– Если бы это могло помочь, – тихо сказал он, – я охотно пошел бы на виселицу вместо Эрленда… ради него и ради тебя!
* * *
   Вечером, незадолго до того как ложиться спать, Кристин сидела в горнице одна с Симоном. И вдруг неожиданно принялась рассказывать, где она побывала в этот день. И передала ему разговор у Мухи.
   Симон сидел на табуретке недалеко от Кристин. Немного наклонившись вперед, положив локти на колени и свесив руки, он сидел, глядя на нее со странным пытливым выражением в маленьких острых глазках. Он не произнес ни слова, и ни один мускул не шевельнулся па его тяжелом, крупном лице.
   Тогда Кристин упомянула, что она рассказала про это своему отцу и что тот сказал…
   Симон сидел все так же недвижимо. Но через некоторое время сказал спокойно:
   – Это единственное, о чем я просил тебя за все те годы, что мы с тобой знакомы… если я припоминаю верно… что ты должна… Но раз уж ты не смогла умолчать об этом, чтобы пощадить Лавранса, так что же тогда…
   Кристин задрожала всем телом:
   – Да. Но… Ах, Эрленд, Эрленд, Эрленд! Услышав этот дикий крик, Симон вскочил на ноги… Кристин перегнулась вперед и, обхватив голову руками, качалась из стороны в сторону, продолжая громко звать Эрленда в промежутках между трепетными, жалобными рыданиями, которые, казалось, рвались из ее тела, наполняли ее горло плачем, вскипали и били через край.
   – Кристин!.. Ради бога!
   Когда он схватил ее за плечи, пытаясь успокоить, она бросилась к нему всей тяжестью своего тела, прижалась к нему, обняла его за шею, а сама все продолжала выкрикивать с плачем имя своего мужа.
   – Кристин!.. Приди в себя!.. – Он стиснул ее в своих объятиях и понял, что она этого не замечает; она рыдала так, что не могла стоять на ногах. Тогда он поднял ее на руки… на мгновение прижал к себе, потом отнес к кровати и положил на постель.
   – Приди в себя! – взмолился он опять, задыхаясь и почти угрожая… Положил руки ей на лицо, а она хватала его за руки, прижималась к нему.
   – Симон… Симон… Ах, его надо спасти!
   – Я делаю что могу, Кристин… Ну, приди же в себя! – Он круто повернулся, направился к двери и вышел во двор. Крикнул служанку так, что зазвенело среди домов, ее Кристин наняла здесь, в Осло. Девушка примчалась бегом, и Симон велел ей идти к хозяйке. Служанка сейчас же вернулась. «Хозяйка хочет быть одна», – сказала она испуганно Симону, который все стоял на том же месте.
   Он кивнул головой и пошел на конюшню, где и оставался, пока его слуга Гюннар и Ульв, сын Халдора, не пришли задавать коням корму на ночь. Симон вступил с ними в беседу и потом вернулся в горницу вместе с Ульвом.
* * *
   На следующий день Кристин почти не видела своего зятя. Но под вечер, когда она сидела за шитьем какой-то одежды, которую хотела снести мужу, Симон вбежал второпях в горницу, ничего не сказал Кристин и не взглянул на нее, быстро открыл свой дорожный ларец, наполнил вином серебряный кубок и опять выбежал вон. Кристин встала и пошла за ним. Перед крыльцом стоял незнакомый человек, еще державший в поводу лошадь… Симон снял с пальца золотой перстень, бросил в кубок и пригласил прибывшего выпить.
   Кристин поняла, что случилось, и радостно воскликнула:
   – У тебя родился сын, Симон!
   – Да.
   Он похлопал гонца по плечу, когда тот, рассыпаясь в благодарностях, стал прятать в пояс кубок и перстень. Потом схватил за талию свояченицу и покрутил ее в воздухе. У него был такой радостный вид, что Кристин невольно положила ему на плечи руки… Тогда Симон поцеловал ее прямо в губы и громко захохотал.
