Йен Уотсон
Внедрение

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   Крис Соул оделся быстро. Айлин уже звала его. Когда она позвала его во второй раз, почтальон был у дверей.
   – Письмо из Бразилии, – крикнула она из-под лестницы. – От Пьера…
   Пьер? Какого черта? Соул не ждал ничего хорошего от новостей. Айлин стала так далека и недоступна со времени появления ребенка. Ушла в себя, в мысли о Питере и воспоминания. Это была не та стена, которую легко – или, если честно, казалось легко – разрушить. Что значило для нее это письмо от бывшего любовника? Оставалось надеяться, что обойдется без последствий.
   В окне на лестничной площадке промелькнули черные поля, дома персонала и госпиталь в полумиле отсюда на вершине холма. Соул увидел все это разом – и поежился от утренних предчувствий. Дурные мысли часто настигали его по пути в клинику.
   На кухне трехлетний Питер шумно возился с завтраком, мешая кукурузные хлопья с молоком. Рядом стояла Айлин с распечатанным письмом.
   Соул присел напротив Пита и намазал ломтик тоста. Украдкой он осмотрел лицо ребенка. Не прибавилось ли в нем тех тонких черт его друга Пьера, какие он помнил по фото: среди поля маргариток где-то там в его Франции? Уже мерещилось это грозное сходство, эти карие глаза, постоянно горящие охотничьим азартом. Лицо истинного пропагандиста, агитатора и революционера.
   Свое же лицо Соул не уважал. Оно было слишком симметричным и пустым. Скользни зеркалом вдоль линии носа (старый фокус) – и оно не расколется на два совершенно разных лица, как это бывает у большинства людей, а только обнаружит пару однояйцевых близнецов. Это равновесие черт первоначально было выразительным, ко конечный результат – исключение одной стороны человека другой его половиной – с годами становился все заметнее.
   Он бросил взгляд на Айлин, читавшую письмо. Она была чуть выше Соула. Глаза, которые в последнем ее паспорте назывались «серыми», вполне могли сойти за голубые. Такими они казались в Африке – голубые, как вода в бассейне, голубые, как открытые африканские небеса, голубые, как конверты авиапочты.
   Африка. Душные тихие вечера, когда открытые жалюзи не пропускали в их комнату ни вздоха ветерка, а пиво доставалось теплым из перегруженного холодильника. Сверкающие огнями строения университета вдали на холме и желтые огни города в десятке миль от побережья, отделенные тьмой, в которой отбивали ритм африканские тамтамы. Их дружба, гармония, их тройственный союз – как же это было здорово! Еще до того, как наступила тоска и начались противоречия. Еще до того, как Пьер проник на территорию Свободного Мозамбика с бойцами-партизанами ФРЕЛИМО[1], чтобы изучать социологию среди народности маконде на дальнем берегу реки Рувума. Еще до того, как Соул узнал о перспективной должности, ожидавшей его в этом английском госпитальном комплексе. Еще до последней, неловкой встречи с Пьером в Париже четыре года назад, когда Айлин ушла с французом на всю ночь и вернулась лишь под утро, узнав, насколько их жизни стали далеки и что они с Крисом пошли по разным дорогам.
   – Похоже, он живет в этом племени на Амазонке, – сказала она, – но их заносит водой, они стреляют ядовитыми иглами и принимают наркотики…
   – Можно взглянуть?
   Она на секунду задержала письмо, не желая расстаться с ним. Наконец передала, словно отрывая от сердца: ведь письмо было адресовано не ему.
   – Читать? – спросил он.
   Голос его как будто покушался на эти строки, написанные для нее одной, и то, что было любовным письмом, становилось причудливым сочетанием политики и фольклора. Зачем он делал это? Хотел воздать должное диалогу Пьера и Айлин – к которому он эмоционально присоединиться не мог, хотя мог пожинать плоды идей француза? Или доказать, что есть идеи поважней, и бросить вызов очевидности ее любви – в виде Питера?
   – Айлин?
   – Я не могу сосредоточиться. Он разольет молоко. Читай сам – я после…
   Вытирая рот мальчика салфеткой, она внимательно изучала его лицо, затем направила детскую ручку к ложке, собирая рассыпавшиеся хлопья себе в блюдце.
