Страница:
Постепенно непокорное животное пришло в себя и переменило тактику: вместо того чтобы стоять, упершись, на месте, оно вдруг, вытянув морду, побежало к броду и со всех ног кинулось в воду. Тут монахом овладел новый страх — брод оказался необыкновенно глубоким, так что вода, журча и вздымаясь по бокам мула все выше, вскоре стала захлестывать животному холку. Отец Филипп совершенно потерял присутствие духа (впрочем, особой выдержкой он никогда и не отличался) и перестал следить за тем, чтобы голова мула была направлена к противоположному берегу. Мул не мог противостоять силе течения, потерял брод и почву под ногами и поплыл вниз по реке. И тут произошло нечто более чем странное: несмотря на чрезвычайную опасность, девушка начала петь, чем еще усугубила ужас достойного ризничего (если это только было возможно):
Благодаря ли сознательным усилиям или увлекаемый силой течения, мул изо всех сил устремился к протоку в плотине, питающему монастырские мельницы, продвигаясь вперед то вплавь, то вброд, качаясь и выматывая из несчастного монаха всю душу. Его одежды от этой качки совсем разошлись, и он, желая их запахнуть, вытащил книгу леди Эвенел, которую хранил за пазухой. Но как только он это сделал, спутница столкнула его с седла и реку, а затем, держа за шиворот, раза два-три еще окунула поглубже в ледяную воду, дабы он промок до костей. Отпустила же она его тогда, когда он оказался настолько близко к берегу, что, сделав небольшое усилие (на большое его бы просто не хватило), смог выкарабкаться на землю. Так именно он и поступил, а когда затем он стал искать глазами свою необычайную спутницу, ее и след простыл; Но над водой, сливаясь с плеском волн, разбивающихся о плотину, все еще неслась ее безумная песня:
Вечерня в монастыре святой Марии отошла. Аббат разоблачился, сменив свои великолепные ризы на обычное одеяние — черную рясу, которую носил поверх белого подрясника, и узкую наплечную мантию. Одеяние это, скромное и благопристойное, весьма картинно облегало представительную фигуру аббата Бонифация.
Едва ли кому-либо в мирное время удавалось с большим достоинством исполнять обязанности митрофорного аббата (таков был его титул), чем этому почтенному прелату. Правда, он был несколько избалован, что часто бывает с людьми, живущими исключительно для себя. Кроме того, он был тщеславен. И затем бывало, что, натолкнувшись на смелый отпор, он проявлял признаки неожиданной робости, которая не очень вязалась с его видным положением в церковной иерархии и с теми требованиями беспрекословного подчинения, которые он предъявлял как к монастырской братии, так и ко всем зависимым от него лицам. Но он был гостеприимен, щедр и по характеру своему не склонен к строгости. Одним словом, в иное время он бы мирно просуществовал на своем посту, ничем не отличаясь от любого «облеченного в пурпур» аббата, жил бы благопристойно, но в свое удовольствие, спал бы безмятежно и не страдал от сновидений.
Однако глубокое смятение, поразившее всю римско-католическую церковь в связи с распространением реформатских учений, совершенно нарушило покой аббата Бонифация, возложив на него обязанности и заботы, о которых он доселе не имел понятия. Ему пришлось оспаривать и опровергать заблуждения, назначать расследования, разоблачать и наказывать еретиков, возвращать в лоно отпавших, поддерживать дух колеблющихся, оберегать духовенство от соблазна и укреплять в его среде строгую дисциплину.
Гонцы за гонцами (на взмыленных конях и еле живые от усталости) прилетали в монастырь святой Марии то от Тайного совета, то от примаса Шотландии, то, наконец, от королевы-матери с увещаниями, одобрениями, осуждениями, с запросами дать совет по одному вопросу и с требованиями представить. сведения по другому.
Эти послания аббат Бонифаций прочитывал с важным видом совершенной растерянности или — если это больше понравится читателю — с растерянным видом бесконечной важности, обнаруживая одновременно удовлетворенное тщеславие и глубокое душевное смущение.
Сент-Эндрюский примас при своем остром уме предвидел эти недостатки аббата обители святой Марии и постарался их исправить. Он предложил ему принять в монастырь в качестве помощника приора брата цистерциаица, мужа совета и разума, преданного делу католической церкви и вполне способного не только быть советником аббата в затруднительных обстоятельствах, но и призывать его к неуклонному исполнению долга, буде он по слабости характера или робости захочет от сего уклониться.
Отец Евстафий занимал в монастыре примерно то же положение, какое в иностранных армиях занимает старый генерал, приставленный к принцу крови, который номинально числится главнокомандующим, при условии, что он не предпримет ничего без совета своего ментора. Разумеется, отец Евстафий разделял судьбу всех подобных негласных руководителей — начальник так же искренне его ненавидел, как и боялся. Все же, однако, цель, намеченная примасом, была достигнута. Отец Евстафий не выходил из головы почтенного аббата, часто превращаясь для него в пугало, — он не смел пошевельнуться в постели, тотчас же не подумав о том, как отнесется к этому отец Евстафий.
В каждом затруднительном случае вызывался Евстафий и запрашивалось его мнение. Но как только затруднение устранялось, аббат уже размышлял, как ему избавиться от своего советника. В каждом письме, которое он посылал властям предержащим, он рекомендовал отца Евстафия на замещение высокой церковной должности епископа или аббата. Но, поскольку все его просьбы успеха не имели и вакансии занимались другими лицами, он стал думать (в чем он с горечью признавался ризничему), что пост помощника приора в монастыре святой Марии, по-видимому, пожизненный.
Но он был бы возмущен гораздо более, если бы мог предполагать, что честолюбие отца Евстафия направлено на замещение его собственной должности. После нескольких апоплексических ударов, поразивших аббата (воспринятых его друзьями, в отличие от него самого, с большой тревогой), его пост мог действительно оказаться вакантным. Однако твердое убеждение аббата Бонифация в неизменной крепости своего здоровья (столь свойственное лицам, облеченным властью) мешало ему заметить какой-либо особенный расчет в намерениях отца Евстафия.