   – Значит, после твоей смерти, Симон, в Формо все-таки будет сидеть род Дарре! – сказала она радостно.
   – Будет!.. Если Господь пожелает!.. Нет, сегодня вечером я пойду один, – сказал он, когда Кристин, спросила его, пойдет ли он с ней в церковь ко всенощной.
   Вечером он сказал Кристин, что ему передавали, будто Эрлинг, сын Видкюна, сейчас у себя, в своей усадьбе Акер, около Тюнсберга. И Симон сегодня днем сторговал себе проезд на одном корабле, идущем на юг из фьорда, – ему хочется поговорить с господином Эрлингом о деле Эрленда.
   Кристин почти ничего не сказала. Они уже касались этого вопроса мельком раньше, но воздержались от его более подробного обсуждения: знал ли господин Эрлинг о замыслах Эрленда или нет? Симон сказал, что он спросит совета у Эрлинга, сына Видкюна, что тот думает о клане Кристин, чтобы Симон отвез ее к влиятельным родичам Лавранса в Швеции – посчитаться с ними родством и потребовать от них родственной помощи.
   Тогда Кристин сказала:
   – Но теперь, когда ты получил такое важное известие, зять, то, как мне кажется, будет самое лучшее, если ты отложишь эту поездку и Акер… И съездишь сперва в Рингхейм – поглядеть на Рамборг и на сына своего.
   Ему пришлось отвернуться – такую он почувствовал слабость. Он так ждал этого – не подаст ли Кристин какого-нибудь знака, что она понимает, как он страстно стремится повидать своего сына. Но, немного справившись со своим волнением, он сказал смущенным голосом:
   – Я думал об этом, Кристин!.. Быть может, Господь Бог дарует мальчику больше преуспеяния, если я буду терпелив и подавлю свое стремление повидать его, пока мне не удастся немного помочь Эрленду и тебе в этом деле.
   День спустя он пошел в город и накупил дорогих и богатых подарков для жены и мальчика, а также и для всех женщин, бывших с Рамборг, когда та рожала. Кристин достала красивую серебряную ложку, которая ей досталась от матери, – она предназначалась для маленького Андреса, сына Симона, а сестре своей она послала тяжелую позолоченную серебряную цепь, полученную ею когда-то в детстве от Лавранса вместе с крестом и частицей мощей. Крест она теперь прицепила на цепочку, которую ей подарил Эрленд в числе других свадебных подарков. На следующий день около полудня Симон отплыл.
   К вечеру корабль остановился у какого-то острова среди фьорда. Симон остался на палубе, лежал в меховом мешке, накрытом несколькими кусками сермяги, и смотрел в ночное небо, где созвездия, казалось, качались и ныряли, когда судно колыхалось на сонно скользивших волнах. Вода поплескивала, а льдины терлись и стукались о борт корабля. Было почти приятно чувствовать, как холод прокрадывается все дальше и дальше в самую глубину тела. Это успокаивало…
   …И все же он теперь уверен: так плохо, как было, никогда уже больше не может быть. Теперь, когда у него есть сын. Не то чтобы он думал, что сможет полюбить этого мальчика больше, чем дочерей. Но тут было что-то другое. Как ни радуют его до глубины души его маленькие девочки, когда они жмутся к отцу со своими играми, смехом и болтовней, как ни приятно и весело чувствовать их у себя на коленях, ощущать нежные детские волосики под своим подбородком, все же человек не составит таким путем звена в цепи мужчин своего рода, если его двор, и имущество, и память о его делах на белом свете перейдут с рукой его дочери в чужой род. Но теперь, если, как он смеет надеяться, Господь Бог позволит этому крохотному мальчонке вырасти, в Формо сын будет сменять отца: Андрес, сын Гюдмюнда, потом Симон, сын Андреса, затем Андрес, сын Симона… Тогда само собой разумеется, что он, Симон, должен будет стать для своего сына Андреса тем же, чем его отец был для него самого, – прямым и честным человеком как в своих тайных помыслах, так и в своих явных делах.
