Страница:
Каким бы плачевным ни представлялось ему будущее в случае поражения, и победа над соперником не сулила ничего отрадного, кроме сохранения жизни и некоторой услады оскорбленного тщеславия. Для друзей, для матери и брата, а в особенности для Мэри Эвенел, последствия его торжества могли быть пагубнее, чем поражение и смерть. Оставшись победителем, английский рыцарь мог бы из великодушия протянуть руку помощи семье павшего, но, если бы сэр Пирси не вернулся с поединка, ничто не смогло бы оградить Глендинингов от преследования аббата и монахов, которые притесняли бы их за нарушение мира во владениях обители и за убийство гостя, сраженного тем вассалом церкви, в чей дом этот гость, по указанию аббата, был водворен как в безопасное убежище. Любой исход роковой встречи предвещал Хэлберту крушение его семьи — крушение, вызванное единственно его запальчивостью, и мысли об этом, как тернии в изголовье, не давали Хэлберту сомкнуть глаз и лишали покоя его душу.
Напрасно искал он третьего пути; правда, один ему представился, но он был унизителен и тоже чреват опасностями. Можно было чистосердечно рассказать английскому рыцарю, при каких странных обстоятельствах он стал обладателем этой таинственной иголки. Рассказать, что Белая дама дала ему этот дар (в минуту гнева, как он теперь вспомнил) нарочно для того, чтобы он предъявил его сэру Пирси. Но гордость не позволяла юноше унизиться до подобного признания, и рассудок, который в таких случаях чудесным образом спешит на помощь гордости, приводил множество доказательств бесполезности и низости такого шага.
«Если я расскажу о столь удивительном приключении, — рассуждал он сам с собой, — меня или заклеймят как лжеца, или накажут как колдуна. Будь сэр Пирси Шафтон великодушен, благороден и доброжелателен, как рыцари, о которых мы читаем в романах, мне удалось бы завоевать его доверие, и, не раболепствуя перед ним, я мог бы избежать тягостного положения, в котором очутился. Но он человек высокомерный, заносчивый, тщеславный и дерзкий — такой у него по крайней мере вид… Унижаться перед таким противником бесполезно…»
— Нет, не буду унижаться! — воскликнул он, вскочил с постели, схватился за свой палаш и начал им размахивать при лунном свете, проникавшем в комнату через глубокую нишу, служившую окном. Вдруг, к его крайнему изумлению и испугу, на освещенном луною полу возник воздушный облик, не бросающий тени па пол. В смутном призраке Хэлберт по голосу узнал Белую даму.
Еще никогда при виде ее не испытывал он такого волнения. Раньше он сам вызывал ее и, с нетерпением ожидая, что она покажется, был готов ко всему, что могло произойти. Но на этот раз Белая дама пришла без зова, и ее появление, казалось, предвещало надвигающееся несчастье. Юношу охватил гнетущий страх от сознания, что он вступил в сообщество с потусторонним существом, могущество и намерения которого ему неизвестны, а поступки — неподвластны. Окаменев от ужаса, он пристально глядел на призрачную гостью, которая пропела или скорее продекламировала следующие строки:
Белая дама засмеялась, и ее холодный, неестественный смех был куда страшнее, чем томная грусть, обычно звучавшая в ее голосе. Она продолжала:
— Эдуард, проснись! Проснись, ради всего святого! Эдуард проснулся и спросил, что случилось.
— Посмотри кругом, — сказал Хэлберт, — посмотри хорошенько, ты никого не видишь в комнате?
— Да тут нет никого, поверь мне, — ответил Эдуард, озираясь по сторонам.
— Как, а в лунном свете там, на полу, ты ничего не видишь?
— Ничего не вижу, — ответил Эдуард, — один ты стоишь тут, опершись на обнаженный меч. Прошу тебя, Хэлберт, доверься духовному оружию и меньше полагайся на сталь и железо. Сколько ночей в последнее время ты спал неспокойно, стонал, бредил о битвах, привидениях, духах… И сон не освежал тебя… Проснувшись, ты продолжал бредить наяву. Послушайся меня, дорогой Хэлберт, прочти Pater и Credo, отдай себя в руки всевышнего, и ты заснешь крепко и встанешь здоровым и бодрым.
— Все может быть, — прошептал Хэлберт, не спуская глаз с очертаний женской фигуры, которую по-прежнему различал отчетливо, — все может быть, но скажи: неужели ты никого не видишь в комнате, кроме меня?
— Никого, — повторил Эдуард, приподнимаясь и опираясь на локоть. — Дорогой брат мой, убери подальше свой меч, прочитай молитву и постарайся заснуть.
Во время этой речи Белая дама смотрела на Хэлберта с презрительной улыбкой; бледность ее щек стала сливаться с бледным светом луны, а потом исчезла и улыбка, так что Хэлберт потерял из виду призрачную гостью, к которой так неотступно стремился привлечь внимание брата.