Необходимость консультироваться в важных случаях со своим советником заставляла аббата особенно стремиться избегать его советов при решении незначительных вопросов текущего управления, не без того, впрочем, чтобы каждый раз не задумываться, что бы сказал об этом отец Евстафий. Поэтому он не стал даже намекать отцу Евстафию о своем смелом намерении отправить брата Филиппа в Глендеарг. Но, когда время подошло к вечерне, а тот все не возвращался, он стал беспокоиться, тем более что у него были и другие основания для волнения. Распря с охранителем моста (или, иначе, с мостовым сторожем) грозила привести к серьезным последствиям, поскольку претензии его были поддержаны воинственным бароном, его господином; и, кроме того, были получены срочные письма от примаса, весьма неприятного содержания. Подобно подагрику, который хватается за костыль и в то же время проклинает болезнь, вынуждающую его им пользоваться, аббат хоть и с отвращением, но был вынужден пригласить отца Евстафия после богослужения к себе на дом, или, вернее, в свой дворец, который вплотную примыкал к монастырю и составлял с ним одно целое.
Аббат Бонифаций восседал в высоком деревянном кресле (спинка его, сплошь украшенная резьбой, заканчивалась митрой) у камина, где два-три огромных полена уже превратились в сплошную массу раскаленных углей. Подле него, на дубовом столике, стояла тарелка с остатками жареного каплуна, составившего вечернюю трапезу его преподобия вкупе с доброю бутылкой бордо отменного качества. Взор его рассеянно следил за игрой пламени, а сам он был погружен в мысли о своем прошлом и размышления о будущем — и в то же время был занят тем, что пытался угадать очертания башен и колоколен в горящих углях.
«Да, — думал аббат, — из этой пламенной груды встают в моем воображении мирные башни Дандренана, где текла моя жизнь, прежде чем я был призван к власти и заботам. Мы были мирным братством и строго выполняли правила монастырского обихода. А если кто-нибудь из нас, по слабости человеческой, впадал в искушение, он исповедовался братии, и мы отпускали ему грех, и самым суровым наказанием для виновного были наши насмешки. Мне так и кажется, что я вижу перед собой монастырский сад с грушевыми деревьями, которые я прививал собственными руками. И на что я променял все это? Я завален делами, которые меня не касаются, зато меня называют владыка аббат, хотя я и нахожусь под опекой отца Евстафия! Как бы мне хотелось, чтобы эти огненные башни оказались аббатством Эбербросуик, и пусть бы отец Евстафий был там настоятелем! Да хоть бы он сгорел, но только бы освободил меня от своего присутствия! Примас говорит, что у нашего святейшего отца папы тоже есть советник, но я убежден, что он бы недели не прожил с таким советником, как мой. И ведь никак не разберешь, что он, собственно, думает, пока не признаешься, какие у тебя затруднения. Одним намеком тут не обойдешься. Он точно скряга, который гроша медного не вынет из кошелька, пока несчастный, который просит о помощи, не признается в своей нищете и, пристав с ножом к горлу, не исторгнет милостыню. И вот так я бываю унижен перед лицом монастырской братии, которая может любоваться, как со мной обращаются точно с неразумным младенцем… Нет, я не могу это больше выносить!»
— Брат Беннет! (Послушник тотчас явился на его зов.) Пойди скажи отцу Евстафию, что я в нем не нуждаюсь.
— Я пришел доложить вашему преподобию, что святой отец идет по галерее и сейчас будет здесь.
— Ну хорошо, — ответил ему аббат, — я буду рад его видеть. Убери со стола — или нет, принеси тарелку; святой отец, может быть, проголодался. Хотя нет, прибери здесь — все равно с ним за столом по душам не поговоришь. Впрочем, оставь бутылку вина и подай еще кубок.
Послушник исполнил эти противоречивые приказания, как ему казалось, наиболее пристойным образом: убрал обглоданный остов каплуна и водрузил два кубка рядом с бутылкой бордо. В этот момент вошел отец Евстафий.
Это был худощавый, с изможденным лицом, человечек, но у него были такие острые серые глаза, что, казалось, они могли просверлить собеседника насквозь. Тело его было изнурено не только постами, которые он соблюдал с неуклонной строгостью, но и постоянной, неутомимой работой его острого и проницательного ума:
Аббат начал беседу с того, что указал посетителю па стул и предложил выпить кубок вина. Эта любезность была отклонена весьма почтительно, но не без замечания, что вечерня уже отошла.
— Для пользы желудка, брат мой, — сказал аббат, слегка краснея. — Вы же знаете писание.
— Сие небезопасно, — отвечал монах, — пить одному, да еще в столь поздний час. Вне содружества с людьми виноградный сок превращается в коварного товарища одинокого бдения, а посему я воздерживаюсь от него.
Аббат Бонифаций только что налил себе в кубок около половины английской пинты, но, то ли пораженный справедливостью замечания, то ли стесняясь поступить ему наперекор, он оставил кубок нетронутым и поспешил переменить разговор.
— Примас нам пишет, — начал он, — чтобы мы произвели в наших владениях строжайший обыск, дабы обнаружить еретиков, поименованных в этом списке, но скрывшихся от заслуженного возмездия. Есть предположение, что они захотят пробраться через наши границы в Англию, и примас требует, чтобы я был неуклонно бдительным и все прочее.
— Разумеется, — заметил монах, — власть имущий не должен держать свой меч в ножнах — он обязан поразить им тех, кто готов весь мир перевернуть вверх дном. И, без сомнения, ваша испытанная мудрость с должным усердием поддержит требования высокопреосвященного владыки, без устали отражающего нападения на святую церковь.
