Страница:
— Однако пора бы ему и возвратиться, — произнес аббат. — Брат келарь спешит сюда с дымящимся блюдом. Клянусь честью, от верховой езды у меня разыгрался волчий аппетит.
Теперь мы снова привлечем внимание читателя к Хэлберту Глендинингу, покинувшему башню Глендеарг тотчас же после ссоры с новым ее гостем — сэром Пирси Шафтоном. В то время как он чуть не бежал вверх по ущелью, старый Мартин, следовавший за ним по пятам, умолял его успокоиться.
— Хэлберт, — говорил ему старый слуга, — ты никогда не доживешь до седых волос, если будешь приходить в бешенство из-за всякого пустяка.
— Очень мне нужны твои седые волосы, — отвечал ему Хэлберт, — если всякий дурак будет безнаказанно избирать меня мишенью для своих издевок. Какой смысл жить, как ты живешь, старик? Вечно куда-то спешить, потом спать, чтобы, проснувшись, кое-как поесть и опять ложиться на жесткий тюфяк? Что хорошего трудиться с раннего утра не покладая рук, чтобы вечером, едва волоча ноги от усталости, только и мечтать об отдыхе? Не лучше ли заснуть, чтобы уж не просыпаться, чем вечно от тяжкой работы переходить к тупому бесчувствию и от бесчувствия — снова к работе?
— Господи помилуй нас, грешных! — отвечал Мартин. — Может, и есть правда в том, что ты говоришь, но, пожалуйста, не спеши так: моим старым ногам за твоими молодыми не угнаться, идем потише, и я тебе объясню, почему, хотя старость не радость, а все ; ке с ней можно примириться.
— Ну что же, говори, — согласился Хэлберт, умеряя свой шаг, — но только помни; нам надо еще пристрелить оленя на потребу святым отцам. Как видно, они устали до смерти, сделав в одно утро целых десять миль, а если мы не дойдем до Броксберна, не видать нам оленьих рогов.
— Вот что я тебе скажу, милый мой Хэлберт, ведь я тебя люблю как родного сына, — начал Мартин. — Я смиренно буду ждать, пока не придет мой час, потому такова воля моего создателя. Да, конечно, живется мне не сладко, зимой я дрожу от холода, а летом изнываю от жары, а все же, хотя питаюсь я скудно и сплю жестко и все презирают меня в моей низкой доле, все же, думается мне, что, будь я вовсе никчемный человек, давно бы меня господь призвал к себе.
— Бедный старик, — отвечал Хэлберт, — может ли такое пустое утешение, которое ты себе придумал, примирить тебя с твоей жалкой участью?
— Участь моя была так же жалка, а сам я был так же нищ и убог, когда мне удалось спасти свою госпожу и ее дочь от неминуемой гибели.
— Правильно, Мартин! — воскликнул Хэлберт. — Один этот поступок может служить оправданием всей твоей никчемной жизни.
— А что я могу преподать тебе урок терпения и научить тебя покорности воле провидения, Хэлберт, это ты ни во что не ставишь? Я так нахожу, что мои седины на что-нибудь да пригодны, — хотя бы на то, чтобы удержать от безрассудства горячую молодую голову.
Хэлберт опустил глаза и замолчал на минуту, по затем возобновил разговор.
— Мартин, — спросил он, — ты не заметил во мне перемены с некоторых пор?
— Безусловно, — ответил Мартин. — Прежде ты был необуздан, вспыльчив, опрометчив в суждениях и безрассуден в поступках. А теперь хотя ты по-прежнему горяч, но ведешь себя так сдержанно и достойно, как никогда раньше. Ну, точно ты заснул простым деревенским парнем, а проснулся джентльменом.
— А ты знаешь, как ведут себя джентльмены? — спросил Хэлберт.
— А как же, — откликнулся Мартин. — Кое-что я в этом смыслю. Мы побывали с моим покойным господином Уолтером Эвенелом и в городе, и при дворе, и на поле битвы. Правда, он так и не смог меня отблагодарить, кроме того, что подарил мне участок земли на вершине холма, где я пас голов сорок овец. А все-таки даже вот сейчас, когда я с тобой разговариваю, я замечаю, что выражаюсь иначе, чем мне привычно, и — не знаю почему — вместо простого шотландского наречия изъясняюсь по-городскому.
— А откуда такая перемена в тебе или во мне, ты не знаешь?
— Перемена? Нет, клянусь моим спасением, тут не перемена, а мне приходят опять на память те мысли, а на язык те слова, что я говорил лет тридцать назад, когда мы с Тибб еще не поженились. Это очень странно, что теперь ты, Хэлберт, действуешь на меня так, как раньше никогда не бывало.
— А тебе не кажется, Мартин, что во мне теперь появилось что-то такое, что поможет мне подняться из моего жалкого, низменного, презренного звания и поставит на одну доску с теми гордецами, что ныне издеваются над моей бедностью и простотой?
Помолчав с минуту, Мартин отвечал:
— Есть в тебе это, Хэлберт, безусловно есть. Бывает, конечно, что и простой конь породистого скакуна обскачет. Не приходилось тебе слышать о Хьюге Дене, который ушел с монастырских земель, лет этак тридцать пять назад? Смышленый парень был этот Хьюг — читать и писать умел не хуже любого священника, а с мечом и со щитом управлялся лучше всякого воина. Я его хорошо помню — другого такого среди монастырских ленников нет и не было, зато и возвысил его господь превыше всех.
— А что с ним сталось? — спросил Хэлберт с горящими от возбуждения глазами.
— А то с ним сталось, — отвечал Мартин, — что он сделался доверенным слугой самого архиепископа Сент-Эндрю.