   Соул, неуклюже прикрыв письмо, точно школьник, не желающий, чтобы у него списали, стал читать:
   «Наверное, вы, Крис и Айлин, удивитесь, с чего это я вздумал через вас выпустить пар? Тем более после стольких лет разлуки! Но ты-то, Крис, поймешь меня. Есть странные связующие нити, проходящие через годы и страны, связывая непохожих людей, места и события. Или такая мистическая мысль крамольна для марксиста? Что же в таком случае эта фиглярская сюрреалистическая поэма Реймона Русселя[2], которую мы каждый день вспоминали в Африке? Что это, как не очевидная связь между вами и мной, моими открытиями среди этого совершенно уникального племени в дельте Амазонки.
   Эти люди получили выбор Гобсона: утонуть в местах, где они родились, или погибнуть в новом мире – среди жестяных крыш, рома, проституции и болезней. Это если они окажутся достаточно «прозорливыми», чтобы сойти с пути надвигающихся вод. Воды уже по колено. И надо ли говорить, что никому нет дела до их мнений и решений.
   В Африке все намного проще в сравнении с тем, что происходит здесь, в сердце Бразилии. Там легко определялась почетная и всеми признанная иерархия ролей в мозамбикском буше[3]. Даже самый ничтожный член племени маконде знал, откуда ветер дует, и сторонился «политиков»…»
   Проклятье, пронеслось в голове Соула при упоминании Русселя. Пусть Пьер занимается реформами, своим переделом мира. Только не надо лезть в мои дела – открывать, чем же этот мир является в реальности!
   «Но как могут эти индейцы уяснить разницу между тем или иным «караиба»? Это мерзкое португальское слово индейцы применяют для обозначения иностранцев, в том числе европейских потомков самих бразильерос, и, естественно, для меня. Мы все аутсайдеры, чужаки. Французы, американцы. Правое крыло, левое крыло. Все равно. «Караиба».
   Те же, кто знает, что такое политика и в том числе политика Амазонского Потопа, отсюда кажутся далекими, обитающими на другом краю земли горожанами, разрешающими проблемы с автоматами в руках. Даже когда ситуация потребует переместиться в провинцию, за черту города, что им делать с индейцами в глухих дебрях лесов? Да и что могут они сделать! Индейцы погибнут как раса и превратятся в обнищавших «цивилизадос», сограждан, имеющих равные права – умирать цивилизованными.
   Так что за радость находиться здесь, в человеческом заповеднике, где пребывают эти «странные дикари», законсервированные в своем экзотическом дикарстве? Но, как ни паршиво будет признать, для индейцев в здешних местах нет никакой политической альтернативы!
   А как на руку все это бразильской хунте! Ведь ей достанется слава строителя величайшего озера на Земле, единственного из созданий рук человеческих, видимого с Луны!
   Это чисто политический проект, хотя жертвы его понятия не имеют о том, что такое политика, и не могут научиться бояться политики без прививки этим вирусом, который погубит их на корню. Вот в чем парадокс, не дающий мне покоя, моя головная боль – мое собственное бессилие. Я могу только вести хронику вымирания этого уникального народа. И, к собственному утешению, крутить кассету с сумасбродной поэмой Русселя!..»
   Соул поежился. Жаркое африканское солнце обычно согревало их беседы о Русселе. Это казалось тогда таким невинным и азартным: восходила звезда его собственного исследования. Он запомнил вид из бара. Красные гофрированные крыши. Сияющий белый пластик стен. Огненные деревья. Мечеть. «Пежо» и «фольксвагены», припаркованные на пыльной улице. Продавцы резных статуэток в шортах и рваных майках, сидящие на корточках. Женщины, идущие мимо в хлопающих сандалиях, закутанные в черное, с покупками на головах.
   На столе – бутылки пива, скользкие от конденсата, а они с Пьером беседуют о поэме, которую практически невозможно воспроизвести в человеческом сознании и для прочтения которой нужна специальная машина…
   Многое решалось тогда сгоряча и наивно. Но теперь то, что казалось мечтой и идиллией, материализовалось, теперь это были живые существа: Видья, Вашильки, Рама, Гюльшен и другие, они содержались в спецблоке клиники. Разбуженные Пьером воспоминания о том счастливом времени нахлынули с новой силой.
   Айлин словно читала его мысли – она оторвалась от мальчика и довольно резко сказала:
   – Крис, хочу у тебя кое-что спросить. Ты можешь дочитать после?
   – А в чем дело?