— Господи, спаси и сохрани мой разум, — прошептал он, отложил в сторону меч и бросился на кровать.
— Аминь, любимый брат мой, — промолвил Эдуард. — Не забывай: нам не должно в беспечные минуты докучать небесам, памятуя, что к ним мы обращаемся в нашей скорби. Не сердись на то, что я сейчас скажу, дорогой брат. С недавних пор ты стал чуждаться меня, не знаю почему. Правда, я не отличаюсь ни атлетической силой, ни резвостью и отвагой, которыми ты отличался с детства, но ведь до последнего времени ты не гнушался моего общества. Поверь, что втайне я не раз плакал, не решаясь, однако, нарушить твое уединение. Было время, когда ты дорожил мною; пусть я не умею гнаться за дичью с таким жаром и убивать ее так метко, как ты, но ты всегда с удовольствием внимал мне, когда, завтракая с тобой на привале у какого-нибудь живописного ручейка, я пересказывал тебе увлекательные легенды из далекого прошлого, слышанные от кого-нибудь или прочитанные в книгах. Теперь же, не знаю почему, я потерял твои расположение и привязанность. Послушай, успокойся, не размахивай руками, это все от дурных снов, — продолжал Эдуард. — Боюсь, не лихорадит ли тебя. Позволь мне получше закутать тебя плащом.
— Не надо, — ответил Хэлберт, — не волнуйся попусту, твое беспокойство и слезы обо мне напрасны.
— Нет, послушай, брат, — настаивал Эдуард, — твои слова во сне и теперешний бред наяву показывают, что ум твой занят существом, не принадлежащим роду человеческому. Наш добрый отец Евстафий разъяснял, что хотя не подобает прислушиваться ко всем вздорным россказням о духах и привидениях, но в священном писании сказано, что в местах пустынных и уединенных гнездятся злые бесы, и те, кто посещает подобные пустоши в одиночку, становятся добычей или потехой разных блуждающих демонов… И потому прошу тебя, братец мой, разреши мне сопровождать тебя, когда ты в следующий раз пойдешь вверх но ущелью; там, как тебе известно, есть места с дурной славой. Ты не нуждаешься в моей охране, но знай, Хэлберт, подобные опасности успешнее побеждаются рассудком, чем отвагой. Хоть я не смею хвалиться собственной премудростью, зато имею знания, почерпнутые из мудрых книг прошедших поколений.
Слушая брата, Хэлберт едва не поддался искушению открыться Эдуарду
— поведать ему о том, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. Но когда Эдуард напомнил ему, что завтра большой церковный праздник и Хэлберту следовало бы, отложив в сторону все прочие обязанности или удовольствия, пойти в монастырь и покаяться в грехах отцу Евстафию, который весь день будет принимать кающихся в исповедальне, в юноше заговорила гордость и положила конец его колебаниям.
«Нет, — решил он, — не буду признаваться! Выслушав мой удивительный рассказ, меня могут счесть обманщиком или еще того хуже. Не буду я увиливать от встречи с этим англичанином — его рука и оружие, может быть, не сильнее моих. Ведь предки мои сражались с людьми и почище его, даже если он дерется так же ловко, как произносит цветистые речи».
Гордость, как известно, часто спасает мужчин, да и женщин от нравственного падения, но когда в душе человека к голосу гордости присоединяется голос страсти, эти два чувства почти всегда торжествуют над совестью и разумом. Приняв окончательное, хоть и не самое правильное решение, Хэлберт наконец крепко заснул и проснулся только с рассветом.
Едва занялась заря, Хэлберт Глендининг вскочил, наскоро оделся, опоясался мечом и взял свой самострел, как будто собираясь на обычную охоту. Ощупью спустился он по темной винтовой лестнице и почти бесшумно отворил внутреннюю дверь и калитку железной ограды. Очутившись наконец во дворе, он обернулся, чтобы взглянуть на башню, и увидел, что кто-то махнул ему платком из окна. Не сомневаясь, что этот знак подает ему сэр Пирси, он остановился, чтобы подождать его. Но то была Мэри
Эвенел, которая, как призрак, выскользнула из массивных и низких ворот. Хэлберта удивило ее появление, и он почувствовал себя, сам не зная почему, человеком, пойманным на месте преступления. Общество Мэри Эвенел никогда еще не было ему в тягость вплоть до этой минуты, когда ему показалось, что она неспроста с грустью и осуждением в упор спросила его, что он сейчас собирается делать.
Он указал на самострел и хотел было отговориться, сославшись на охоту, но Мэри перебила его:
— Не надо, Хэлберт, такие уловки недостойны человека, который всегда говорил правду. Не оленя идешь ты убивать… Рука и сердце твои устремлены к другой цели. Ты ищешь бранной встречи с этим приезжим.
— Для чего это мне враждовать с нашим гостем? — возразил Хэлберт, густо покраснев.