   …Иногда бывало так, что просто непонятно, как он может еще выдерживать! Добро бы он видел хоть один знак, что она что-нибудь понимает. Но она держится с ним так, словно они с ней кровные родственники: полна забот о его благе, добра, ласкова и мила… И он не знает, как долго это будет продолжаться – что они будут жить вот так вместе, в одном доме. Неужели же она никогда не думала о том, что он не может забыть?.. Потому лишь, что он теперь женат на ее сестре, не может же он совершенно позабыть, что они с нею когда-то намеревались жить вместе как супруги…
   Но теперь у него родился сын. Он всегда стеснялся прибавлять что-либо от себя, своими собственными словами, будь то желание или благодарность, когда он читал молитвы. Но Христос и дева Мария, конечно, прекрасно знали, что у него было на уме, когда он за последнее время ежедневно читал вдвое больше положенных молитв. И будет продолжать это делать до тех пор, пока не вернется домой. И покажет свою благодарность еще как-нибудь, достойно и щедро. Быть может, этим обретет себе помощь и в нынешнем своем путешествии.
   Собственно говоря, сам он считал, что довольно трудно ожидать пользы от этой поездки. Между господином Эрлингом и королем отношения теперь совершенно охладели. И как бы ни был могуществен и независим бывший правитель государства и как бы мало ему ни приходилось бояться юного короля, который находился в гораздо более стесненном положении, чем самый богатый и самый знатный в Норвегии человек, все же нельзя было ожидать, что он захочет еще больше восстановить короля Магнуса против себя, начав разговор о деле Эрленда, сына Никулауса, и навлекая на себя подозрение в том, что он знал об изменнических замыслах Эрленда. Но даже если он и принимал в них участие, даже если он и стоял за всем этим предприятием, готовый вмешаться и дать себя поставить во главе правления страной, как только у нее опять будет несовершеннолетний король, то едва ли он чувствует себя обязанным рисковать чем-либо ради помощи человеку, посадившему все дело на мель из-за постыдного любовного приключения. Симон словно наполовину забывал об этом, когда бывал вместе с Эрлендом и Кристин, ибо те, казалось, едва ли об этом помнили. Но ведь действительно сам Эрленд тому виной, что из всего замысла не вышло ровно ничего, кроме несчастья для него самого и для добрых людей, погубленных его безумным легкомыслием.
   И все же нужно испробовать все способы, чтобы помочь ей и ее мужу. И у него явилась теперь надежда: быть может, Господь Бог и дева Мария или кто-нибудь из святых, которым он обычно оказывает уважение жертвами и милостыней, поддержат его и в этом.
   Он прибыл в Акер довольно поздно на следующий вечер. Его встретил домоуправитель; он послал слуг – одних с лошадьми, других – со слугой Симона в людскую, а сам направился в светличку стабюра, где рыцарь сидел за столом с напитками. Сейчас же сам господин Эрлинг вышел на галерею и стоял там, пока Симон не поднялся по лестнице. Тогда он довольно приветливо поздоровался с гостем, поздравил его с приездом и повел в светличку, где уже сидели Стиг, сын Хокона, из Мандвика, и еще один совсем молодой человек – это был единственный сын Эрлинга, Бьярне.
   Симона приняли довольно радушно; слуги сняли с него верхнее платье и внесли еду и питье. Но он понял, что они догадались, – во всяком случае, господин Эрлинг и Стиг, – зачем он приехал, и почувствовал, что они ведут себя сдержанно. И потому, когда Стиг завел разговор о том, что Симона редко бывает видно в этой части страны, – нельзя сказать, чтобы он истер дверные косяки у своих прежних свояков; да бывал ли он когда южнее Дюфрина после смерти Халфрид? – Симон отвечал: нет, не бывал до этой зимы. Но теперь он живет уже несколько месяцев в Осло, и с ним сестра его жены, Кристин, дочь Лавранса, что замужем за Эрлендом, сыном Никулауса.