   – В принципе, ничего особенного. Я говорила с одной из здешних дам в поселке – муж у нее работает садовником в госпитале. Так вот, она рассказывала нечто странное…
   – Что именно?
   – Что ты учишь детей какому-то поганому языку. Вот это новости.
   – Поганому языку? Что значит «поганому языку»? Что она имеет в виду? Она что, не знает, что в госпитале лежат дети с расстройствами мозга? Конечно, они говорят на плохом языке.
   В голове тем временем крутились фразы из письма, не давая покоя.
   Например, о «человеческом заповеднике» и «политическом проекте».
   Слова сохраняли неопределенность и на бумаге: они туманно расплывались, как будто мозг отказывался узнавать их. Но не исчезали. Они безотчетно раздражали, неотступно приковывали внимание. Было такое ощущение, что на письмо попали капли дождя и смазали строчки.
   Айлин спокойно наблюдала за мужем.
   – Я знаю, чем занимается Отделение. Я рассказала ей все, что ты сейчас говоришь мне. Но ты же знаешь, что деревенские кумушки любят из всего делать тайну. По ее словам, госпиталь служит для прикрытия еще каких-то сомнительных дел. Для которых вы учите детей поганому языку.
   – И что же она считает поганым языком?
   – Я рассказывала ей о мозговых расстройствах и дефектах речи, – она пожала плечами, – но это совсем не то, что она имела в виду.
   Соул нервно отхлебнул кофе и обжег рот. Он рассмеялся:
   – Представляю, что эта болтливая дура думает о нашей работе. Что мы учим детей ругаться матом?
   – Нет, Крис, я не помню, чтобы она говорила про мат.
   Викторианский столик кованого железа, из тех, что можно увидеть только в старинных пивных, был заставлен баночками со специями и завален книгами по кулинарии. На аукционе он обошелся им в двадцать фунтов, затем они вместе выкрасили его в белый цвет. Айлин была на пятом месяце беременности, и они мечтали, как ребенок на высоком стульчике будет сидеть за этим столом, а Соул – по другую сторону, с кружкой пива, управляя первыми «агу».
   – Жена садовника! Это же надо! Нонсенс. Абсурд!
   Однако Айлин настаивала, сердито теребя Питера, как будто ребенок был причиной этих мифических беспорядков, творимых в госпитале.
   – Ты часто разговаривал с Пьером о «поганом» или варварском языке. Тогда речи не было о ругательствах. Ты имел в виду именно неправильные языки – и только.
   – Послушай, Айлин, ребенок говорит на плохом языке, когда у него с головой не в порядке. Это вопрос времени.
   – Еще она сказала…
   – Ну-ну?
   – Что в госпитале есть черный ход. Настоящая работа идет с черного хода, в особых помещениях, куда посторонних не пускают. Там не лечат, а калечат детей. Это и есть место, где учат «поганому языку». Или, может быть, – языкам? Так будет точнее, Крис? Что происходит в этом Блоке? Что-то постыдное – или, наоборот, я когда-нибудь еще буду гордиться тобой?
   – Да, черт побери, там происходит то же самое, что и в любой клинике! Везде закрытый режим.
   – Но это же не клиника для душевнобольных.
   Соул поежился, заметив, что призрак «человеческого заповедника» вновь пытается приковать его взгляд.
   – Любой госпиталь, голубушка, имеющий дело с мозговыми расстройствами, – это разновидность психиатрической клиники и в то же время обычный госпиталь. Нельзя отделить одно от другого. Язык тесно связан с психикой. Да и вообще, черт возьми, меня нанимали лингвистом, а не доктором.
   – Это так.
   Айлин озадаченно смотрела, как он складывает письмо, засовывает в конвертик авиапочты и прячет в карман. Но не стала спорить.
 
   По пути в Блок Соул то и дело смотрел в небо, где светился спокойный ясный голубой день, вдыхал чистый холодный воздух, выдыхая перед собой пар.
   А что бы ты сказал, окажись на Аляске, где плевок сразу превращается в лед?
   А как насчет Бразилии?
   Как насчет того, чтобы оказаться в шкуре Пьера? Самоуверенного, измученного идеализмом француза.
   Непросто залезть в чужую шкуру. Но разве не это было его главной задачей в госпитале – научиться вылезать из собственной шкуры? Видья – и вы, все остальные: неужели вы в самом деле еще многое и многое расскажете нам о том, что же это такое – человечность? После небольшого бесчеловечного акта, который мы совершим с вами?