— Действительно, многое должно было бы удержать тебя от этого шага, — сказала Мэри. — Нет никакой разумной причины для вашей ссоры, а между тем ты к ней стремишься.
— Почему ты так думаешь, Мэри? — спросил Хэлберт, стараясь скрыть свои истинные намерения. — Этот англичанин — гость моей матери, ему покровительствуют аббат и вся монастырская братия, а от них мы все зависим. Притом он знатного рода. Почему же ты решила, что я захочу, что я осмелюсь мстить ему за какое-то опрометчивое слово, которое вырвалось у него против меня скорее по легкомыслию, чем со зла?
— Увы, — ответила девушка, — ты спрашиваешь меня об одном, а на уме у тебя совсем другое. С самого детства ты был смельчаком, искал опасности, вместо того чтобы ее избегать, горел страстью к приключениям, требующим мужества. Страх тебя и теперь не удержит. Так пусть тебя остановит жалость! Жалость, Хэлберт, к твоей престарелой матери, которую и смерть и победа твоя равно лишат утешения и поддержки в старости.
— У нее остается мой брат Эдуард, — воскликнул Хэлберт, отвернувшись от Мэри.
— Да, в этом ты прав, — ответила она. — Спокойный, великодушный, заботливый Эдуард, обладающий твоим мужеством, Хэлберт, но без твоей запальчивости, гордый, как ты, но более благоразумный. Он не допустил бы, чтобы мать и названая сестра тщетно умоляли его не губить свою жизнь, он не растоптал бы их надежды на счастье и на защиту.
При этом упреке сердце Хэлберта переполнилось горечью.
— К чему этот разговор? У вас есть защитник куда лучше, чем я, разумнее, осмотрительнее, даже храбрее, как оказывается; вы не беспомощны, и я вам не нужен.
И он снова повернулся, чтобы уйти, но тут Мэри Эвенел коснулась его руки, и так нежно, что, едва ощутив это легкое прикосновение, Хэлберт почувствовал себя прикованным к месту. Так и застыл он, выставив одну ногу вперед, словно собирался бежать, но внезапно утратил решимость и способность шевельнуться, подобно страннику, который по мановению руки чародея окаменел на бегу.
Молодая девушка воспользовалась его минутным смятением.
— Послушай меня, — сказала она, — послушай меня, Хэлберт! Я сирота, а мольбам сирот внимает даже небо… Мы с тобой друзья с детства, и если даже ты не хочешь выслушать меня, так кто окажет Мэри Эвенел это жалкое снисхождение? !
— Я слушаю тебя, дорогая Мэри, — сказал Хэлберт, — но говори короче, ты неправильно толкуешь мои намерения. Летнее утро зовет нас на охоту.
— Не надо, — прервала его девушка, — не надо так со мной говорить. Ты можешь обмануть других, но меня но обманешь. Еще когда я была ребенком, что-то внутри меня отгоняло ложь и коварство, нечестные люди избегали меня. Не знаю, для чего судьба так распорядилась: хотя я выросла в этой уединенной долине и образования мне не дали, мои глаза слишком часто видят то, что люди хотели бы скрыть. Я вижу черные замыслы, даже если они прячутся под приятной улыбкой. Один мимолетный взгляд человека открывает мне больше, чем клятвы и уверения открывают другим.
— Если ты умеешь читать в сердцах человеческих, — молвил Хэлберт, — скажи, дорогая Мэри, что ты видишь в моем? Скажи прямо, что ты видишь? То, что ты прочла там, в моей груди, не оскорбляет тебя? Скажи только это, и я отныне и впредь стану глиной в руках твоих, и ты будешь направлять мои поступки, и я последую за тобой, куда ты укажешь, пусть ждет меня честь или бесчестье!
Лицо Мэри, сначала вспыхнувшее румянцем, покрылось мертвенной бледностью. Хэлберт замолчал, подошел к ней и взял ее за руку. Она кротко отстранилась и сказала:
— Нет, Хэлберт, не умею я читать в сердцах, и не г у меня желания узнать о твоем сердце больше, чем приличествует нам обоим… Я умею толковать только внешние приметы, слова и поступки — их я понимаю вернее, чем люди, которые меня окружают. Ты и сам знаешь, что мои глаза замечали то, чего не видели другие.
— Так пусть твои глаза хорошенько вглядятся в человека, которого больше никогда не увидят! — воскликнул Хэлберт и выбежал за ограду, даже не оглянувшись.
Из груди Мэри Эвенел вырвался легкий стон, и она судорожно закрыла лицо руками. С минуту простояла она так и вдруг услышала за собой чей-то приветливый голос:
— Поистине великодушно поступаете вы, моя всемилостивейшая Скромность, что скрываете блистательные глаза свои от не в пример более тусклых лучей, ныне начинающих золотить восточный небосклон. Страшно подумать, что превзойденный в блеске Феб мог бы в великом смущении обратить колесницу свою вспять и погрузить вселенную в полнейший мрак, лишь бы избежать неминуемого позора от подобной встречи. Поверьте, пленительная Скромность…
Но как только сэр Пирси Шафтон (читатель без труда распознал, кто автор сих цветов красноречия) попытался прижать к своему сердцу руку Мэри Эвенел, чтобы продолжать речь в том же духе, она стремительно отняла руку, метнула на него взгляд, полный волнения и ужаса, и убежала к себе.