— Конечно, но как это сделать? — отвечал аббат. — Да поможет нам пресвятая дева! Примас обращается ко мне, точно я светский барон, точно я военачальник и командую отрядом солдат! Хорошо ему говорить: «Пошлите людей, очистите страну, сторожите перевалы!» Право, этих разбойников голыми руками не возьмешь. Последний раз, когда их банда пробиралась на юг через высохшее болото в Райдингберне (о чем нам сообщил высокочтимый брат наш, аббат из Келсо), они имели при себе эскорт в тридцать копий. Как нам, инокам в клобуках и мантиях, преградить им путь?
— Управляющий вашими владениями слывет искусным воином, святой отец, — возразил Евстафий, — а ваши вассалы обязаны подняться на защиту святой цepкви — на этом условии они владеют своими землями. Если же они не способны выступить во имя церкви, дающей им хлеб, то пусть передадут свои участки кому-нибудь другому.
— Мы не преминем совершить все то, что послужит к вящей сяаве святой церкви, — произнес аббат, надуваясь от важности. — Ты сам сочинишь приказ управляющему и другим нашим подчиненным. Но тут еще одно дело: это недоразумение с мостовым сторожем и бароном Мейгалотом. Пресвятая дева Мария! Столько огорчений сваливается сразу на обитель и на паству, что просто не знаешь, с чего начать! Ты говорил нам, отец Евстафий, что поищешь в наших бумагах, нет ли там чего относительно беспошлинного прохода паломников через мост?
— Я пересмотрел все хранилище хартий в нашей обители, святой отец, — отвечал Евстафий, — и нашел в нем составленный в надлежащей форме акт на имя аббата Эйлфорда и братии монастыря святой Марии в Кеннаквайре, освобождающий на вечные времена от всяких поборов и пошлин за проход через подъемный мост в Бригтоне не только иноков обители, но и всех паломников, идущих поклониться монастырским святыням. Документ этот выдан в канун дня поминовения святой Бригитты в лето искупления тысяча сто тридцать седьмое и скреплен подписью и печатью дарителя, Чарлза Мейгалота, прапрадеда нынешнего барона. Дар им совершен ради спасения его души, во благо и во спасение душ его отца и матери, и всех его предков, и всех будущих потомков, носящих имя Мейгалот.
Но нынешний барон ссылается на то, — возразил аббат, — что мостовые сторожа беспрепятственно пользуются своим правом уже более пятидесяти лет, и вдобавок он еще угрожает нам силой. А пока суд да дело, передвижение паломников задерживается, в ущерб спасению их душ и во уменьшение доходов обители святой Марии. Ризничий советует нам завести лодку; но сторож, этот известный нечестивец, клянется дьяволом, что, если только будет спущена лодка на реку, принадлежащую его господину, он разобьет и расколотит ее в щепы. Но кое-кто дает нам иной совет: выкупить право на сбор мыта за небольшую сумму серебра. — Сказав это, аббат запнулся, как бы ожидая ответа, но, не получив его, прибавил: — Ну, что же ты на это скажешь, отец Евстафий? Отчего ты молчишь?
— Оттого, что я поражен, как может лорд-аббат обители святой Марии задавать подобный вопрос одному из младших иноков.
— Младшему по времени пребывания с нами, брат Евстафий, — возразил ему аббат, — но не младшему по годам, мне думается, по жизненному опыту, и притом еще помощнику приора нашего монастыря.
— Меня удивляет, — продолжал Евстафий, — что настоятель этого высокочтимого дома господня может вопрошать кого бы то ни было, имеет ли он право отчуждать собственность нашей святой и божественной покровительницы церкви или уступать бессовестному барону (да еще, может быть, еретику) права и преимущества, принесенные в дар церкви его благочестивым предком. И папы и священные соборы решительно запрещают это: во имя спасения живых и упокоения душ умерших следует воспрепятствовать этому — да не будет сего никогда. Мы принуждены будем, может быть, уступить силе, если он посмеет прибегнуть к ней, но никогда мы не пойдем добровольно на то, чтобы достояние церкви было бессовестным образом разграблено, подобно тому как этот барон грабит стада быков у англичан. Приободритесь, преподобный отец, и не сомневайтесь в том, что правое дело восторжествует. Извлеките свой духовный меч и направьте его против нечестивца, посягающего на наши священные права. Извлеките свой светский меч, если потребуется, и вселите отвагу и усердие в души преданных вассалов.
Аббат тяжело вздохнул:
— Все это легко говорить, когда не самому делать. Однако…
Но тут поспешно вошел Беннет.
— Мул, на котором нынче утром отбыл ризничий, — доложил он, — прибежал обратно в монастырскую конюшню, весь мокрый, и седло болтается у него под брюхом.
— Матерь пресвятая богородица! — воскликнул аббат. — Наш бедный брат, наверно, погиб!
— Быть не может, — живо откликнулся Евстафий. — Велите ударить в набат — пусть все братья раздобудут себе факелы, поднимите на ноги деревню, бегите все к реке, я сам побегу первый.
А аббат остался стоять, разинув рот от удивления, вдруг увидав, что им совершенно пренебрегают, и все то, что он должен был приказать, исполняется помимо него распоряжением младшего инока обители. Но прежде чем приказания отца Евстафия (которых никто не мыслил оспаривать) были приведены в исполнение, они оказались бесполезными, так как внезапно перед ними предстал сам ризничий, из-за которого поднялся весь переполох.
Дрожа не то от холода, не то от страха, несчастный, насквозь промокший ризничий стоял перед настоятелем, опираясь на дружескую руку мельника, и едва мог выговорить слово.
После нескольких неудачных, попыток он все же произнес довольно отчетливо:
— «Плывем мы весело, блещет луна…»
— Как «плывем мы весело»! — воскликнул в негодовании аббат. — Веселую же ночку ты выбрал для плавания, и достойно приветствуешь ты своего настоятеля!
— Брат наш, видно, не в себе, — заметил Евстафий. — Скажите, отец Филипп, что с вами?