   Неизбежно кто-нибудь, где-нибудь попытается рано или поздно провести такой же эксперимент. В литературе сведения о нем мелькают уже на протяжении многих лет. Навязчивое желание провести подобный эксперимент со временем становится чем-то вроде научной мастурбации. Выращивать детей в полной изоляции и учить их общению на специально разработанных языках.
   Он прошел дорожкой, усыпанной гравием, между величественных остовов тополей и кустов, подобных проволочным моделям мозга. Они вполне могли быть изготовлены в госпитале, а потом остаться не у дел как слишком примитивные, устаревшие.
   Гэддонский Блок был обычным с виду деревенским домом – строением с пристройками-крыльями в современном стиле и задним двором, окруженным тесно растущими елями. Еловый лес растянулся на целую милю; он со всех сторон охватывал дом наподобие зеленой смирительной рубашки, все теснее и теснее натягивавшейся с годами.
   Пару раз Соул пробирался через лесок задним двором, пытаясь сократить расстояние, но путь оказался неудобным. Мешали сплетение ветвей и кочки дерна. К тому же за деревьями было ничего не видно.
   (Пятьдесят футов зеленого мрака – и вот уже другой мир. Путник теряет ориентацию в пространстве. Сотню ярдов приходится ползти на животе, ныряя под упавшие стволы и продираясь сквозь заросли, пробивая себе дорогу…)
   Элегантное здание центрального корпуса имеет два крыла. Перед входом каменные львы топчут лужайку. Газон изрыт кротовыми норами. Ай да садовник! Ай да жена садовника!
   Проскользнувшая мимо фигура в фиолетовом дождевике, оказалась биохимиком Цалем.
   Соул нащупал в кармане депешу Пьера. Он отчего-то боялся потерять письмо, прежде, чем найдет время его дочитать.
   С полдюжины машин припарковались неподалеку от входа, у въездной гравийной дорожки. Среди них был медицинский фургончик ВВС США.
   Медная табличка гласила:
ПСИХОНЕВРОЛОГИЧЕСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
   Соул толкнул тяжелую дверь, и его окатило волной сухого горячего воздуха. Минуя холл, соединявший палаты в правом крыле и служебные помещения в левом, где располагались компьютерный участок, кухня, операционная и лаборатория, он задержался перед рождественской елкой у подножия мощной дубовой лестницы, ведущей в раздевалки медперсонала.
   Столько иголок осыпалось в этой духоте. Точно зеленой перхотью усыпан кафель.
   За спиной неслышно прошла санитарка, после завтрака катя на мягких резиновых колесиках тележку с грязными тарелками. Только слабое позвякиванье фаянсовой посуды выдало ее присутствие.
   Бумажные транспаранты пересекали проходы и главный коридор. Стеклянные колбы над дверными проемами призывали к различным видам внимания. К голубому вниманию. К зеленому. Красному. Словно различные участки пораженного мозга выдували пустые речевые пузыри.
   Чем же они наполнятся? Обвинениями?
   Или станут ключом к реальности? Е = niс2 разума? Законом, изъясняющим его природу?
   Дверь на пружине захлопнулась за ним автоматически. Далее следовал короткий коридорчик со второй дверью в конце. Он выбрал ключ, вставил в замок и прошел в заднее крыло, где еловые ветви качались перед окнами точно «дворники» автомобиля. Коридор огибал крыло с внешней стороны.
   Оконное стекло было пронизано паутиной проводков сигнализации, подключенной к компьютеру.
   Выглянув из верхних окон главного здания, можно было увидеть громадный матовый купол, освещавший помещения коридорным светом – словно пустой аквариум.
   Открыв свой кабинет, Соул привычно включил яркие неоновые трубки, разогнав скучный зимний полумрак, и сел перед монитором.
   Поганый, говоришь, язык, Айлин? Еще какой поганый! Самый плохой в мире – и самый лучший!
   Экран мигнул и осветился. В большой детской комнате (изображение еще ходило волнами по экрану) два темнокожих малыша нагишом, мальчик и девочка, перекатывали друг другу огромный мяч. С виду им было года три-четыре. Еще одна голенькая девочка наблюдала за этой игрой, волоча за собой свернутую спиралью пластиковую трубку, и еще один мальчик выставил перед собой руки, как при игре в жмурки.