Рыцарь посмотрел ей вслед — лицо его выражало обиду и презрение.
— Клянусь моим рыцарским званием, — вскричал он, — напрасно расточал я перед сей неотесанной деревенской Фиделией слова, которые самая горделивая красавица при дворе Фелицианы (так называю я Элизиум, откуда меня изгнали) сочла бы утренним приветом самого Купидона. Да, жестока и неумолима судьба, сославшая тебя сюда, о Пирси Шафтон, где изящество ума попусту растрачивается на бесчувственных поселянок, а доблесть твоя — на деревенских наглецов! Нанесенное мне оскорбление, сей дерзостный афронт… Как бы ни был ничтожен обидчик, он должен умереть от моей руки, ибо чудовищность преступления заставляет забыть низкое звание того, кто его совершил. Надеюсь, что найду этого хвастливого мужлана и что он будет драться так же охотно, как придумывал разные издевательства.
Рассуждая сам с собой таким образом, сэр Пирси Шафтон быстро приближался к березовой роще, где была назначена встреча. Он отвесил противнику учтивый поклон, сопроводив его следующим пояснением:
— Прошу заметить, что я, снимая шляпу перед вами, нисколько не роняю своего достоинства, несмотря на неизмеримое превосходство моего звания над вашим, в силу того, что, сделав вам честь и приняв ваш вызов, я (по мнению лучших знатоков дуэли) тем самым на определенное время возвышаю вас до своего уровня. Эту честь вы можете и должны считать большим счастьем для себя, даже заплатив за нее жизнью, если таков будет исход нашего поединка.
— Не видать бы мне такой милости, — заметил Хэлберт, — если бы не иголочка, которую я преподнес вам.
Рыцарь переменился в лице и яростно заскрежетал зубами.
— Обнажай меч! — крикпул он Глендинингу.
— Только не здесь, — ответил юноша. — Нам могут помешать. Пойдемте, я проведу вас в такой уголок, куда никто не заглядывает.
Он направился вверх по ущелью, так как решил, что поединок должен состояться у входа в Корри-нан-Шиан. По слухам, здесь водились духи, и дурная слава отгоняла путешественников; кроме того, Хэлберт считал, что его судьба каким-то таинственным образом связана с этим ущельем и потому оно должно стать свидетелем его гибели или торжества.
Некоторое время они шли молча, как благородные противники, не имеющие тем для дружелюбной беседы и не желающие вступать в перебранку. Однако молчание всегда тяготило сэра Пирси; к тому же характер у него был вспыльчивый и гнев — скоропреходящий. Утвердившись в привычной для него снисходительной любезности к сопернику, он не видел более причины принуждать себя к томительному безмолвию и начал с того, что похвалил Хэлберта за ловкость и проворство, с каким тот преодолевал кручи и преграды на их пути.
— Верь мне, достойный поселянин, — заговорил он, — даже на наших придворных празднествах я не встречал более легкого и твердого шага. Если нарядить тебя в атласные панталоны да обучить плавности телодвижений, твои ноги могли бы вызывать восхищение и в паване и в гальярде. И я нисколько не сомневаюсь, — присовокупил он, — что ты здесь воспользовался каким-нибудь случаем для изучения фехтовального искусства, которое имеет более близкое отношение к цели нашей встречи, нежели умение танцевать.
— В фехтовании я знаю только то, — сказал Хэлберт, — чему выучил меня один из наших старых пастухов, Мартин, и еще мне случилось взять несколько уроков у Кристи из Клинт-хилла. Впрочем, я больше всего полагаюсь на добрый меч, крепкую руку и стойкое сердце.
— Клянусь, я рад этому, юная Смелость! (Пока между нами существует сие искусственное равенство, я буду называть тебя моей Смелостью, а тебе разрешаю именовать меня твоей Снисходительностью.) Да, я от души рад твоей неопытности. Мы, любимцы Марса, имеем обыкновение соразмерять наказания, налагаемые на наших противников, со временем, которое мы тратим на то, чтобы проучить их, и с риском, которому при этом подвергаемся. Ну, а раз уж ты в этом новичок, я могу считать тебя достаточно наказанным за дерзословие и заносчивость, если лишу тебя одного уха, одного глаза, на худой конец — одного пальца, с добавлением в виде раны, которая глубиной и серьезностью будет соответствовать степени твоей вины. А будь ты более способен к самозащите, заглаживать свою дерзость тебе пришлось бы смертью, никак не меньше.