Хэлберт разочарованно спросил:
— Слугой? Да еще у священника? И только этого он и достиг, несмотря на все свои познания и способности?
Мартин, в свою— очередь, взглянул на своего молодого друга с грустным удивлением:
— А на что же еще он мог рассчитывать? — ответил он. — Сын церковного вассала не из того теста сделан, чтобы стать рыцарем или лордом. Ни храбрость, ни школьная премудрость не могут, по-моему, мужичью кровь обратить в кровь благородную. Но все же я слышал, что Хьюг Ден оставил добрых пятьсот шотландских фунтов своей единственной дочери, и она вышла замуж за судью в Питтенуиме.
Хэлберт еще раздумывал, что ему ответить, как вдруг на тропинку выскочил олень. В мгновение ока арбалет взлетел к плечу юноши, стрела свистнула, и олень, подскочив в последний раз, пал бездыханным на зеленый дерн.
— Вот и оленина, которую нам заказала госпожа Элспет, — сказал Мартин. — Кто бы мог подумать, что горный олень спустится так низко в долину в это время года? И какая гладкая да сытая животина — жиру на ней будет, поди, пальца с три. Везет же тебе, Хэлберт, во всем тебе удача! Если бы ты поступил в монастырские стражники, ты, наверно, разъезжал бы верхом в красном камзоле и из всех из них был бы самый лихой.
— Молчи, старик, — отвечал Хэлберт. — Если я когда-нибудь и буду служить, то только моей королеве. Потрудись отнести оленью тушу в башню, раз ее там ждут. А я сам отправлюсь на большое болото. Я засунул за кушак на всякий случай парочку легких стрел: может быть, подстрелю болотную куропатку.
Он прибавил шагу и скоро исчез из виду. Мартин остановился и посмотрел ему вслед: «Из этого мальчугана выйдет толк, ежели только его не погубит честолюбие. Служить королеве! Клянусь честью, у нее на службе найдутся люди и похуже его. Я в этом уверен. А почему бы ему и не держать голову высоко? Кто хочет взобраться на вершину, тот до половины горы уж наверняка доберется. А кто мечтает о золотом платье, тот хоть один рукав себе да отхватит». Ну что ж, дружок! — Эти слова были обращены к убитому оленю. — Пойдем-ка теперь в Глендеарг на моих на двоих. Конечно, не так это будет быстро, как ежели бы ты сам бежал на своих резвых четырех, но… Нет, сударь мой, ты что-то уж больно тяжел. Возьму-ка я с собой окорок и переднюю часть, а остальное схороню пока здесь под дубом, а затем ворочусь сюда на лошади…»
В то время как Мартин с олениной возвращался в башню, Хэлберт продолжал свой путь. Он свободнее вздохнул, когда освободился от спутника. «Доверенный слуга у ленивого и заносчивого попа, камердинер архиепископа Сент-Эндрю, — повторял он про себя. — Всю жизнь бороться только ради этого и ради чести породниться с судьей из Питтенуима и считать, что это награда за прошлое, настоящее и будущее, что это предел мечтаний для сына церковного вассала! Боже мой, если бы мне не было так отвратительно грабить по ночам честной народ, я бы, кажется, надел кольчугу, вооружился копьем и поступил в пограничные всадники. Но на что-то мне все-таки надо решиться! Нельзя больше оставаться униженным и оскорбленным и терпеть издевательства от первого попавшегося кривляки иностранца, забредшего к нам с юга, у которого одно достоинство, что он носит звенящие шпоры на рыжих сапогах. Я вызову это неведомое существо, этот призрак, будь что будет! С тех пор как я говорил с ним, прикоснулся к нему, во мне зародились такие мысли и такие чувства, о которых я прежде и понятия не имел. И вот теперь, когда даже мое родное ущелье становится для меня тесным, я должен переносить чванное зубоскальство придворного кавалера, да еще при Мэри Эвенел! Нет, клянусь небом, я этого не потерплю!»
Рассуждая таким образом, он добрался до отдаленной расселины в горах, именуемой Корри-нан-Шиан. Время подходило к полудню. Некоторое время он стоял задумавшись, смотря на текущий родник, стараясь представить, какой прием окажет ему Белая дама. Она ему, собственно, не запретила вызвать ее еще раз. Но в ее прощальных словах, когда она ему советовала дожидаться иного руководителя, звучало что-то похожее на запрещение.
Впрочем, Хэлберт Глендининг не привык долго раздумывать. Решительность и смелость лежали в основе его характера, а недавняя перемена, происшедшая с ним и как бы обострившая все чувства, только усилила эти свойства. Он обнажил свой меч, скинул башмак с ноги, трижды почтительно поклонился источнику и трижды — остролисту и повторил уже сослужившее ему службу заклинание:
Пока он говорил, Белая дама не сводила с него сурового и гневного взора. Лицо ее как будто не изменилось. но приобрело не свойственное ему ранее напряженное и мрачное выражение. Глаза сузились и засверкали, легкая судорога пробегала по ее чертам, и, казалось, призрак вот-вот превратится в нечто отвратительно-страшное. Такие лица представляются горячечному воображению курильщиков опиума, сперва поражая их своей красотой, а затем внезапно превращаясь в страшных уродов.