— «Счастливо удить!» -
продолжал ризничий, делая безнадежную попытку уловить мотив песни своей таинственной спутницы.
— «Счастливо удить»? — повторил за ним аббат со все возрастающим удивлением и неудовольствием. — Клянусь святой обителью, он совсем пьян и смеет в нашем присутствии орать свои непристойные песни! Ежели только это сумасшествие можно излечить, посадив несчастного па хлеб и воду…
— Прошу извинить меня, ваше преподобие, — сказал отец Евстафий, — но воды брат наш наглотался через край. И, мне думается, его дикий взгляд — это скорее всего следствие ужаса, и ничего недостойного тут нет. Где ты его нашел, Хоб-мельник?
— Ваше преподобие, я шел запереть мельничные шлюзы, и как я подошел к ним, вдруг слышу — кто-то стонет поблизости. Я было решил, что это боров Джайлса Флетчера, потому что он, извините, никогда своих свиней не запирает, и я замахнулся ломом и хотел было, да простит мне пресвятая богородица, двинуть его как следует, как вдруг слышу — святые угодники! — кто-то стонет человечьим голосом. Тут я кликнул своих парней, и мы с ними нашли отца ризничего — он лежал без чувств под самой стенкой известковой печи, мокрым-мокрехонек. Как только он немножко очухался, он стал просить, чтобы мы доставили его к вашему преподобию, но по дороге нес такую околесицу, что, надо думать, он помешался. Вот только сейчас стал говорить что-то понятное.
— Ну что же, — сказал отец Евстафий. — Молодец, Хоб-мельник. А теперь ступай, но только в другой раз помни — сначала подумай, а потом уж бей, и в особенности в темноте.
— Само собой, ваше преподобие, мне это будет наукой, — отвечал мельник. — Никогда, до конца дней своих, я уже не спутаю честного инока с боровом. — И, поклонившись низко, с глубоким смирением, мельник удалился.
— Ну, отец Филипп, раз теперь этот мужлан ушел, — обратился к ризничему Евстафий, — может быть, ты расскажешь нашему высокочтимому настоятелю, что же с тобой приключилось? Может быть, ты vino gravatus? note 33 Если так, мы велим отнести тебя в келью.
— Водой, водой, а не вином, — пробормотал обессиленный ризничий.
— Ну! — воскликнул монах. — Ежели ты заболел от воды, может быть, вино тебя вылечит? — И с этими словами он протянул ему чарку, которую пострадавший выпил с явной для себя пользой.
— А теперь, — заметил аббат, — пусть пойдет переодеться, или пусть его лучше отведут в лазарет, а то, если он в таком виде начнет рассказывать, мы еще простудимся — от него несет такой сыростью, точно с гнилого болота.
— Я расспрошу его обо всем и доложу вам, ваше преподобие, — заявил Евстафий и пошел провожать ризничего в келью. Примерно через полчаса он вернулся к настоятелю.
— Как себя чувствует отец Филипп? — спросил аббат. — И что же с ним приключилось?
— Он вернулся из Глендеарга, досточтимый владыка» — отвечал Евстафий, — а что до остального, то он нарассказал мне таких чудес, каких никто здесь, в монастыре, и не слыхивал. — И он в общих чертах поведал аббату о приключениях ризничего на пути домой и при этом добавил, что, видимо, ум у него повредился: он и пел, и смеялся, и плакал — все сразу.
— Удивительное дело! — воскликнул аббат. — Как это сатане удалось наложить свою лапу на одного из наших честных иноков?
— Ваша правда, — согласился отец Евстафий. — Но у каждого текста есть свое толкование. У меня подозрение, что если это дьявол чуть не потопил отца Филиппа, то все же тут не обошлось и без его собственной вины.
— Как так? Я не поверю, чтобы у тебя были сомнения в том, что в прежние времена сатане дано было искушать святых и угодников божьих, хотя бы, например, праведного Иова.
— Упаси боже, чтобы я в этом сомневался, — заявил монах, осеняя себя крестным знамением, — Но если есть возможность найти другое, менее чудесное объяснение для его приключения, надо, по-моему, этим воспользоваться, не решая, конечно, ничего окончательно. Теперь послушайте: у этого Хоба-мельника есть смазливая дочка. Предположим — я говорю только предположим, — что наш ризничий повстречался с ней у брода, когда она возвращалась от своего дяди, что живет по ту сторону реки (а она нынче вечером была у дяди). И вот предположим, что из любезности и чтобы избавить ее от необходимости разуваться и стаскивать чулки, ризничий посадил ее на седло позади себя, и предположим еще, что он простер свою любезность несколько далее, чем девица могла позволить, и тогда можно легко себе представить, святой отче, что купание явилось следствием этих событий.
Как долго девица могла бы продолжать пение или чем бы окончилось путешествие перепуганного монаха — сказать трудно. Но в тот момент, как она допевала последнюю строфу, они доплыли или, скорее, вплыли в широкую спокойную полосу воды у крепкой мельничной запруды, через которую река низвергалась бурным водопадом.
I
Плывем мы весело, блещет луна,
Зыбью неясной мерцает волна…
Ворон встревоженный каркнул над нами,
Мы проплываем как раз под ветвями…
Ветви дубовые так широки,
Их тени бегут посредине реки.
«Кто будит птенцов моих? — ворон грозится, -
Мой клюв его кровью с зарей обагрится!
Я труп посиневший, распухший люблю,
С угрем и со щукой его разделю!»
II
Плывем мы весело, блещет луна,
За холмом золотая полоска видна.
Серебряный ливень летит над ольхою,
Плакучие ивы шуршат над рекою…
Башни аббатства у самых глаз,
Из келий монахи в вечерний час
К часовне спешат и дрожат невольно:
Не по Филиппе ли звон колокольный?
III
Плывем мы весело, блещет луна,
И тенью и светом река полна…
Водовороты спят под скалою,
Так тихо над темною глубиною.