— Нет, это уж слишком! — воскликнул Хэлберт, будучи не в силах сдержать свое негодование. — Клянусь богом и пресвятой девой, ты сам сверх меры дерзок, когда столь высокомерно говоришь об исходе боя, который еще и не начинался… Разве ты божество, имеющее власть заранее распорядиться моей жизнью и моим телом? Или ты судья, сидишь за судейским столом и, не торопясь, безбоязненно решаешь, куда девать голову, руки и ноги четвертованного преступника?
— Ты ошибаешься, о юноша, которому я разрешил именоваться моей Смелостью! Я, твоя Снисходительность, вовсе не выдаю себя за божество, предрешающее исход поединка еще до начала боя, я не являюсь и судьей, определяющим по своей воле и без всякого риска для себя, как поступить с телом и головой осужденного преступника. Зато я порядочный знаток фехтовального искусства, будучи лучшим учеником лучшего мастера в лучшей школе фехтования, учрежденной в английском королевстве. И сей вышеупомянутый мастер есть не кто иной, как высокоблагородный и неподражаемо искусный Винченцо Савиола, сообщивший мне устойчивость поступи, быстроту глаза и меткость руки; и тебе, моя неотесанная Смелость, будет дано вкусить от плодов моего учения, как только мы найдем подходящее место для указанных упражнений.
Тем временем противники дошли до входа в лощину. Хэлберт вначале хотел остановиться именно здесь, но, присмотревшись, решил, что слишком трудно было бы ему на стиснутой скалами площадке возместить одним проворством недостаточность своих навыков в так называемой науке фехтования. Тщетно искал он подходящего места, пока они не добрались до известного нам источника. Здесь, прямо перед скалой, из которой вытекал источник, находилась возвышенная, покрытая дерном площадка в виде амфитеатра, правда не слишком обширная, по сравнению с громадной высотой утесов, окружавших ее с трех сторон, но достаточно просторная для цели, которую они себе ставили.
Очутившись в уединенной суровой местности, словно созданной для тайной схватки не на жизнь, а на смерть, они оба с изумлением увидели у самого подножия скалы могилу, вырытую весьма старательно и аккуратно; с одной стороны могилы лежал нарезанный зеленый дерн, а с другой — куча вырытой земли. Тут же были заступ и лопата.
Сэр Пирси Шафтон, нахмурив брови, с не свойственной ему серьезностью пристально посмотрел на Глендининга и сурово спросил:
— Вы замыслили предательство, молодой человек? Вы намеренно завели меня сюда в ловушку или засаду?
— Клянусь небом, у меня этого и в мыслях не было, — ответил юноша, — я никому не сообщал о нашем намерении, и, предложи мне в вознаграждение трон Шотландии, я не стану заманивать человека в ловушку.
— Полагаю, что тебе можно верить, моя Смелость, — ответил рыцарь, снова впадая в жеманство, ставшее у него второй натурой, — но тем не менее я должен тебе заметить, что углубление это вырыто великолепно и может по праву считаться образцовой работой мастера по последним пристанищам, то есть могильщика. Итак, возблагодарим случай или неизвестного друга, уготовившего для одного из нас благопристойное погребение, и приступим к решению вопроса, кому же из нас суждено наслаждаться в этой могиле безмятежным покоем.
С этими словами он сбросил плащ и камзол, бережно свернул их и положил на большой камень. Хэлберт, волнуясь, последовал его примеру. То, что они находились по соседству с любимым местопребыванием Белой дамы, внушило ему догадку, что могила является делом ее рук. «Она предвидела роковой исход поединка и заранее сделала необходимые приготовления, — думал он. — Я уйду отсюда убийцей или усну здесь вечным сном».
Об отступлении думать было уже нечего, и надежда выйти из этого дела с честью, не лишая жизни ни себя, ни противника (такая надежда питает слабеющее мужество многих, выходящих к барьеру), казалось, тоже исчезла безвозвратно. Но после минутного размышления Хэлберт почувствовал, что именно отчаянность положения, оставляющая ему только две возможности — победу или смерть, пробудила в нем новую отвагу и новую стойкость.
— У нас, — объявил сэр Пирси, -^ отсутствуют друзья и секунданты, поэтому следовало бы вам ощупать мою грудь, а мне — вашу. Я не подозреваю вас в том, что вы защитили себя тайной кольчугой, но желал бы соблюсти древний и похвальный обычай, применявшийся во всех подобных случаях.
В то время как Хэлберт, повинуясь желанию противника, совершал требуемую церемонию, сэр Пирси не отказал себе в удовольствии обратить внимание юноши на красоту и тонкость своей расшитой рубашки.