Однако, когда Хэлберт заключил свою отважную речь, перед ним вновь стояла прежняя Белая дама, с тем же печальным выражением на бледном, спокойном лице. А он ожидал, что ее волнение закончится какой-либо ужасающей метаморфозой. Скрестив руки на груди, видение отвечало ему:
Дух продолжал:
Белая дама отвечала с такою же готовностью, как всегда:
К чудесам тоже привыкаешь, но все-таки юноша, оставшись один у источника, еще раз испытал, хоть и в гораздо меньшей степени, тот внезапный ужас, который охватил его, когда призрак исчезал перед ним в первый раз. Но теперь страшное сомнение отягчало его душу: мог ли он с чистой совестью пользоваться дарами потустороннего существа, которое даже и не выдавало себя за небесного ангела, а может быть (как знать? ), принадлежало к гораздо более опасному разряду духов, чем оно уверяло. «Я поговорю об этом с Эдуардом, — сказал он себе, — он знаком с церковной наукой и посоветует мне, что делать. Хотя нет, не стоит: Эдуард слишком щепетилен и осторожен. Я испытаю действие ее дара на самом Пирси Шафтоне, если он еще раз вздумает меня задеть, и тогда узнаю по исходу дела, не опасно ли прибегать к помощи Белой дамы. А теперь — домой, домой! И мы скоро узнаем, долго ли мне суждено оставаться в родном доме, ибо я не намерен больше терпеть оскорбления на глазах у Мэри Эвенел, когда отцовский меч висит у меня на боку.
Обычаи той эпохи препятствовали обитателям Глендеарга принять участие в полднике, поданном в большой зале старой башни для лорда-аббата со свитой и сэра Пирси Шафтона. Госпожа Глендининг не могла быть к нему допущена как по причине ее низкого происхождения, так и потому, что она была женщина, ибо настоятелю обители святой Марии возбранялось (хотя этим запрещением часто пренебрегали) вкушать пищу в женском обществе. Первое из этих соображений касалось и Эдуарда Глендининга, а второе — Мэри Эвенел. Однако его высокопреподобию угодно было пригласить их всех в залу, дабы несколькими милостивыми словами отблагодарить за оказанный ему любезный и радушный прием.
Дымящийся окорок уже стоял на столе, а белоснежная салфетка была с должной почтительностью завязана братом келарем вокруг шеи аббата, и ничто, казалось, не препятствовало началу трапезы, если бы не отсутствие сэра Пирси Шафтона. Но вот и он появился, сияя, как солнце, в алом бархатном камзоле с прорезями, подбитом серебряной парчой, и в шляпе новейшего фасона, тулью которой обвивала металлическая лента тонкой ювелирной работы. На шее у него красовалось золотое ожерелье, украшенное рубинами и топазами, столь драгоценное, что становилась понятна его тревога о сохранности багажа, видимо обусловленная не только пристрастием к мишуре. Это роскошное ожерелье (или скорее цепь, напоминавшая те цепи, что носили рыцари самых высоких орденов) ниспадало ему на грудь и заканчивалось медальоном.
— Вы заставили нас дожидаться, сэр Пирси Шафтон, — заметил ему аббат, с поспешностью усаживаясь в кресло, услужливо подвинутое к столу братом кухарем.
— Прошу прощения, досточтимый отец и милостивый лорд, — отвечал этот образец галантности. — Мне пришлось несколько задержаться, чтобы скинуть с себя дорожные доспехи и преобразиться в иной вид, более пристойный для столь избранного общества.
— Не могу не воздать хвалу вашей учтивости, — сказал на это аббат, — а также вашему благоразумию, поскольку вы избрали надлежащее время, чтобы предстать пред нами в полном блеске. Конечно, если бы эту дорогую цепь заметили где-нибудь во время ваших недавних путешествий, то очень возможно, что ее законному владельцу пришлось бы с ней расстаться.
— Эта цепочка, ваше высокопреподобие? — отозвался сэр Пирси. — Но это же безделка, пустяк, мелочь, имеющая жалкий вид на этом камзоле… Иное дело, когда я надеваю камзол темно-вишневого генуэзского рытого бархата с прорезями кипрского шелка, тогда эти камни, выделяясь на более густом и темном фоне, напоминают своим блеском звезды, сверкающие сквозь темные тучи.
— Я нисколько в том не сомневаюсь, — ответил аббат. — А теперь прошу вас к столу.
Но сэр Пирси оседлал своего любимого конька, и его уже было не так-то легко остановить.
— Я допускаю, — продолжал он, — что как ни пустячна эта безделица, она могла при случае прельстить Джулиана. Матерь божья! — воскликнул он, спохватившись. — Что же я такое говорю, и в присутствии моего чуткого, моего очаровательного Покровительства, или, вернее сказать, моей Деликатности! Сколь неделикатно было бы при вашей Приветливости, мое прелестное Покровительство, услыхать от меня неосторожное словечко, вырвавшееся из плена моих уст и перескочившее через ограду Благопристойности, чтобы тем самым нарушить владения Этикета.
— О господи! — воскликнул несколько нетерпеливо аббат. — Наибольшая деликатность в настоящее время, по-моему, заключается в том, чтобы не дать остыть нашему жаркому. Отец Евстафий, прочитайте молитву и нарежьте окорок.
Помощник приора с готовностью выполнил первое распоряжение аббата, но помедлил с исполнением второго.
— Нынче пятница, ваше высокопреподобие, — сказал он по-латыни, стремясь, чтобы этот намек по возможности не достиг ушей чужестранца.
— Мы с вами путешественники, — возразил аббат, — viatoribus licitum est note 40. Бы знаете каноническое правило: путешественник довольствуется той пищей, которую предоставляет ему его суровая доля. Я даю вам всем на сегодня разрешение от поста, с тем что вы, братия, прочтете покаянную молитву перед отходом ко сну, а рыцарь раздаст милостыню по своим возможностям, и затем, в следующем месяце каждый из вас, в наиболее удобный день, воздержится от употребления мяса. А теперь принимайтесь вкушать предложенные яства с веселым духом. А ты, брат келарь, da mixtus note 41.