Келпи поднялся из бездны вод,
Он факел смерти зажег, и вот
Смотри, монах, и смешно тебе станет,
Коль злобная харя в лицо тебе глянет!
IV
Счастливо удить! А кого же ты ждешь?
Из слуг кого иль кого из вельмож?
Мирянин иль поп в твой челнок садится,
Иль к милой дружок на тот берег стремится?
Чу! Слышишь, Келпи в ответ говорит:
«Спасибо сторожу, мост закрыт!
Исчезнут все в глубине бездонной:
Поп и мирянин, монах и влюбленный!»
Благодаря ли сознательным усилиям или увлекаемый силой течения, мул изо всех сил устремился к протоку в плотине, питающему монастырские мельницы, продвигаясь вперед то вплавь, то вброд, качаясь и выматывая из несчастного монаха всю душу. Его одежды от этой качки совсем разошлись, и он, желая их запахнуть, вытащил книгу леди Эвенел, которую хранил за пазухой. Но как только он это сделал, спутница столкнула его с седла и реку, а затем, держа за шиворот, раза два-три еще окунула поглубже в ледяную воду, дабы он промок до костей. Отпустила же она его тогда, когда он оказался настолько близко к берегу, что, сделав небольшое усилие (на большое его бы просто не хватило), смог выкарабкаться на землю. Так именно он и поступил, а когда затем он стал искать глазами свою необычайную спутницу, ее и след простыл; Но над водой, сливаясь с плеском волн, разбивающихся о плотину, все еще неслась ее безумная песня:
Монахом овладел невыносимый ужас — голова закружилась; шатаясь, оп прошел несколько шагов вперед, натолкнулся на стену и упал без чувств.
Берег! Ура! Чернокнижник спасен!
Берик лучом еще не озарен!
Тебе повезло, невредим ты добрался,
Кто плыл со мною, тот редко спасался.
ГЛАВА VI
Итак, совет откроем. В том, что должно
Нам выполоть церковный вертоград
И плевелы отсеять от пшеницы,
Мы все согласны. Но как сделать это,
Не повредив ни лозы, ни колосья?
Вот в чем задача!
«Реформация»
Вечерня в монастыре святой Марии отошла. Аббат разоблачился, сменив свои великолепные ризы на обычное одеяние — черную рясу, которую носил поверх белого подрясника, и узкую наплечную мантию. Одеяние это, скромное и благопристойное, весьма картинно облегало представительную фигуру аббата Бонифация.
Едва ли кому-либо в мирное время удавалось с большим достоинством исполнять обязанности митрофорного аббата (таков был его титул), чем этому почтенному прелату. Правда, он был несколько избалован, что часто бывает с людьми, живущими исключительно для себя. Кроме того, он был тщеславен. И затем бывало, что, натолкнувшись на смелый отпор, он проявлял признаки неожиданной робости, которая не очень вязалась с его видным положением в церковной иерархии и с теми требованиями беспрекословного подчинения, которые он предъявлял как к монастырской братии, так и ко всем зависимым от него лицам. Но он был гостеприимен, щедр и по характеру своему не склонен к строгости. Одним словом, в иное время он бы мирно просуществовал на своем посту, ничем не отличаясь от любого «облеченного в пурпур» аббата, жил бы благопристойно, но в свое удовольствие, спал бы безмятежно и не страдал от сновидений.
Однако глубокое смятение, поразившее всю римско-католическую церковь в связи с распространением реформатских учений, совершенно нарушило покой аббата Бонифация, возложив на него обязанности и заботы, о которых он доселе не имел понятия. Ему пришлось оспаривать и опровергать заблуждения, назначать расследования, разоблачать и наказывать еретиков, возвращать в лоно отпавших, поддерживать дух колеблющихся, оберегать духовенство от соблазна и укреплять в его среде строгую дисциплину.
Гонцы за гонцами (на взмыленных конях и еле живые от усталости) прилетали в монастырь святой Марии то от Тайного совета, то от примаса Шотландии, то, наконец, от королевы-матери с увещаниями, одобрениями, осуждениями, с запросами дать совет по одному вопросу и с требованиями представить. сведения по другому.
Эти послания аббат Бонифаций прочитывал с важным видом совершенной растерянности или — если это больше понравится читателю — с растерянным видом бесконечной важности, обнаруживая одновременно удовлетворенное тщеславие и глубокое душевное смущение.
Сент-Эндрюский примас при своем остром уме предвидел эти недостатки аббата обители святой Марии и постарался их исправить. Он предложил ему принять в монастырь в качестве помощника приора брата цистерциаица, мужа совета и разума, преданного делу католической церкви и вполне способного не только быть советником аббата в затруднительных обстоятельствах, но и призывать его к неуклонному исполнению долга, буде он по слабости характера или робости захочет от сего уклониться.
Отец Евстафий занимал в монастыре примерно то же положение, какое в иностранных армиях занимает старый генерал, приставленный к принцу крови, который номинально числится главнокомандующим, при условии, что он не предпримет ничего без совета своего ментора. Разумеется, отец Евстафий разделял судьбу всех подобных негласных руководителей — начальник так же искренне его ненавидел, как и боялся. Все же, однако, цель, намеченная примасом, была достигнута. Отец Евстафий не выходил из головы почтенного аббата, часто превращаясь для него в пугало, — он не смел пошевельнуться в постели, тотчас же не подумав о том, как отнесется к этому отец Евстафий.
В каждом затруднительном случае вызывался Евстафий и запрашивалось его мнение. Но как только затруднение устранялось, аббат уже размышлял, как ему избавиться от своего советника. В каждом письме, которое он посылал властям предержащим, он рекомендовал отца Евстафия на замещение высокой церковной должности епископа или аббата. Но, поскольку все его просьбы успеха не имели и вакансии занимались другими лицами, он стал думать (в чем он с горечью признавался ризничему), что пост помощника приора в монастыре святой Марии, по-видимому, пожизненный.