   На это никто ничего не сказал, и воцарилось ненадолго молчание. Затем господин Эрлинг вежливо справился о здоровье Кристин, супруги, братьев и сестер Симона, а Симон спросил о фру Элин, о дочерях Эрлинга к о том, как живется Стигу и что нового в Мандвике и у старых его соседей.
   Стиг, сын Хокона, был дородным темноволосым человеком, на несколько лет старше Симона. Он был сыном дяди Халфрид, дочери Эрлинга, – господина Хокона, сына Type, и племянником жены Эрлинга, сына Видкюна, – фру Элин, дочери Type. Он потерял воеводство в Скидане и начальство над замком в Тюнсберге года два тому назад, когда он поссорился с королем, однако, в общем, был довольно обеспечен, живя у себя в Мандвике; но был он бездетен и вдов. Симон знал его хорошо и был с ним в дружеских отношениях, как и со всеми родственниками своей первой жены, хоть эта дружба и не была чересчур уж горячей. Симон отлично знал, что все они думали о втором браке Халфрид: младший сын Андреса, сына Гюдмюнда, мог быть и человеком состоятельным и хорошего рода, но для брака все же он был неровней Халфрид, дочери Эрлинга, и кроме того – младше ее на десять лет; они не могли понять, почему она остановила свой выбор на этом молодом человеке, но ей не препятствовали делать все, что она хочет, потому что с первым мужем ей было так невыносимо тяжело.
   С Эрлингом, сыном Видкюна, Симон встречался раньше раза два, и тот бывал каждый раз в сопровождении фру Элин, а в таких случаях он никогда и рта не раскрывал: никому не удавалось ничего сказать, кроме «да» и «ага», когда она бывала в горнице. Господин Эрлинг немало постарел с того времени, несколько потучнел, но все еще был красив и виден собой, потому что держался необычайно изящно, и ему очень шло, что его белесые, желто-рыжие волосы, стали теперь серебристо-седыми и блестящими.
   Юного Бьярне, сына Эрлинга, Симон никогда раньше не видал. Тот воспитывался вблизи Бьергпина, в доме одного духовного лица, друга Эрлинга; среди родственников ходили слухи, что отец, распорядился так, не желая, чтобы мальчик рос в Гиске, среди всех этих взбалмошные баб. Сам Эрлинг бывал у себя дома не дольше, чем было необходимо, а возить мальчика с собой во время своих постоянных разъездов он не решался:
   Бьярне, когда подрастал, был очень слабого здоровья, а Эрлинг, сын Видкюна, потерял двух других сыновей, когда те были еще маленькими.
   Мальчик казался необычайно красивым, когда сидел спиной к свету, повернувшись лицом в профиль. Черные густые локоны ниспадали на лоб, большие глаза казались черными, крупный нос был красиво изогнут, губы твердые, полные, тонко очерченные, и прекрасно вылепленный подбородок. К тому же он был высок ростом, широкоплеч и строен. Но вот Симона пригласили сесть за стол и откушать, слуга переставил свечу, и Симон увидел, что шея у Бьярне совершенно изъедена рубцами от золотухи; они шли по обеим сторонам вплоть до самых ушей и уходили под подбородок – такие мертвенные, блестяще-белые пятна на коже, сизо-багровые полосы и вздувшиеся узлы. И, кроме того, у Бьярне, который даже здесь, в горнице, сидел в круглой, обшитой мехом бархатной пелерине с капюшоном, была привычка то и дело вдруг подтягивать капюшон на полголовы до ушей. Вскоре ему, видимо, делалось жарко, и он опускал его, а потом опять подтягивал, казалось, и сам не замечая, что он делает. В конце концов Симон, из-за того, что глядел на это, и сам уже просто не знал, куда ему девать руки, хотя и старался туда не смотреть.