— В этой самой рубашке, о моя Смелость, — объявил он, — в этом самом наряде, в котором я сейчас собираюсь скрестить оружие с таким шотландским мужланом, как ты, мне выпала завидная честь возглавить победившую сторону в изумительной игре в мяч, затеянной между божественным Астрофелом (нашим неотразимым Сиднеем) и достопочтеннейшим и достойнейшим лордом Оксфордом. Все красавицы Фелиции (этим прозвищем почтил я нашу возлюбленную Англию) теснились в галерее, размахивая платочками при каждом метком ударе, меняющем счет игры, и награждая победителей рукоплесканиями. Велел за этой благородной забавой нас потчевали роскошным ужином, за которым благородная Урания (то есть несравненная графиня Пемброк) соизволила предложить мне свой собственный веер, дабы охладить мое быть может излишне пылающее лицо. Принося благодарность за сию любезность, я с меланхолической улыбкой произнес:
«О божественная Урания, возвращаю тебе губительный дар твой, который отнюдь не освежает меня, как подобало бы зефиру, но, подобно дыханию сирокко, разжигает то, что уже стало добычей пламени». После чего она взглянула на меня как будто с презрительной усмешкой, но каждый знаток этикета усмотрел бы в ее глазах проблеск нежного поощрения.
Тут нить воспоминаний рыцаря оказалась прерванной вмешательством Хэлберта, который заставил себя терпеливо слушать, пока не понял, что конца сей повести не видать, поскольку сэр Пирси весьма склонен к многословию.
Напрасно искал он третьего пути; правда, один ему представился, но он был унизителен и тоже чреват опасностями. Можно было чистосердечно рассказать английскому рыцарю, при каких странных обстоятельствах он стал обладателем этой таинственной иголки. Рассказать, что Белая дама дала ему этот дар (в минуту гнева, как он теперь вспомнил) нарочно для того, чтобы он предъявил его сэру Пирси. Но гордость не позволяла юноше унизиться до подобного признания, и рассудок, который в таких случаях чудесным образом спешит на помощь гордости, приводил множество доказательств бесполезности и низости такого шага.
«Если я расскажу о столь удивительном приключении, — рассуждал он сам с собой, — меня или заклеймят как лжеца, или накажут как колдуна. Будь сэр Пирси Шафтон великодушен, благороден и доброжелателен, как рыцари, о которых мы читаем в романах, мне удалось бы завоевать его доверие, и, не раболепствуя перед ним, я мог бы избежать тягостного положения, в котором очутился. Но он человек высокомерный, заносчивый, тщеславный и дерзкий — такой у него по крайней мере вид… Унижаться перед таким противником бесполезно…»
— Нет, не буду унижаться! — воскликнул он, вскочил с постели, схватился за свой палаш и начал им размахивать при лунном свете, проникавшем в комнату через глубокую нишу, служившую окном. Вдруг, к его крайнему изумлению и испугу, на освещенном луною полу возник воздушный облик, не бросающий тени па пол. В смутном призраке Хэлберт по голосу узнал Белую даму.
Еще никогда при виде ее не испытывал он такого волнения. Раньше он сам вызывал ее и, с нетерпением ожидая, что она покажется, был готов ко всему, что могло произойти. Но на этот раз Белая дама пришла без зова, и ее появление, казалось, предвещало надвигающееся несчастье. Юношу охватил гнетущий страх от сознания, что он вступил в сообщество с потусторонним существом, могущество и намерения которого ему неизвестны, а поступки — неподвластны. Окаменев от ужаса, он пристально глядел на призрачную гостью, которая пропела или скорее продекламировала следующие строки:
— Сгинь, вероломный дух! — вскричал Хэлберт. — Я заплатил за твой совет слишком дорогой ценой. Прочь отсюда, во имя господа бога!
Чтобы мщенье утолить,
Ты не бойся кровь пролить:
Слово, завязав узлом,
Разруби его мечом!
Белая дама засмеялась, и ее холодный, неестественный смех был куда страшнее, чем томная грусть, обычно звучавшая в ее голосе. Она продолжала:
Вне себя от ужаса Хэлберт крикнул брату:
Ты звал меня раз, и второй, раз позвал,
В третий раз призрак сам пред тобою предстал,
Ты незван и непрошен в приют мой проник -
Я незвана, непрошена здесь в этот миг!
— Эдуард, проснись! Проснись, ради всего святого! Эдуард проснулся и спросил, что случилось.
— Посмотри кругом, — сказал Хэлберт, — посмотри хорошенько, ты никого не видишь в комнате?
— Да тут нет никого, поверь мне, — ответил Эдуард, озираясь по сторонам.
— Как, а в лунном свете там, на полу, ты ничего не видишь?
— Ничего не вижу, — ответил Эдуард, — один ты стоишь тут, опершись на обнаженный меч. Прошу тебя, Хэлберт, доверься духовному оружию и меньше полагайся на сталь и железо. Сколько ночей в последнее время ты спал неспокойно, стонал, бредил о битвах, привидениях, духах… И сон не освежал тебя… Проснувшись, ты продолжал бредить наяву. Послушайся меня, дорогой Хэлберт, прочти Pater и Credo, отдай себя в руки всевышнего, и ты заснешь крепко и встанешь здоровым и бодрым.