Но он был бы возмущен гораздо более, если бы мог предполагать, что честолюбие отца Евстафия направлено на замещение его собственной должности. После нескольких апоплексических ударов, поразивших аббата (воспринятых его друзьями, в отличие от него самого, с большой тревогой), его пост мог действительно оказаться вакантным. Однако твердое убеждение аббата Бонифация в неизменной крепости своего здоровья (столь свойственное лицам, облеченным властью) мешало ему заметить какой-либо особенный расчет в намерениях отца Евстафия.
Необходимость консультироваться в важных случаях со своим советником заставляла аббата особенно стремиться избегать его советов при решении незначительных вопросов текущего управления, не без того, впрочем, чтобы каждый раз не задумываться, что бы сказал об этом отец Евстафий. Поэтому он не стал даже намекать отцу Евстафию о своем смелом намерении отправить брата Филиппа в Глендеарг. Но, когда время подошло к вечерне, а тот все не возвращался, он стал беспокоиться, тем более что у него были и другие основания для волнения. Распря с охранителем моста (или, иначе, с мостовым сторожем) грозила привести к серьезным последствиям, поскольку претензии его были поддержаны воинственным бароном, его господином; и, кроме того, были получены срочные письма от примаса, весьма неприятного содержания. Подобно подагрику, который хватается за костыль и в то же время проклинает болезнь, вынуждающую его им пользоваться, аббат хоть и с отвращением, но был вынужден пригласить отца Евстафия после богослужения к себе на дом, или, вернее, в свой дворец, который вплотную примыкал к монастырю и составлял с ним одно целое.
Аббат Бонифаций восседал в высоком деревянном кресле (спинка его, сплошь украшенная резьбой, заканчивалась митрой) у камина, где два-три огромных полена уже превратились в сплошную массу раскаленных углей. Подле него, на дубовом столике, стояла тарелка с остатками жареного каплуна, составившего вечернюю трапезу его преподобия вкупе с доброю бутылкой бордо отменного качества. Взор его рассеянно следил за игрой пламени, а сам он был погружен в мысли о своем прошлом и размышления о будущем — и в то же время был занят тем, что пытался угадать очертания башен и колоколен в горящих углях.
«Да, — думал аббат, — из этой пламенной груды встают в моем воображении мирные башни Дандренана, где текла моя жизнь, прежде чем я был призван к власти и заботам. Мы были мирным братством и строго выполняли правила монастырского обихода. А если кто-нибудь из нас, по слабости человеческой, впадал в искушение, он исповедовался братии, и мы отпускали ему грех, и самым суровым наказанием для виновного были наши насмешки. Мне так и кажется, что я вижу перед собой монастырский сад с грушевыми деревьями, которые я прививал собственными руками. И на что я променял все это? Я завален делами, которые меня не касаются, зато меня называют владыка аббат, хотя я и нахожусь под опекой отца Евстафия! Как бы мне хотелось, чтобы эти огненные башни оказались аббатством Эбербросуик, и пусть бы отец Евстафий был там настоятелем! Да хоть бы он сгорел, но только бы освободил меня от своего присутствия! Примас говорит, что у нашего святейшего отца папы тоже есть советник, но я убежден, что он бы недели не прожил с таким советником, как мой. И ведь никак не разберешь, что он, собственно, думает, пока не признаешься, какие у тебя затруднения. Одним намеком тут не обойдешься. Он точно скряга, который гроша медного не вынет из кошелька, пока несчастный, который просит о помощи, не признается в своей нищете и, пристав с ножом к горлу, не исторгнет милостыню. И вот так я бываю унижен перед лицом монастырской братии, которая может любоваться, как со мной обращаются точно с неразумным младенцем… Нет, я не могу это больше выносить!»
— Брат Беннет! (Послушник тотчас явился на его зов.) Пойди скажи отцу Евстафию, что я в нем не нуждаюсь.
— Я пришел доложить вашему преподобию, что святой отец идет по галерее и сейчас будет здесь.
— Ну хорошо, — ответил ему аббат, — я буду рад его видеть. Убери со стола — или нет, принеси тарелку; святой отец, может быть, проголодался. Хотя нет, прибери здесь — все равно с ним за столом по душам не поговоришь. Впрочем, оставь бутылку вина и подай еще кубок.
Послушник исполнил эти противоречивые приказания, как ему казалось, наиболее пристойным образом: убрал обглоданный остов каплуна и водрузил два кубка рядом с бутылкой бордо. В этот момент вошел отец Евстафий.
Это был худощавый, с изможденным лицом, человечек, но у него были такие острые серые глаза, что, казалось, они могли просверлить собеседника насквозь. Тело его было изнурено не только постами, которые он соблюдал с неуклонной строгостью, но и постоянной, неутомимой работой его острого и проницательного ума:
Войдя, он поклонился лорду-аббату с подобающим почтением. Глядя на них обоих, когда они стояли рядом, едва ли можно было себе представить больший контраст по внешности и по характеру. Добродушное, румяное, с веселыми глазами лицо аббата, которое не могло быть омрачено даже его теперешним беспокойством, представляло резкую противоположность впалым, бледным щекам и быстрому, пронизывающему взору монаха, взору, в котором светился ум живой и незаурядный, придававший глазам почти сверхъестественный блеск.
Влеком душою пламенной вперед,
Погибели он тело предает…
Из праха дух свершает свой исход.
Аббат начал беседу с того, что указал посетителю па стул и предложил выпить кубок вина. Эта любезность была отклонена весьма почтительно, но не без замечания, что вечерня уже отошла.
— Для пользы желудка, брат мой, — сказал аббат, слегка краснея. — Вы же знаете писание.
— Сие небезопасно, — отвечал монах, — пить одному, да еще в столь поздний час. Вне содружества с людьми виноградный сок превращается в коварного товарища одинокого бдения, а посему я воздерживаюсь от него.