   Господин Эрлинг почти не отводил глаз от сына, но, казалось, тоже не замечал, что он так неотступно глядит на мальчика. Лицо у господина Эрлинга было не очень подвижным, и в его бледно-голубых глазах не было никакого особенного выражения, но под немного смутным и водянистым взглядом, казалось, таились многолетние заботы, думы и любовь – глубоко-глубоко, на самом дне.
   И вот трое пожилых людей беседовали между собой вежливо и неторопливо, пока Симон ел, – юноша все теребил капюшон своей пелерины. Потом все четверо сидели и пили, сколько требовало благоприличие, а затем господин Эрлинг спросил, не устал ли Симон с дороги, и Стиг пригласил его соблаговолить переночевать с ним. Симон был рад, что он может отложить разговор о своем деле. Этот первый вечер в Акере подействовал на него довольно угнетающе.
   На следующий день, когда он приступил к разговору, господин Эрлинг ответил ему приблизительно так, как Симон и ожидал. Эрлинг сказал, что король Магнус вообще никогда не внимал его словам благожелательно, но что он, Эрлинг, понял: с того часа, как Магнус, сын Эйрика, стал настолько взрослым, чтобы делать для себя какие-либо выводы, он решил, что Эрлинг, сын Видкюна, не должен будет иметь при кем никакого значения, как только он, король, достигнет совершеннолетия. А с тех пор как ссора между ним и его друзьями, с одной стороны, и королем – с другой, была улажена, он, Эрлинг, ничего больше и не слышал и не ведал о короле и королевских друзьях. И если он заговорит с королем Магнусом о деле Эрленда, то едва ли это принесет тому большую пользу. Ему хорошо известно, что многие здесь, в Норвегии, считают, что он тем или иным образом поддерживал Эрленда, Симон может ему верить или не верить, но ни он, ни его друзья ничего не знали о том, что замышлялось. Вот если бы это дело было обнаружено как-нибудь иначе или если бы эти отчаянные, жаждущие приключений молодые люди довели до конца свой дерзкий замысел и тогда потерпели неудачу, то он, Эрлинг. выступил бы вперед и попытался бы посредничать. Но при том, как все произошло, ему кажется, что никто по справедливости не может требовать, чтобы он поднял свой голос и тем укрепил подозрения, что он вел двойную игру.
   Однако он посоветовал Симону обратиться к сыновьям Хафтура. Они двоюродные братья короля и когда не находятся с ним в прямой вражде, то поддерживают некое подобие дружбы. И, насколько Эрлинг может судить, людей, которых покрывает Эрленд, скорее всего можно найти среди сторонников сыновей Хафтура – и среди самых молодых из знати.
   Но дело ведь в том, что летом здесь, в Норвегии, состоится бракосочетание короля. Тогда королю Магнусу представится подходящий случай проявить снисхождение и мягкость к своим врагам. А на празднества, разумеется, прибудут мать короля и фру Исабель. Ведь мать Симона была в молодости приближенной девушкой при королеве Исабель. Пусть Симон обратится к фру Исабель или же пусть супруга Эрленда падет к ногам королевской невесты и фру Ингебьёрг, дочери Хокона, и молит их о заступничестве.
   Симон подумал, – пусть уж это будет самым последним средством, чтобы Кристин преклоняла колена перед фру Ингебьёрг! Если бы герцогиня понимала, что такое честь, она, конечно, уже давным-давно выступила бы вперед и выручила Эрленда из беды. Но когда он как-то упомянул об этом Эрленду, тот только засмеялся и сказал: «У этой дамы всегда столько дел и затруднений, да к тому же она, наверное, гневается, потому что теперь маловероятно, чтобы ее любимое детище когда-либо получило королевское звание».