Пока аббат определял условия, при которых слабость человеческая получит его прощение, он сам уже наполовину справился с куском благородной оленины и теперь запивал его рейнвейном, слегка разбавленным водой.
— Справедливо говорится, — заметил он, делая знак келарю, чтобы тот отрезал ему еще кусок жаркого, — что добродетель сама себя вознаграждает. Например, это незамысловатое и наспех приготовленное блюдо мы вкушаем в неказистом помещении, и тем не менее я не помню, чтобы когда-либо ел с таким аппетитом с тех самых пор, как я был простым чернецом в Дандренанском аббатстве и работал в саду с восхода солнца и до полудня, пока наш аббат не ударит в кимвал. Тогда я спешил в трапезную, голодный, с пересохшим горлом (da mihi vinum, quaeso, et merum sit note 42), и набрасывался с жадностью на любую еду, которую нам давали согласно уставу. Скоромный или постный день, caritas note 43 или penitentia note 44 — это было мне безразлично. В те времена мне не приходилось жаловаться на желудок, а теперь мне требуется и вино и деликатная пища, иначе все будет невкусно и пищеварение мое расстроится.
ГЛАВА XVII
Я поищу себе другой подмоги!
Ведь, говорят, кругом порхают духи,
Как рой пылинок в солнечном луче,
И, если магии они подвластны,
Они слетятся и дадут совет.
Джеймс Дафф
Теперь мы снова привлечем внимание читателя к Хэлберту Глендинингу, покинувшему башню Глендеарг тотчас же после ссоры с новым ее гостем — сэром Пирси Шафтоном. В то время как он чуть не бежал вверх по ущелью, старый Мартин, следовавший за ним по пятам, умолял его успокоиться.
— Хэлберт, — говорил ему старый слуга, — ты никогда не доживешь до седых волос, если будешь приходить в бешенство из-за всякого пустяка.
— Очень мне нужны твои седые волосы, — отвечал ему Хэлберт, — если всякий дурак будет безнаказанно избирать меня мишенью для своих издевок. Какой смысл жить, как ты живешь, старик? Вечно куда-то спешить, потом спать, чтобы, проснувшись, кое-как поесть и опять ложиться на жесткий тюфяк? Что хорошего трудиться с раннего утра не покладая рук, чтобы вечером, едва волоча ноги от усталости, только и мечтать об отдыхе? Не лучше ли заснуть, чтобы уж не просыпаться, чем вечно от тяжкой работы переходить к тупому бесчувствию и от бесчувствия — снова к работе?
— Господи помилуй нас, грешных! — отвечал Мартин. — Может, и есть правда в том, что ты говоришь, но, пожалуйста, не спеши так: моим старым ногам за твоими молодыми не угнаться, идем потише, и я тебе объясню, почему, хотя старость не радость, а все ; ке с ней можно примириться.
— Ну что же, говори, — согласился Хэлберт, умеряя свой шаг, — но только помни; нам надо еще пристрелить оленя на потребу святым отцам. Как видно, они устали до смерти, сделав в одно утро целых десять миль, а если мы не дойдем до Броксберна, не видать нам оленьих рогов.
— Вот что я тебе скажу, милый мой Хэлберт, ведь я тебя люблю как родного сына, — начал Мартин. — Я смиренно буду ждать, пока не придет мой час, потому такова воля моего создателя. Да, конечно, живется мне не сладко, зимой я дрожу от холода, а летом изнываю от жары, а все же, хотя питаюсь я скудно и сплю жестко и все презирают меня в моей низкой доле, все же, думается мне, что, будь я вовсе никчемный человек, давно бы меня господь призвал к себе.
— Бедный старик, — отвечал Хэлберт, — может ли такое пустое утешение, которое ты себе придумал, примирить тебя с твоей жалкой участью?
— Участь моя была так же жалка, а сам я был так же нищ и убог, когда мне удалось спасти свою госпожу и ее дочь от неминуемой гибели.
— Правильно, Мартин! — воскликнул Хэлберт. — Один этот поступок может служить оправданием всей твоей никчемной жизни.
— А что я могу преподать тебе урок терпения и научить тебя покорности воле провидения, Хэлберт, это ты ни во что не ставишь? Я так нахожу, что мои седины на что-нибудь да пригодны, — хотя бы на то, чтобы удержать от безрассудства горячую молодую голову.
Хэлберт опустил глаза и замолчал на минуту, по затем возобновил разговор.
— Мартин, — спросил он, — ты не заметил во мне перемены с некоторых пор?
— Безусловно, — ответил Мартин. — Прежде ты был необуздан, вспыльчив, опрометчив в суждениях и безрассуден в поступках. А теперь хотя ты по-прежнему горяч, но ведешь себя так сдержанно и достойно, как никогда раньше. Ну, точно ты заснул простым деревенским парнем, а проснулся джентльменом.
— А ты знаешь, как ведут себя джентльмены? — спросил Хэлберт.
— А как же, — откликнулся Мартин. — Кое-что я в этом смыслю. Мы побывали с моим покойным господином Уолтером Эвенелом и в городе, и при дворе, и на поле битвы. Правда, он так и не смог меня отблагодарить, кроме того, что подарил мне участок земли на вершине холма, где я пас голов сорок овец. А все-таки даже вот сейчас, когда я с тобой разговариваю, я замечаю, что выражаюсь иначе, чем мне привычно, и — не знаю почему — вместо простого шотландского наречия изъясняюсь по-городскому.
— А откуда такая перемена в тебе или во мне, ты не знаешь?