Аббат Бонифаций только что налил себе в кубок около половины английской пинты, но, то ли пораженный справедливостью замечания, то ли стесняясь поступить ему наперекор, он оставил кубок нетронутым и поспешил переменить разговор.
— Примас нам пишет, — начал он, — чтобы мы произвели в наших владениях строжайший обыск, дабы обнаружить еретиков, поименованных в этом списке, но скрывшихся от заслуженного возмездия. Есть предположение, что они захотят пробраться через наши границы в Англию, и примас требует, чтобы я был неуклонно бдительным и все прочее.
— Разумеется, — заметил монах, — власть имущий не должен держать свой меч в ножнах — он обязан поразить им тех, кто готов весь мир перевернуть вверх дном. И, без сомнения, ваша испытанная мудрость с должным усердием поддержит требования высокопреосвященного владыки, без устали отражающего нападения на святую церковь.
— Конечно, но как это сделать? — отвечал аббат. — Да поможет нам пресвятая дева! Примас обращается ко мне, точно я светский барон, точно я военачальник и командую отрядом солдат! Хорошо ему говорить: «Пошлите людей, очистите страну, сторожите перевалы!» Право, этих разбойников голыми руками не возьмешь. Последний раз, когда их банда пробиралась на юг через высохшее болото в Райдингберне (о чем нам сообщил высокочтимый брат наш, аббат из Келсо), они имели при себе эскорт в тридцать копий. Как нам, инокам в клобуках и мантиях, преградить им путь?
— Управляющий вашими владениями слывет искусным воином, святой отец, — возразил Евстафий, — а ваши вассалы обязаны подняться на защиту святой цepкви — на этом условии они владеют своими землями. Если же они не способны выступить во имя церкви, дающей им хлеб, то пусть передадут свои участки кому-нибудь другому.
— Мы не преминем совершить все то, что послужит к вящей сяаве святой церкви, — произнес аббат, надуваясь от важности. — Ты сам сочинишь приказ управляющему и другим нашим подчиненным. Но тут еще одно дело: это недоразумение с мостовым сторожем и бароном Мейгалотом. Пресвятая дева Мария! Столько огорчений сваливается сразу на обитель и на паству, что просто не знаешь, с чего начать! Ты говорил нам, отец Евстафий, что поищешь в наших бумагах, нет ли там чего относительно беспошлинного прохода паломников через мост?
— Я пересмотрел все хранилище хартий в нашей обители, святой отец, — отвечал Евстафий, — и нашел в нем составленный в надлежащей форме акт на имя аббата Эйлфорда и братии монастыря святой Марии в Кеннаквайре, освобождающий на вечные времена от всяких поборов и пошлин за проход через подъемный мост в Бригтоне не только иноков обители, но и всех паломников, идущих поклониться монастырским святыням. Документ этот выдан в канун дня поминовения святой Бригитты в лето искупления тысяча сто тридцать седьмое и скреплен подписью и печатью дарителя, Чарлза Мейгалота, прапрадеда нынешнего барона. Дар им совершен ради спасения его души, во благо и во спасение душ его отца и матери, и всех его предков, и всех будущих потомков, носящих имя Мейгалот.
Но нынешний барон ссылается на то, — возразил аббат, — что мостовые сторожа беспрепятственно пользуются своим правом уже более пятидесяти лет, и вдобавок он еще угрожает нам силой. А пока суд да дело, передвижение паломников задерживается, в ущерб спасению их душ и во уменьшение доходов обители святой Марии. Ризничий советует нам завести лодку; но сторож, этот известный нечестивец, клянется дьяволом, что, если только будет спущена лодка на реку, принадлежащую его господину, он разобьет и расколотит ее в щепы. Но кое-кто дает нам иной совет: выкупить право на сбор мыта за небольшую сумму серебра. — Сказав это, аббат запнулся, как бы ожидая ответа, но, не получив его, прибавил: — Ну, что же ты на это скажешь, отец Евстафий? Отчего ты молчишь?
— Оттого, что я поражен, как может лорд-аббат обители святой Марии задавать подобный вопрос одному из младших иноков.
— Младшему по времени пребывания с нами, брат Евстафий, — возразил ему аббат, — но не младшему по годам, мне думается, по жизненному опыту, и притом еще помощнику приора нашего монастыря.
— Меня удивляет, — продолжал Евстафий, — что настоятель этого высокочтимого дома господня может вопрошать кого бы то ни было, имеет ли он право отчуждать собственность нашей святой и божественной покровительницы церкви или уступать бессовестному барону (да еще, может быть, еретику) права и преимущества, принесенные в дар церкви его благочестивым предком. И папы и священные соборы решительно запрещают это: во имя спасения живых и упокоения душ умерших следует воспрепятствовать этому — да не будет сего никогда. Мы принуждены будем, может быть, уступить силе, если он посмеет прибегнуть к ней, но никогда мы не пойдем добровольно на то, чтобы достояние церкви было бессовестным образом разграблено, подобно тому как этот барон грабит стада быков у англичан. Приободритесь, преподобный отец, и не сомневайтесь в том, что правое дело восторжествует. Извлеките свой духовный меч и направьте его против нечестивца, посягающего на наши священные права. Извлеките свой светский меч, если потребуется, и вселите отвагу и усердие в души преданных вассалов.
Аббат тяжело вздохнул:
— Все это легко говорить, когда не самому делать. Однако…
Но тут поспешно вошел Беннет.
— Мул, на котором нынче утром отбыл ризничий, — доложил он, — прибежал обратно в монастырскую конюшню, весь мокрый, и седло болтается у него под брюхом.
— Матерь пресвятая богородица! — воскликнул аббат. — Наш бедный брат, наверно, погиб!
— Быть не может, — живо откликнулся Евстафий. — Велите ударить в набат — пусть все братья раздобудут себе факелы, поднимите на ноги деревню, бегите все к реке, я сам побегу первый.