— Все может быть, — прошептал Хэлберт, не спуская глаз с очертаний женской фигуры, которую по-прежнему различал отчетливо, — все может быть, но скажи: неужели ты никого не видишь в комнате, кроме меня?
— Никого, — повторил Эдуард, приподнимаясь и опираясь на локоть. — Дорогой брат мой, убери подальше свой меч, прочитай молитву и постарайся заснуть.
Во время этой речи Белая дама смотрела на Хэлберта с презрительной улыбкой; бледность ее щек стала сливаться с бледным светом луны, а потом исчезла и улыбка, так что Хэлберт потерял из виду призрачную гостью, к которой так неотступно стремился привлечь внимание брата.
— Господи, спаси и сохрани мой разум, — прошептал он, отложил в сторону меч и бросился на кровать.
— Аминь, любимый брат мой, — промолвил Эдуард. — Не забывай: нам не должно в беспечные минуты докучать небесам, памятуя, что к ним мы обращаемся в нашей скорби. Не сердись на то, что я сейчас скажу, дорогой брат. С недавних пор ты стал чуждаться меня, не знаю почему. Правда, я не отличаюсь ни атлетической силой, ни резвостью и отвагой, которыми ты отличался с детства, но ведь до последнего времени ты не гнушался моего общества. Поверь, что втайне я не раз плакал, не решаясь, однако, нарушить твое уединение. Было время, когда ты дорожил мною; пусть я не умею гнаться за дичью с таким жаром и убивать ее так метко, как ты, но ты всегда с удовольствием внимал мне, когда, завтракая с тобой на привале у какого-нибудь живописного ручейка, я пересказывал тебе увлекательные легенды из далекого прошлого, слышанные от кого-нибудь или прочитанные в книгах. Теперь же, не знаю почему, я потерял твои расположение и привязанность. Послушай, успокойся, не размахивай руками, это все от дурных снов, — продолжал Эдуард. — Боюсь, не лихорадит ли тебя. Позволь мне получше закутать тебя плащом.
— Не надо, — ответил Хэлберт, — не волнуйся попусту, твое беспокойство и слезы обо мне напрасны.
— Нет, послушай, брат, — настаивал Эдуард, — твои слова во сне и теперешний бред наяву показывают, что ум твой занят существом, не принадлежащим роду человеческому. Наш добрый отец Евстафий разъяснял, что хотя не подобает прислушиваться ко всем вздорным россказням о духах и привидениях, но в священном писании сказано, что в местах пустынных и уединенных гнездятся злые бесы, и те, кто посещает подобные пустоши в одиночку, становятся добычей или потехой разных блуждающих демонов… И потому прошу тебя, братец мой, разреши мне сопровождать тебя, когда ты в следующий раз пойдешь вверх но ущелью; там, как тебе известно, есть места с дурной славой. Ты не нуждаешься в моей охране, но знай, Хэлберт, подобные опасности успешнее побеждаются рассудком, чем отвагой. Хоть я не смею хвалиться собственной премудростью, зато имею знания, почерпнутые из мудрых книг прошедших поколений.
Слушая брата, Хэлберт едва не поддался искушению открыться Эдуарду
— поведать ему о том, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. Но когда Эдуард напомнил ему, что завтра большой церковный праздник и Хэлберту следовало бы, отложив в сторону все прочие обязанности или удовольствия, пойти в монастырь и покаяться в грехах отцу Евстафию, который весь день будет принимать кающихся в исповедальне, в юноше заговорила гордость и положила конец его колебаниям.
«Нет, — решил он, — не буду признаваться! Выслушав мой удивительный рассказ, меня могут счесть обманщиком или еще того хуже. Не буду я увиливать от встречи с этим англичанином — его рука и оружие, может быть, не сильнее моих. Ведь предки мои сражались с людьми и почище его, даже если он дерется так же ловко, как произносит цветистые речи».
Гордость, как известно, часто спасает мужчин, да и женщин от нравственного падения, но когда в душе человека к голосу гордости присоединяется голос страсти, эти два чувства почти всегда торжествуют над совестью и разумом. Приняв окончательное, хоть и не самое правильное решение, Хэлберт наконец крепко заснул и проснулся только с рассветом.
ГЛАВА XXI
Он, правда, хладнокровен, но зато
В подобном ремесле совсем не мастер.
Но кровь пустить фехтующему франту
Способен иногда простолюдин.
Старинная пьеса
Едва занялась заря, Хэлберт Глендининг вскочил, наскоро оделся, опоясался мечом и взял свой самострел, как будто собираясь на обычную охоту. Ощупью спустился он по темной винтовой лестнице и почти бесшумно отворил внутреннюю дверь и калитку железной ограды. Очутившись наконец во дворе, он обернулся, чтобы взглянуть на башню, и увидел, что кто-то махнул ему платком из окна. Не сомневаясь, что этот знак подает ему сэр Пирси, он остановился, чтобы подождать его. Но то была Мэри
Эвенел, которая, как призрак, выскользнула из массивных и низких ворот. Хэлберта удивило ее появление, и он почувствовал себя, сам не зная почему, человеком, пойманным на месте преступления. Общество Мэри Эвенел никогда еще не было ему в тягость вплоть до этой минуты, когда ему показалось, что она неспроста с грустью и осуждением в упор спросила его, что он сейчас собирается делать.