   Соул простучал по клавиатуре, и комната наполнилась звуками. Но не детскими голосами.
   Он сдвинул камеру за прозрачные стены лабиринта. Источником голосов являлся большой, во всю стену экран. Там двигались увеличенные в несколько раз изображения Криса Соула и компьютерщика Лайонела Россона.
   Это были их голоса. Не совсем, правда, их. Речевой компьютер разделял их голоса и снова сводил в программе. Слова при этом переставали звучать естественно, как в обычном потоке речи. Трудно было узнать собственный голос в записи. Это были английские предложения и в то же время настолько неанглийские гирлянды слов, что всякий посторонний пришел бы в замешательство. Сами слова были достаточно просты. Даже для ребенка. Но при этом составлены так, как никакие дети не разговаривают. Даже взрослые не могли бы понимать их без распечатки с лабиринтом скобок, объединяющих хитросплетения фраз так, чтобы они становились доступны уму.
   Это была речь Русселя.
   Пьер был потрясен и заинтригован самонадеянностью Реймона Русселя, написавшего поэму, которая выходила за границы человеческого рассудка. Поэма «Новые африканские впечатления» стала поистине госпожой сердца Пьера. Он постоянно спорил с ней, но, тем не менее, она продолжала очаровывать его. Она отталкивала его с аристократическими ужимками. Он же хотел подчинить ее разуму ради торжества логики и справедливости. Если бы только он мог познать ее, хоть раз, хотя бы в течение одной бесконечной ночи понимания, он избавился бы от обольстительницы. Но, подобно всем великим обольстительницам, эта поэма имела свои тайные приемы. Она гипнотизировала. Она доводила до беспамятства.
   Единственный способ найти путь к ее сердцу – пронзить это сердце кинжалом и остаться с ней навсегда. А для этого надо было понять ее тайный язык.
   И все же лабиринт, созданный совместными усилиями, навсегда защищал рассеянный человеческий ум.
   Если бы логику можно было так легко сразить поэмой, неужели оставалась бы надежда, что мир можно изменить логикой? Эта любовница, эта госпожа сердца была элегантной сучкой, Саломеей, которую ничуть не заботили ни третий мир, ни бедность – постоянное напоминание Пьеру о ложном – эстетическом выборе в жизни. Красота взамен правды.
   И вот теперь, непостижимым образом, она действительно утешала Пьера – в том болоте несправедливости, в котором он увяз по уши в бразильских джунглях!
   Вот оно, противоречие, заставившее Соула снова вытащить письмо в поисках ключа к разгадке.
   Слова на штампе – ПОРЯДОК и ПРОГРЕСС – девиз Бразилии, провозглашенный новой реальностью: хунтой, военной диктатурой.
   Он остановился на странице, с которой хитро косилось на него имя Русселя.
   «Я мог бы точно так же писать об этом как вам, так и любому другому, но вы, по крайней мере, сможете оценить уникальность этого ни на что не похожего племени.
   Они называют себя «шемахоя», но скоро уже не будут иметь никакого названия, несмотря на невероятно высокое положение их племенного шамана Брухо – последний оплот их цивилизации. И этот оплот не охраняется луками, отравленными стрелами и воздушными трубками с иглами!
   Они понятия не имеют о том, какая гора валится на их крошечное племя: какими пешками (меньше, чем пешками!) они стали в большой игре. Попытки Брухо встретить грядущее бедствие, оставаясь в рамках собственной культуры, – поистине донкихотство! Просто пародия на поэму Русселя! Какое восхитительное сходство: почти тот же храм ума, воздвигнутый французским дилетантом. Вот что удивляет. Когда меня не подогревает ярость, я лелею идейку перевести «Нувель импрессьон д'Африк» на шемахоя Б.
   Я говорю: шемахоя Б, поскольку здесь работает двухъярусная языковая ситуация – и именно на языке шемахоя Б, если вообще это возможно на каком-нибудь языке на этом порочном шарике по имени Земля, поэма Русселя могла бы стать понятной уму.
   И вот что затеял Брухо против потопа. Позволь заверить тебя, мой дорогой Крис, ты будешь возмущен не меньше – до белого каления!»
   Соул отбросил письмо.
   Мой бедный Пьер, и ты бы возмутился, увидев меня в этом кресле, перед экраном с «индейцами».
