошла но назначению. Она подумала было навестить Гюннюльфа в монастыре, но у нее не хватило сил, И все ходила, ходила да ходила взад и вперед по горнице с полузакрытыми от жгучей боли глазами. Иногда она была будто в полусне, но едва ложилась на постель – ею овладевал такой ужас и начинались такие боли, что она должна была снова подниматься, совершенно проснувшись, и опять принималась ходить, иначе нельзя было терпеть.
   Вскоре после поздней обедни к ней зашел Гюннюльф, сын Никулауса. Кристин поспешила навстречу монаху.
   – Ты видел Эрленда?.. Гюннюльф, в чем его обвиняют?
   – Плохие вести, Кристин! Нет, к Эрленду не пускают никого – а нас, монахов, к подавно; подозревают, что аббату Улаву были известны его замыслы. Правда, деньги Эрленд занял в монастыре, но вся братия клянется, что они ничего не знали, на что они ему, когда прикладывали к грамоте монастырскую печать. И господин Улав отказывается давать объяснения…
   – Да, да. Но в чем же дело?.. Не герцогиня ли вовлекла Эрленда в это?..
   Гюннюльф отвечал:
   – Скорее выходит так, что им пришлось сильно нажимать на нее, прежде чем она согласилась. Это письмо, черновик которого… кто-то… видел и которое Эрленд и его друзья послали ей этой весной, им, верно, не удастся зацапать в свои руки, если только они не принудят фру Ингебьёрг отдать его. А черновика никакого не нашли. Но, судя по ответному письму и письму от господина Оле Лаурисена, отобранным у Боргара, сына Тронда, на острове Вези, довольно правдоподобно, что фру Ингебьёрг получила такое письмо от Эрленда и тех людей, которые обязались участвовать вместе с ним в этом замысле. По-видимому, она долго боялась посылать принца Хокона в Норвегию, но они указывали ей, что, какой бы оборот ни приняло дело, все же невероятно, чтобы король Магнус причинил какой-либо вред ребенку, – ведь он ему брат. Даже если Хокон, сын Кнута, и не завладеет королевской властью в Норвегии, он окажется не в худшем положении, чем раньше, – но эти люди готовы были рискнуть своем жизнью и имуществом, чтобы возвести его на королевский престол.
   После долгого молчания Кристин сказала:
   – Я понимаю. Да, это гораздо более важные дела, чем то, что было между господином Эрлингом или сыновьями Хафтура и королем.
   – Да, – сказал Гюннюльф, понизив голос. – Считалось, что Хафтур Грэут и Эрленд отправятся морем в Бьёмвин. Но путь их лежал в Данию, в Калундборг, и они должны были привезти с собой в Норвегию принца Хокона, пока король Магнус находится за границей и занят там сватовством…
   Немного погодя монах сказал, по-прежнему понизив голос:
   – Вот уж, пожалуй… скоро сто лет с тех пор, как какой-либо знатный норвежец дерзал на такие вещи – пытался низложить наследственного короля и посадить на престол его соперника…
   Кристин сидела, глядя перед собой неподвижным взором. Гюннюльф не мог видеть ее лица.
   – Да. Последними, кто дерзнул на такую игру, были твои и Эрленда предки. И в тот раз мои далекие предки из рода Йеслингов стояли на стороне короля Скюле, – задумчиво сказала она немного погодя.
   Она встретила испытующий взор Гюннюльфа и тут заговорила запальчиво и с жаром:
   – Я всего лишь простая женщина, Гюннюльф, я мало обращала внимания на те речи, которые мой супруг вел с другими людьми о таких делах… да и неохотно слушала, когда он заговаривал со мной об этом… помоги мне Господи, у меня не хватало разума постигать столь важные вопросы. Но какой бы неразумной женщиной я ни была, не способной ни к чему, кроме своей домашней работы и воспитания детей, – все же и я знаю, что справедливости и праву приходится совершать слишком уж долгий путь, прежде чем какое-либо дело дойдет до этого короля и потом опять вернется в наши долины. И я тоже поняла, что народу в нашей стране живется теперь гораздо хуже и тяжелее, чем в то время, когда я была ребенком, а блаженной памяти король Хокон – нашим повелителем. Мой муж… – Ту она несколько раз вздохнула быстро и трепетно. – Мой муж взял на себя дело, которое было столь огромно, что никто из других вельмож в нашей стране не дерзнул, поднял его, – так что я теперь понимаю!..