VII

   Лишь весной Симон, сын Андреса, поехал в Тутен,[53] чтобы захватить там свою жену и новорожденного сына и отвезти их домой в Формо. Он остался там на некоторое время, чтобы немного заняться своими собственными делами.
   Кристин не хотела уезжать из Осло. И не смела предаться томительной, щемящей тоске о своих трех сыновьях, живших там, в долине. Если ей предстоит и дальше выносить жизнь, какую она теперь ведет изо дня в день, то нельзя вспоминать о детях. Она держалась, она казалась спокойной и мужественной, она разговаривала с чужими людьми и слушала чужих людей, внимая их советам и словам утешения, но для этого должна была крепко цепляться за мысль об Эрленде – только об Эрленде! В отдельные короткие промежутки, когда она не сдерживала своих мыслей в твердых руках воли, в памяти ее мелькали разные образы и думы; вот Ивар стоит в дровяном сарае в Форме вместе с Симоном и с волнением ждет, пока дядя выберет для него брусок, и Симон гнет и пробует руками брусья. Светлое мальчишеское лицо Гэуте, мужественно-решительное, когда он, наклонившись вперед, боролся со снежной бурей в тот серый зимний день в горах нынче осенью – вдруг лыжа его соскользнула вниз на крутом подъеме, он покатился за ней и завяз в глубоком сугробе, – на мгновение лицо его дрогнуло – это был переутомившийся, беспомощный ребенок. Мысли бежали дальше, к двум младшим: Мюнан теперь, наверное, уже ходит и немного говорит, – такой же ли он красавчик, каким бывали другие в этом возрасте? Лавранс, конечно, позабыл ее. А большие мальчики, живущие в монастыре в Тэутре… Ноккве, Ноккве, ее первенец! Что понимают и что думают эти двое старших? А Ноккве, ведь у него такая детская душа, – как он переносит мысль, что теперь, вероятно, ничто в жизни не сложится для него так, как думали его мать, и сам он, да и все люди?
   Отец Эйлив прислал Кристин письмо, и она передала Эрленду то, что было написано там об их сыновьях. Вообще же они никогда не упоминали о детях. Теперь они больше не разговаривали ни о прошлом, ни о будущем. Кристин приносила мужу что-нибудь из одежды или какое-нибудь кушанье, он расспрашивал, как она себя чувствовала со, времени их последнего свидания; они сидели, держась за руки, на его кровати. Иногда случалось так, что на мгновение они оставались одни в маленькой, холодной, грязной, вонючей камере и сжимали друг друга в объятиях, в немой, жгучей ласке, слыша, но не замечая того, как служанка Кристин хохочет за дверьми на лестнице со стражниками.
   Еще будет время, – отнимут ли у нее Эрленда или же возвратят его ей, – подумать о всей этой ораве детей и об их изменившейся судьбе… обо всем другом в ее жизни, кроме мужа. Ей нельзя терять ни единого часа из того времени, что им можно быть вместе, и не смеет она думать о свидании с четырьмя детьми, оставшимися там, на севере. Поэтому Кристин согласилась, когда Симон Дарре предложил ей, что он один съездит в Трондхейм и, совместно с Арне, сыном Яввалда, примет на себя охрану ее собственности при отобрании имения в казну. Не многим богаче станет король Магнус от имущества Эрленда: тот задолжал гораздо больше, чем представлял себе сам, да еще собрал деньги и послал их в Данию, Шотландию и Англию. Эрленд пожал плечами и сказал с усмешкой, что уж за них-то он не ждет никакого возмещения.