— Перемена? Нет, клянусь моим спасением, тут не перемена, а мне приходят опять на память те мысли, а на язык те слова, что я говорил лет тридцать назад, когда мы с Тибб еще не поженились. Это очень странно, что теперь ты, Хэлберт, действуешь на меня так, как раньше никогда не бывало.
— А тебе не кажется, Мартин, что во мне теперь появилось что-то такое, что поможет мне подняться из моего жалкого, низменного, презренного звания и поставит на одну доску с теми гордецами, что ныне издеваются над моей бедностью и простотой?
Помолчав с минуту, Мартин отвечал:
— Есть в тебе это, Хэлберт, безусловно есть. Бывает, конечно, что и простой конь породистого скакуна обскачет. Не приходилось тебе слышать о Хьюге Дене, который ушел с монастырских земель, лет этак тридцать пять назад? Смышленый парень был этот Хьюг — читать и писать умел не хуже любого священника, а с мечом и со щитом управлялся лучше всякого воина. Я его хорошо помню — другого такого среди монастырских ленников нет и не было, зато и возвысил его господь превыше всех.
— А что с ним сталось? — спросил Хэлберт с горящими от возбуждения глазами.
— А то с ним сталось, — отвечал Мартин, — что он сделался доверенным слугой самого архиепископа Сент-Эндрю.
Хэлберт разочарованно спросил:
— Слугой? Да еще у священника? И только этого он и достиг, несмотря на все свои познания и способности?
Мартин, в свою— очередь, взглянул на своего молодого друга с грустным удивлением:
— А на что же еще он мог рассчитывать? — ответил он. — Сын церковного вассала не из того теста сделан, чтобы стать рыцарем или лордом. Ни храбрость, ни школьная премудрость не могут, по-моему, мужичью кровь обратить в кровь благородную. Но все же я слышал, что Хьюг Ден оставил добрых пятьсот шотландских фунтов своей единственной дочери, и она вышла замуж за судью в Питтенуиме.
Хэлберт еще раздумывал, что ему ответить, как вдруг на тропинку выскочил олень. В мгновение ока арбалет взлетел к плечу юноши, стрела свистнула, и олень, подскочив в последний раз, пал бездыханным на зеленый дерн.
— Вот и оленина, которую нам заказала госпожа Элспет, — сказал Мартин. — Кто бы мог подумать, что горный олень спустится так низко в долину в это время года? И какая гладкая да сытая животина — жиру на ней будет, поди, пальца с три. Везет же тебе, Хэлберт, во всем тебе удача! Если бы ты поступил в монастырские стражники, ты, наверно, разъезжал бы верхом в красном камзоле и из всех из них был бы самый лихой.
— Молчи, старик, — отвечал Хэлберт. — Если я когда-нибудь и буду служить, то только моей королеве. Потрудись отнести оленью тушу в башню, раз ее там ждут. А я сам отправлюсь на большое болото. Я засунул за кушак на всякий случай парочку легких стрел: может быть, подстрелю болотную куропатку.
Он прибавил шагу и скоро исчез из виду. Мартин остановился и посмотрел ему вслед: «Из этого мальчугана выйдет толк, ежели только его не погубит честолюбие. Служить королеве! Клянусь честью, у нее на службе найдутся люди и похуже его. Я в этом уверен. А почему бы ему и не держать голову высоко? Кто хочет взобраться на вершину, тот до половины горы уж наверняка доберется. А кто мечтает о золотом платье, тот хоть один рукав себе да отхватит». Ну что ж, дружок! — Эти слова были обращены к убитому оленю. — Пойдем-ка теперь в Глендеарг на моих на двоих. Конечно, не так это будет быстро, как ежели бы ты сам бежал на своих резвых четырех, но… Нет, сударь мой, ты что-то уж больно тяжел. Возьму-ка я с собой окорок и переднюю часть, а остальное схороню пока здесь под дубом, а затем ворочусь сюда на лошади…»
В то время как Мартин с олениной возвращался в башню, Хэлберт продолжал свой путь. Он свободнее вздохнул, когда освободился от спутника. «Доверенный слуга у ленивого и заносчивого попа, камердинер архиепископа Сент-Эндрю, — повторял он про себя. — Всю жизнь бороться только ради этого и ради чести породниться с судьей из Питтенуима и считать, что это награда за прошлое, настоящее и будущее, что это предел мечтаний для сына церковного вассала! Боже мой, если бы мне не было так отвратительно грабить по ночам честной народ, я бы, кажется, надел кольчугу, вооружился копьем и поступил в пограничные всадники. Но на что-то мне все-таки надо решиться! Нельзя больше оставаться униженным и оскорбленным и терпеть издевательства от первого попавшегося кривляки иностранца, забредшего к нам с юга, у которого одно достоинство, что он носит звенящие шпоры на рыжих сапогах. Я вызову это неведомое существо, этот призрак, будь что будет! С тех пор как я говорил с ним, прикоснулся к нему, во мне зародились такие мысли и такие чувства, о которых я прежде и понятия не имел. И вот теперь, когда даже мое родное ущелье становится для меня тесным, я должен переносить чванное зубоскальство придворного кавалера, да еще при Мэри Эвенел! Нет, клянусь небом, я этого не потерплю!»
Рассуждая таким образом, он добрался до отдаленной расселины в горах, именуемой Корри-нан-Шиан. Время подходило к полудню. Некоторое время он стоял задумавшись, смотря на текущий родник, стараясь представить, какой прием окажет ему Белая дама. Она ему, собственно, не запретила вызвать ее еще раз. Но в ее прощальных словах, когда она ему советовала дожидаться иного руководителя, звучало что-то похожее на запрещение.