   Я был бы возмущен? А как бы тебя проняло это?
   Вот оно тебе – белое каление! И белая горячка.
   Дети.
   В глазах Соула они были непостижимо прекрасны.
   Их мир был прекрасен.
   Как их язык.
   Он ввел звуковые фильтры для его с Россоном голосов, отрегулировал микрофоны, расставленные везде, где дети могли заговорить.
   Но сейчас они молчали.
   У него были сотни часов их разговоров на пленке, от самого раннего лепета до предложений, которые они теперь составляли самостоятельно, – внедренные предложения о внедренном мире. Он навещал их, играл с ними, показывал, как пользоваться лабиринтом, учебными куклами и оракулами, – и все это в речевой маске, которая сглатывала слова, отсылая в компьютер для пересортировки и трансформации.
   Говоря откровенно, ему не требовалось слушать их и наблюдать со стороны, точно влюбленному маразматику-педофилу. Запись велась с компьютера, и все осуществляли автоматы. Все, что говорили дети, чутко стерегли сверхчувствительные микрофоны-жучки и сохраняли на пленке. Самые интересные и неожиданные места распечатывались специально для него.
   И все же чрезвычайно полезно наблюдать за детьми лично. Нечто вроде терапии. Постепенно мрачное чувство отчужденности отпускало.
   «Мир» Соула был не единственным в Гэддонском Блоке. Здесь находилось еще два подвала с детьми: «Логический», который управлялся Дороти Саммерс, и «Чужой», изобретенный психологом Дженнисом.
   Системы жизненной поддержки трех миров управлялись автоматически, так же как и речевые программы. Все меньше и меньше причин оставалось спускаться туда лично, тем более дети становились старше и самостоятельнее. И все менее желательным становилось личное присутствие. Боги должны иметь причины для своего появления, как шутил их величество Сэм Бакс, директор Преисподней Гэддона.
   Всезнающий попрыгунчик Сэм Бакс. Оставим ему руководство политикой. Зарабатывание денег. Общества и фонды, армейские связи, охрана и секьюрити. Все это – не наше дело. А Пьер пусть занимается политикой Бразилии. Не надо уважать во мне политика. Оставьте меня, черт побери, заниматься своим делом!
 
   Здесь, где живут дети моего разума: мой Рама, мой храбрый Видья, моя возлюбленная Гюльшен, моя дорогая Вашильки.
   Не торопи богов уйти со сцены, Сэм.
   На экране Видья открыл глаза и уставился на призраки Соула и Россона. Гигантские губы двигались медленно: огромные, безобразные рты говорили с ним на «поганом языке».
   А ночью, когда дети спят, их речь поддержит шепот микрофонов, гипнотробов, обучающих во сне.
 
   В столовой Соул снова схлестнулся с Дороти.
   Пережевывая жилистое тушеное мясо, он размышлял о такой же неудобоваримости характера Дороти. Она постоянно подтрунивала над его опасной, по ее мнению, любовью и привязанностью к детям. К счастью для заключенных, напарник Дороти, Россон, был теплокровным человеческим существом.
   – Дороти, а ты представляешь, что случится с этими детьми, когда он вырастут? – ляпнул он вдруг. – Что их ждет в ближайшие сорок-пятьдесят лет?
   Коллега надула губы.
   – Думаю, половое влечение можно держать под контролем.
   – Я не о сексе. Что ты скажешь о них как о взрослых людях? Что с ними будет? Ведь мы над этим даже не задумывались.
   – А надо ли? Пространства всем хватит.
   – Какого пространства? Дальнего космоса? Пространства в колбе термоса, выброшенного в космический океан в направлении ближайшей из звезд? И кому хватит? Команде для космического путешествия?
   В том, что проглатывала Дороти Саммерс, похоже, хрящей не было.
   – Говорила я Сэму, не надо брать в экспериментальную группу женатиков, – уколола она. – Не представляю, чем можно помочь обществу, родив собственного ребенка.
   Соул тут же подумал о Видье – еще прежде, чем вспомнил о том, что его «собственный» ребенок – это Питер…
   – Вы хоть представляете, насколько велико население земного шара? – обличительно спрашивала она. – Зрительно представляете? Всех детей, которые родятся до конца сегодняшнего дня – или до наступления ночи, – унесет в результате одного несчастного случая. И не надо мне сморкаться в жилетку, мой друг, если промочили ноги зимним утром.