   Итак, дело Эрленда оставалось почти все в том же положении, когда Симон Дарре вернулся в Осло осенью, около Воздвижения. Но он пришел в ужас, увидав, как измучены и как исстрадались оба, и Кристин и его свояк, и ему стало до странности больно и тошно на сердце оттого, что они оба еще настолько владели собой, что сочли нужным поблагодарить его за приезд сюда в такое время года, когда столько дел в усадьбе и когда все валом повалили в Тюнсберг, где жил в ожидании своей невесты король Магнус.
   Немного позднее, в середине месяца, Симон сторговал себе проезд туда на корабле – с какими-то купцами, собиравшимися отплыть через неделю. Как вдруг однажды утром явился чужой слуга и попросил Симона соблаговолить отправиться сейчас же в церковь святого Халварда – Улав Кюрнинг ждет его там.
   Помощник посадника был в сильном возбуждении. Он ведал замком, пока посадник находился в Тюнсберге. Накануне вечером к нему явились какие-то господа, предъявившие грамоту за печатью короля Магнуса о том, что им поручается расследование по делу Эрленда, сына Никулауса, и он, Улав, вывел к ним заключенного. Все трое были иноземцами, видно, французами, – Улав не понимал их языка, но королевский капеллан говорил с ними сегодня утром по-латыни, – якобы это родичи той девицы, которая будет нашей королевой, – многообещающее начало! Они подвергли Эрленда допросу с пристрастием – принесли с собой нечто вроде лесенки и привели нескольких парней, умеющих пускать в ход такие вещи. Сегодня Улав отказался вывести Эрленда из камеры и поставил сильную охрану, – ответственность он принимает на себя, ибо это же незаконно, – неслыханное в Норвегии дело!
   Симон занял лошадь у одного из священников церкви и сейчас же поскакал вместе с Улавом в Акерснес.
   Улав Кюрнинг поглядывал довольно боязливо на своего спутника – тот ехал, стиснув челюсти, и но лицу его пробегали вспышки густого румянца. По временам Симон делал яростное и необузданное движение, совершенно не замечая этого сам, – и чужой конь шарахался в сторону, взвивался на дыбы и не слушался поводьев под таким всадником.
   – Вижу по вам, Симон, что вы разгневаны! – сказал Улав Кюрнинг.
   Симон и сам не знал, какое чувство преобладает в его душе. Он был так взволнован, что по временам его прямо тошнило. То слепое и дикое, что прорвалось в нем и доводило его бешенство до крайних пределов, было своего рода стыдом: человек как бы нагой, безоружный и беззащитный должен терпеть, когда чужие руки роются в его платье, когда чужие люди обшаривают его тело; слушать об этом – все равно что слушать об изнасиловании женщины. Симон пьянел от жажды мести и алчно желал пролить кровь за это. Нет, таких порядков и обычаев никогда не бывало в Норвегии! Что же, хотят приучить норвежских дворян переносить подобные вещи? Нет, не будет этого!
   Ему делалось нехорошо от страха перед тем, что он сейчас увидит, – боязнь стыда, который он заставит испытать другого человека, увидев его в таком состоянии, преобладала у него над всеми другими чувствами, когда Улав Кюрнинг отомкнул дверь. ведущую в камеру Эрленда.
   Эрленд лежал на полу, растянувшись наискось от одного угла камеры до другого; он был такого высокого роста, что едва хватало места, чтобы он мог вытянуться во всю свою длину, Толстый слой сухой грязи на полу под ним был покрыт соломой и одеждой, я тело было прикрыто темно-синим, подбитым мехом плащом, до самого подбородка, так что мягкий серо-коричневый куний мех воротника смешивался с черной всклокоченной, курчавой бородой, которая выросла у Эрленда за время его заключения.
   Губы казались совершенно бескровными, а лицо у него было белым как снег. Крупный прямой треугольник носа поднимался неестественно высоко над впалыми щеками, тронутые сединой волосы были откинуты назад потными, раздельными прядями с высокого благородного лба, на каждом из ввалившихся висков было по большому багровому пятну, словно что-то прижимали или прикладывали к ним.