Впрочем, Хэлберт Глендининг не привык долго раздумывать. Решительность и смелость лежали в основе его характера, а недавняя перемена, происшедшая с ним и как бы обострившая все чувства, только усилила эти свойства. Он обнажил свой меч, скинул башмак с ноги, трижды почтительно поклонился источнику и трижды — остролисту и повторил уже сослужившее ему службу заклинание:
Его глаза были устремлены на куст остролиста, когда он произносил последние слова, и вдруг он невольно содрогнулся, так как воздух между ним и деревом помутнел и как бы сгустился в неясный облик женской фигуры. Но это начальное появление призрака было еще настолько слабым и фигура оставалась до такой степени прозрачной, что он сквозь нее, как сквозь тонкую вуаль, мог различать ветви и листья кустарника. Однако мало-помалу видение принимало все более отчетливые очертания, и, наконец, Белая дама явилась перед ним. На лице ее было написано неудовольствие. Она заговорила, и речь ее по-прежнему была пением или скорее напевной декламацией, ибо, привыкнув к общению с ней, Хэлберт начал различать отдельные белые стихи в общем потоке песенной мелодии.
Трижды в роще молю: «Отзовись!»
Там, где песня ручья прозвенела!
Я прошу тебя: «Пробудись,
Белая дева из Эвенела!»
Полдень… На озере волны зажглись,
Полдень… Гора от лучей заалела…
Я прошу, прошу, пробудись,
Белая дела из Эвенела!
— Нездешний дух! — смело начал Хэлберт Глендининг. — Бесполезно угрожать тому, кто свою жизнь в грош не ставит. Смертью грозит мне твой гнев. И все-таки я не думаю, чтобы ты захотела или могла меня уничтожить. Я не подвержен тому ужасу, который вы, призраки, внушаете обыкновенным смертным. Душа моя избавилась от страха, познав отчаяние. Если небо, как ты сама говоришь, о нас, людях, больше заботится, чем о вас, мое дело взывать к тебе, а твое — откликаться. Ведь я существо высшего порядка!
Сегодня всем духам и феям надо
Лить слезы над участью горькой своей:
И, вторя ветру, вздыхает дриада,
И плачет наяда в гротах морей.
Свершилось в этот день искупленье,
Но к нему непричастен призраков род:
Лишь детям праха дано спасенье,
Увы, а не духам лесов и вод.
Того неизбежно беда постигает,
Кто в пятницу утром духа встречает.
Пока он говорил, Белая дама не сводила с него сурового и гневного взора. Лицо ее как будто не изменилось. но приобрело не свойственное ему ранее напряженное и мрачное выражение. Глаза сузились и засверкали, легкая судорога пробегала по ее чертам, и, казалось, призрак вот-вот превратится в нечто отвратительно-страшное. Такие лица представляются горячечному воображению курильщиков опиума, сперва поражая их своей красотой, а затем внезапно превращаясь в страшных уродов.
Однако, когда Хэлберт заключил свою отважную речь, перед ним вновь стояла прежняя Белая дама, с тем же печальным выражением на бледном, спокойном лице. А он ожидал, что ее волнение закончится какой-либо ужасающей метаморфозой. Скрестив руки на груди, видение отвечало ему:
— Объясни же мне, — спросил юноша, — благодаря какому наваждению произошла такая перемена в моем сознании и в моих мечтах, что я перестал думать об оленях и собаках, о луке и стрелах, что теперь душа моя отвращается от всего, что раньше привязывало ее к этому тесному ущелью? Отчего теперь вся кровь во мне закипает при одной мысли о ненавистном человеке, у стремени которого я бы в свое время бежал целое утро, радуясь каждому его милостивому слову? Почему теперь я жажду общения с принцами крови, рыцарями и дворянами? Неужели я тот самый человек, который еще вчера спокойно прозябал в неизвестности, а сегодня воспрянул, горя честолюбием и желанием славы? Скажи, ответь мне, если можешь, откуда такая перемена? Околдован ли я, или я раньше находился во власти чар? Я чувствую, что теперь я совсем другой человек, и в то же время сознаю, что это по-прежнему я. Скажи, открой мне, не твоему ли влиянию я обязан этим превращением?
Дерзкий юнец! Удача твоя,
Что встретился ты со мной у ручья,
Что сердце твое не дрожало,
Что храбрость прочь не бежала,
Что не был ты страхом объят
И вынес ты гневный взгляд
Белой дамы из Эвенела!
А вздрогнул бы ты хоть на миг
Иль робко взором поник -
Прочь душа бы твоя отлетела.
Хоть во мне все небо голубое,
И в жилах кровь течет росою,
А ты — лишь праха темный след.
Ты говори — я дам ответ!
— Не говори так загадочно, — взмолился юноша, краснея до того, что его лицо, шея и руки побагровели, — дай мне яснее понять твои слова.
Белая дама отвечала:
Всесильный чародей объял
Весь мир своею мощью:
Орла над грудой горных скал
И горлиц в темной роще.
В людских сердцах свою игру
Ведет властитель строгий:
От блага к злу, от зла к добру
В лачуге и в чертоге.
Дух продолжал:
— Скажи же мне тогда, — отвечал Хэлберт, в то время как краска по-прежнему заливала ему щеки, — скажи, ты, открывшая мне то, в чем я до сей поры сам не смел себе признаться, как мне объяснить ей мои чувства, как мне сообщить ей о моей любви?
Твоим сердцем завладел
Образ Мэри Эвенел!
Гордеца берет досада
От презрительного взгляда.
Да, мечтою ты объят
Встать к могучим, к мудрым в ряд!
Жребии низкий отвергая,
Все забавы забывая,
В стан бойцов ты хочешь встать:
Счастье взять иль жизнь отдать!