   – Да, он его поднял! – Монах крепко стиснул руки, голос его упал до шепота. – Столь огромное дело, что многие сочтут скверным, что он сам вызвал его падение… таким образом…
   Кристин, вскрикнув, вздрогнула. И оттого, что она дернулась так неожиданно и резко, от боли в грудях и в руках все тело ее покрылось потом. Бурно и лихорадочно повернулась она к своему собеседнику и громко воскликнула:
   – Не вызывал его Эрленд… То было так уж суждено, было его несчастьем!..
   Она рухнула на колени, уцепившись руками за скамейку, подняла к монаху пылающее лихорадкой, искаженное отчаянием лицо.
   – Мы с тобой, Гюннюльф, – ты, его брат, и я, его жена на протяжении тринадцати лет, – мы не должны порицать Эрленда теперь, когда он бедняк и узник и, быть может, жизни его угрожает опасность…
   Лицо Гюннюльфа дрогнуло. Он опустил глаза на коленопреклоненную женщину.
   – Да вознаградит тебя Бог, Кристин, за то, что ты так это принимаешь. – Он опять стиснул свои исхудалые руки. – Бог… бог да сохранит жизнь Эрленду и да даст ему возможность вознаградить тебя за твою верность! Да отвратит он эту беду от тебя и твоих детей, Кристин…
   – Не говори так! – Она выпрямилась, стоя на коленях, и взглянула ему в лицо. – Добра из того не вышло, Гюннюльф, когда ты занимался моими делами и Эрленда. Никто не осуждал его так строго, как ты… его брат и служитель Божий!
   – Никогда я не хотел осуждать Эрленда суровее, чем… чем был должен. – Белое лицо его еще более побледнело. – Никого в мире не было для меня дороже моего брата. Потому-то, наверное… меня жгло огнем, – словно то были мои собственные грехи, те, что сам я должен искупить, – когда Эрленд поступил с тобой дурно. А потом Хюсабю… Эрленд один должен был продолжать род, который ведь и мой также! Я отдал большую часть и своего отцовского наследства в его руки. Твои сыновья ближе всего стоят ко мне по крови…
   – Не поступал Эрленд дурно со мною! Я была не лучше его! Зачем ты так говоришь со мною, Гюннюльф!.. Никогда ты мне не был духовником. Отец Эйлив не поносил предо мной моего мужа – он порицал меня за грехи мои, когда я жаловалась ему на свои трудности. Он лучший священник, чем ты… и его Бог поставил надо мной, его я и стану слушать… а он никогда не говорил, что я страдаю от несправедливости. Я буду слушаться сто!
   Гюннюльф поднялся, когда она встала. Бледный и потрясенный, он пробормотал: – Ты правду сказала. Слушайся отца Эйлива!.. Он повернулся, чтобы уйти; тогда она пылко схватила его за руку:
   – Нет, не уходи от меня так! Мне вспоминается, Гюннюльф… Мне вспоминается, как я гостила у тебя в этом доме – он тогда был твоим; ты был добр ко мне. Мне вспоминается, как я впервые встретила тебя… Я была в беде и в страхе, я помню, ты говорил со мной и приводил оправдания Эрленду, – что ты, мол, не знаешь… Ты молился и молился за жизнь мою и за жизнь моего ребенка. Я знаю, что ты желал нам добра, ты любил Эрленда… О, не говори так сурово об Эрленде, Гюннюльф! Кто из нас чист перед Богом? Мой отец полюбил его, наши дети любят своего отца. Вспомни, он нашел меня слабой и легко поддающейся соблазну – и привел к жизни в довольстве и почете. Ах, как прекрасно в Хюсабю! В последний вечер перед моим отъездом из дому было так прекрасно, солнечный закат был так красив в тот вечер. Мы с Эрлендом прожили там много хороших дней… И что бы ни было, все же он мой муж, мой муж, которого я люблю!..