А аббат остался стоять, разинув рот от удивления, вдруг увидав, что им совершенно пренебрегают, и все то, что он должен был приказать, исполняется помимо него распоряжением младшего инока обители. Но прежде чем приказания отца Евстафия (которых никто не мыслил оспаривать) были приведены в исполнение, они оказались бесполезными, так как внезапно перед ними предстал сам ризничий, из-за которого поднялся весь переполох.
ГЛАВА VII
Стереть в мозгу начертанную смуту…
Очистить грудь от пагубного груза,
Давящего на сердце.
«Макбет»
Дрожа не то от холода, не то от страха, несчастный, насквозь промокший ризничий стоял перед настоятелем, опираясь на дружескую руку мельника, и едва мог выговорить слово.
После нескольких неудачных, попыток он все же произнес довольно отчетливо:
— «Плывем мы весело, блещет луна…»
— Как «плывем мы весело»! — воскликнул в негодовании аббат. — Веселую же ночку ты выбрал для плавания, и достойно приветствуешь ты своего настоятеля!
— Брат наш, видно, не в себе, — заметил Евстафий. — Скажите, отец Филипп, что с вами?
— «Счастливо удить!» -
продолжал ризничий, делая безнадежную попытку уловить мотив песни своей таинственной спутницы.
— «Счастливо удить»? — повторил за ним аббат со все возрастающим удивлением и неудовольствием. — Клянусь святой обителью, он совсем пьян и смеет в нашем присутствии орать свои непристойные песни! Ежели только это сумасшествие можно излечить, посадив несчастного па хлеб и воду…
— Прошу извинить меня, ваше преподобие, — сказал отец Евстафий, — но воды брат наш наглотался через край. И, мне думается, его дикий взгляд — это скорее всего следствие ужаса, и ничего недостойного тут нет. Где ты его нашел, Хоб-мельник?
— Ваше преподобие, я шел запереть мельничные шлюзы, и как я подошел к ним, вдруг слышу — кто-то стонет поблизости. Я было решил, что это боров Джайлса Флетчера, потому что он, извините, никогда своих свиней не запирает, и я замахнулся ломом и хотел было, да простит мне пресвятая богородица, двинуть его как следует, как вдруг слышу — святые угодники! — кто-то стонет человечьим голосом. Тут я кликнул своих парней, и мы с ними нашли отца ризничего — он лежал без чувств под самой стенкой известковой печи, мокрым-мокрехонек. Как только он немножко очухался, он стал просить, чтобы мы доставили его к вашему преподобию, но по дороге нес такую околесицу, что, надо думать, он помешался. Вот только сейчас стал говорить что-то понятное.
— Ну что же, — сказал отец Евстафий. — Молодец, Хоб-мельник. А теперь ступай, но только в другой раз помни — сначала подумай, а потом уж бей, и в особенности в темноте.
— Само собой, ваше преподобие, мне это будет наукой, — отвечал мельник. — Никогда, до конца дней своих, я уже не спутаю честного инока с боровом. — И, поклонившись низко, с глубоким смирением, мельник удалился.
— Ну, отец Филипп, раз теперь этот мужлан ушел, — обратился к ризничему Евстафий, — может быть, ты расскажешь нашему высокочтимому настоятелю, что же с тобой приключилось? Может быть, ты vino gravatus? note 33 Если так, мы велим отнести тебя в келью.
— Водой, водой, а не вином, — пробормотал обессиленный ризничий.
— Ну! — воскликнул монах. — Ежели ты заболел от воды, может быть, вино тебя вылечит? — И с этими словами он протянул ему чарку, которую пострадавший выпил с явной для себя пользой.
— А теперь, — заметил аббат, — пусть пойдет переодеться, или пусть его лучше отведут в лазарет, а то, если он в таком виде начнет рассказывать, мы еще простудимся — от него несет такой сыростью, точно с гнилого болота.
— Я расспрошу его обо всем и доложу вам, ваше преподобие, — заявил Евстафий и пошел провожать ризничего в келью. Примерно через полчаса он вернулся к настоятелю.
— Как себя чувствует отец Филипп? — спросил аббат. — И что же с ним приключилось?
— Он вернулся из Глендеарга, досточтимый владыка» — отвечал Евстафий, — а что до остального, то он нарассказал мне таких чудес, каких никто здесь, в монастыре, и не слыхивал. — И он в общих чертах поведал аббату о приключениях ризничего на пути домой и при этом добавил, что, видимо, ум у него повредился: он и пел, и смеялся, и плакал — все сразу.
— Удивительное дело! — воскликнул аббат. — Как это сатане удалось наложить свою лапу на одного из наших честных иноков?
— Ваша правда, — согласился отец Евстафий. — Но у каждого текста есть свое толкование. У меня подозрение, что если это дьявол чуть не потопил отца Филиппа, то все же тут не обошлось и без его собственной вины.
— Как так? Я не поверю, чтобы у тебя были сомнения в том, что в прежние времена сатане дано было искушать святых и угодников божьих, хотя бы, например, праведного Иова.
— Упаси боже, чтобы я в этом сомневался, — заявил монах, осеняя себя крестным знамением, — Но если есть возможность найти другое, менее чудесное объяснение для его приключения, надо, по-моему, этим воспользоваться, не решая, конечно, ничего окончательно. Теперь послушайте: у этого Хоба-мельника есть смазливая дочка. Предположим — я говорю только предположим, — что наш ризничий повстречался с ней у брода, когда она возвращалась от своего дяди, что живет по ту сторону реки (а она нынче вечером была у дяди). И вот предположим, что из любезности и чтобы избавить ее от необходимости разуваться и стаскивать чулки, ризничий посадил ее на седло позади себя, и предположим еще, что он простер свою любезность несколько далее, чем девица могла позволить, и тогда можно легко себе представить, святой отче, что купание явилось следствием этих событий.