Сердце ты свое спроси-ка,
И оно в тоске великой
Скажет: «Вечный твой удел -
Образ Мэри Эвенел!»
— Но ведь твоя собственная судьба, — возразил ей Хэлберт, — если только люди не ошибаются, тесно связана с судьбою смертных?
Белая дама отвечала:
Не спрашивай меня,
Не разрешу сомнений я!
Мы созерцаем терпеливо
Страстей приливы и отливы,
Всех чувств блистательный парад…
Так северным сияньем взгляд
Пленен, когда лучи сияют
И в небе радугой играют,
И оторваться — силы нет!
Но словно лед полярный свет.
— Говори же яснее, — молвил молодой Глендининг, — я совсем перестал тебя понимать. Скажи мне, что связало твою судьбу с домом Эвенелов? И прежде всего открой мне, какой рок преследует этот дом?
Видение отвечало:
Таинственные узы наше племя
Связуют с поколением людей.
Звезда взошла над домом Эвенелов,
Когда нормандец Ульрик в первый раз
Себе присвоил, принял это имя.
И вот звезда, в зените засияв,
Роняет вниз слезу росы алмазной,
И падает она сюда, в ручей…
И Дух возник из этого потока:
Он сроком жизни с домом Эвенелов
И с царственной звездой навеки связан.
— Ты умеешь читать по звездам? И можешь сказать мне, что будет с моей любовью, если ты не в силах ей помочь?
Белая дама отвечала:
Взгляни на пояс мой, на нить златую!
Она легчайшей паутинки тоньше -
Когда бы не заклятие на ней,
Она б мой белый плащ не обвивала.
Сперва была она тяжелой цепью,
Какою мог быть скован и Самсон,
Пока его коварно не остригли.
Но эта цепь все тоньше становилась
С падением величья Эвенелов…
Когда же нить истертая порвется,
В стихиях мира вновь я растворюсь.
Не задавай ты мне вопросов больше,
Мне звезды запрещают отвечать!
— Соперничество, говоришь ты? — повторил Глендининг. — Так, значит, мои опасения подтвердились! Неужели же этот английский червь, заползший в мой родной дом, будет безнаказанно издеваться надо мной, да еще в присутствии Мэри Эвенел? Дай же мне, высокий дух, возможность помериться с ним силами — помоги мне преодолеть ту разность сословий, благодаря которой он отказывается от поединка. Дай мне возможность сразиться с ним как равный с равным, и что бы ни предвещали мне звезды со всего небосклона, мой отцовский меч сумеет противостоять их влиянию.
Белая дама снова отвечала:
Блиставшая над домом Эвенелов
Когда-то ярко, меркнет уж звезда…
Она тускнеет, как фонарь с рассветом,
Когда уходит сторож с маяка.
Печальное, зловещее влиянье
Неумолимо, пагубно растет:
Соперничество, гибельные страсти
И ненависть — вот что грозит в грядущем!
Белая дама отвечала с такою же готовностью, как всегда:
— О, дай мне восстановить мою честь, — продолжал Хэлберт Глендининг, — дай мне отплатить сторицей моему гордому сопернику, за все обиды, которые он мне нанес, а потом — будь что будет. А если мне не удастся ему отомстить, я усну вечным сном и не буду ничего знать о моем позоре.
Юнец, ты на меня не злись:
К беде влеку я, берегись!
Мы духи, нет у нас в крови
Ни ненависти, ни любви.
Порыв иль мудрость верх возьмет?
Мой дар добро иль зло несет!
Сказав или, вернее, пропев эти слова, Белая дама извлекла из своих кудрей серебряную иглу и передала ее Хэлберту Глендинингу. Затем она встряхнула головой так, что волосы ее рассыпались по плечам, и очертание ее фигуры стало таким же волнистым, как ее волосы, лицо побледнело, как молодой месяц, весь облик ее подернулся туманом, и постепенно она растаяла в воздухе.
Призрак не замедлил с ответом:
Как Пирси-хвастуна унять?
Иглу лишь стоит показать!
На запад солнце держит путь…
Пора! Прощай и счастлив будь!
К чудесам тоже привыкаешь, но все-таки юноша, оставшись один у источника, еще раз испытал, хоть и в гораздо меньшей степени, тот внезапный ужас, который охватил его, когда призрак исчезал перед ним в первый раз. Но теперь страшное сомнение отягчало его душу: мог ли он с чистой совестью пользоваться дарами потустороннего существа, которое даже и не выдавало себя за небесного ангела, а может быть (как знать? ), принадлежало к гораздо более опасному разряду духов, чем оно уверяло. «Я поговорю об этом с Эдуардом, — сказал он себе, — он знаком с церковной наукой и посоветует мне, что делать. Хотя нет, не стоит: Эдуард слишком щепетилен и осторожен. Я испытаю действие ее дара на самом Пирси Шафтоне, если он еще раз вздумает меня задеть, и тогда узнаю по исходу дела, не опасно ли прибегать к помощи Белой дамы. А теперь — домой, домой! И мы скоро узнаем, долго ли мне суждено оставаться в родном доме, ибо я не намерен больше терпеть оскорбления на глазах у Мэри Эвенел, когда отцовский меч висит у меня на боку.
ГЛАВА XVIII
«Дам восемнадцать пенсов в сутки,
Ты будешь лучник мой!
Тебя назначу я владыкой
Над северной страной».
«А я, — сказала королева, -
Тебе тринадцать дам!
Ты их получишь без помехи,
Когда захочешь сам».
Уильям Клаудсли
Обычаи той эпохи препятствовали обитателям Глендеарга принять участие в полднике, поданном в большой зале старой башни для лорда-аббата со свитой и сэра Пирси Шафтона. Госпожа Глендининг не могла быть к нему допущена как по причине ее низкого происхождения, так и потому, что она была женщина, ибо настоятелю обители святой Марии возбранялось (хотя этим запрещением часто пренебрегали) вкушать пищу в женском обществе. Первое из этих соображений касалось и Эдуарда Глендининга, а второе — Мэри Эвенел. Однако его высокопреподобию угодно было пригласить их всех в залу, дабы несколькими милостивыми словами отблагодарить за оказанный ему любезный и радушный прием.
Дымящийся окорок уже стоял на столе, а белоснежная салфетка была с должной почтительностью завязана братом келарем вокруг шеи аббата, и ничто, казалось, не препятствовало началу трапезы, если бы не отсутствие сэра Пирси Шафтона. Но вот и он появился, сияя, как солнце, в алом бархатном камзоле с прорезями, подбитом серебряной парчой, и в шляпе новейшего фасона, тулью которой обвивала металлическая лента тонкой ювелирной работы. На шее у него красовалось золотое ожерелье, украшенное рубинами и топазами, столь драгоценное, что становилась понятна его тревога о сохранности багажа, видимо обусловленная не только пристрастием к мишуре. Это роскошное ожерелье (или скорее цепь, напоминавшая те цепи, что носили рыцари самых высоких орденов) ниспадало ему на грудь и заканчивалось медальоном.
— Вы заставили нас дожидаться, сэр Пирси Шафтон, — заметил ему аббат, с поспешностью усаживаясь в кресло, услужливо подвинутое к столу братом кухарем.
— Прошу прощения, досточтимый отец и милостивый лорд, — отвечал этот образец галантности. — Мне пришлось несколько задержаться, чтобы скинуть с себя дорожные доспехи и преобразиться в иной вид, более пристойный для столь избранного общества.
— Не могу не воздать хвалу вашей учтивости, — сказал на это аббат, — а также вашему благоразумию, поскольку вы избрали надлежащее время, чтобы предстать пред нами в полном блеске. Конечно, если бы эту дорогую цепь заметили где-нибудь во время ваших недавних путешествий, то очень возможно, что ее законному владельцу пришлось бы с ней расстаться.
— Эта цепочка, ваше высокопреподобие? — отозвался сэр Пирси. — Но это же безделка, пустяк, мелочь, имеющая жалкий вид на этом камзоле… Иное дело, когда я надеваю камзол темно-вишневого генуэзского рытого бархата с прорезями кипрского шелка, тогда эти камни, выделяясь на более густом и темном фоне, напоминают своим блеском звезды, сверкающие сквозь темные тучи.
— Я нисколько в том не сомневаюсь, — ответил аббат. — А теперь прошу вас к столу.
Но сэр Пирси оседлал своего любимого конька, и его уже было не так-то легко остановить.
— Я допускаю, — продолжал он, — что как ни пустячна эта безделица, она могла при случае прельстить Джулиана. Матерь божья! — воскликнул он, спохватившись. — Что же я такое говорю, и в присутствии моего чуткого, моего очаровательного Покровительства, или, вернее сказать, моей Деликатности! Сколь неделикатно было бы при вашей Приветливости, мое прелестное Покровительство, услыхать от меня неосторожное словечко, вырвавшееся из плена моих уст и перескочившее через ограду Благопристойности, чтобы тем самым нарушить владения Этикета.
— О господи! — воскликнул несколько нетерпеливо аббат. — Наибольшая деликатность в настоящее время, по-моему, заключается в том, чтобы не дать остыть нашему жаркому. Отец Евстафий, прочитайте молитву и нарежьте окорок.
Помощник приора с готовностью выполнил первое распоряжение аббата, но помедлил с исполнением второго.
— Нынче пятница, ваше высокопреподобие, — сказал он по-латыни, стремясь, чтобы этот намек по возможности не достиг ушей чужестранца.
— Мы с вами путешественники, — возразил аббат, — viatoribus licitum est note 40. Бы знаете каноническое правило: путешественник довольствуется той пищей, которую предоставляет ему его суровая доля. Я даю вам всем на сегодня разрешение от поста, с тем что вы, братия, прочтете покаянную молитву перед отходом ко сну, а рыцарь раздаст милостыню по своим возможностям, и затем, в следующем месяце каждый из вас, в наиболее удобный день, воздержится от употребления мяса. А теперь принимайтесь вкушать предложенные яства с веселым духом. А ты, брат келарь, da mixtus note 41.
Пока аббат определял условия, при которых слабость человеческая получит его прощение, он сам уже наполовину справился с куском благородной оленины и теперь запивал его рейнвейном, слегка разбавленным водой.
— Справедливо говорится, — заметил он, делая знак келарю, чтобы тот отрезал ему еще кусок жаркого, — что добродетель сама себя вознаграждает. Например, это незамысловатое и наспех приготовленное блюдо мы вкушаем в неказистом помещении, и тем не менее я не помню, чтобы когда-либо ел с таким аппетитом с тех самых пор, как я был простым чернецом в Дандренанском аббатстве и работал в саду с восхода солнца и до полудня, пока наш аббат не ударит в кимвал. Тогда я спешил в трапезную, голодный, с пересохшим горлом (da mihi vinum, quaeso, et merum sit note 42), и набрасывался с жадностью на любую еду, которую нам давали согласно уставу. Скоромный или постный день, caritas note 43 или penitentia note 44 — это было мне безразлично. В те времена мне не приходилось жаловаться на желудок, а теперь мне требуется и вино и деликатная пища, иначе все будет невкусно и пищеварение мое расстроится.