Он указал на самострел и хотел было отговориться, сославшись на охоту, но Мэри перебила его:
— Не надо, Хэлберт, такие уловки недостойны человека, который всегда говорил правду. Не оленя идешь ты убивать… Рука и сердце твои устремлены к другой цели. Ты ищешь бранной встречи с этим приезжим.
— Для чего это мне враждовать с нашим гостем? — возразил Хэлберт, густо покраснев.
— Действительно, многое должно было бы удержать тебя от этого шага, — сказала Мэри. — Нет никакой разумной причины для вашей ссоры, а между тем ты к ней стремишься.
— Почему ты так думаешь, Мэри? — спросил Хэлберт, стараясь скрыть свои истинные намерения. — Этот англичанин — гость моей матери, ему покровительствуют аббат и вся монастырская братия, а от них мы все зависим. Притом он знатного рода. Почему же ты решила, что я захочу, что я осмелюсь мстить ему за какое-то опрометчивое слово, которое вырвалось у него против меня скорее по легкомыслию, чем со зла?
— Увы, — ответила девушка, — ты спрашиваешь меня об одном, а на уме у тебя совсем другое. С самого детства ты был смельчаком, искал опасности, вместо того чтобы ее избегать, горел страстью к приключениям, требующим мужества. Страх тебя и теперь не удержит. Так пусть тебя остановит жалость! Жалость, Хэлберт, к твоей престарелой матери, которую и смерть и победа твоя равно лишат утешения и поддержки в старости.
— У нее остается мой брат Эдуард, — воскликнул Хэлберт, отвернувшись от Мэри.
— Да, в этом ты прав, — ответила она. — Спокойный, великодушный, заботливый Эдуард, обладающий твоим мужеством, Хэлберт, но без твоей запальчивости, гордый, как ты, но более благоразумный. Он не допустил бы, чтобы мать и названая сестра тщетно умоляли его не губить свою жизнь, он не растоптал бы их надежды на счастье и на защиту.
При этом упреке сердце Хэлберта переполнилось горечью.
— К чему этот разговор? У вас есть защитник куда лучше, чем я, разумнее, осмотрительнее, даже храбрее, как оказывается; вы не беспомощны, и я вам не нужен.
И он снова повернулся, чтобы уйти, но тут Мэри Эвенел коснулась его руки, и так нежно, что, едва ощутив это легкое прикосновение, Хэлберт почувствовал себя прикованным к месту. Так и застыл он, выставив одну ногу вперед, словно собирался бежать, но внезапно утратил решимость и способность шевельнуться, подобно страннику, который по мановению руки чародея окаменел на бегу.
Молодая девушка воспользовалась его минутным смятением.
— Послушай меня, — сказала она, — послушай меня, Хэлберт! Я сирота, а мольбам сирот внимает даже небо… Мы с тобой друзья с детства, и если даже ты не хочешь выслушать меня, так кто окажет Мэри Эвенел это жалкое снисхождение? !
— Я слушаю тебя, дорогая Мэри, — сказал Хэлберт, — но говори короче, ты неправильно толкуешь мои намерения. Летнее утро зовет нас на охоту.
— Не надо, — прервала его девушка, — не надо так со мной говорить. Ты можешь обмануть других, но меня но обманешь. Еще когда я была ребенком, что-то внутри меня отгоняло ложь и коварство, нечестные люди избегали меня. Не знаю, для чего судьба так распорядилась: хотя я выросла в этой уединенной долине и образования мне не дали, мои глаза слишком часто видят то, что люди хотели бы скрыть. Я вижу черные замыслы, даже если они прячутся под приятной улыбкой. Один мимолетный взгляд человека открывает мне больше, чем клятвы и уверения открывают другим.
— Если ты умеешь читать в сердцах человеческих, — молвил Хэлберт, — скажи, дорогая Мэри, что ты видишь в моем? Скажи прямо, что ты видишь? То, что ты прочла там, в моей груди, не оскорбляет тебя? Скажи только это, и я отныне и впредь стану глиной в руках твоих, и ты будешь направлять мои поступки, и я последую за тобой, куда ты укажешь, пусть ждет меня честь или бесчестье!
Лицо Мэри, сначала вспыхнувшее румянцем, покрылось мертвенной бледностью. Хэлберт замолчал, подошел к ней и взял ее за руку. Она кротко отстранилась и сказала:
— Нет, Хэлберт, не умею я читать в сердцах, и не г у меня желания узнать о твоем сердце больше, чем приличествует нам обоим… Я умею толковать только внешние приметы, слова и поступки — их я понимаю вернее, чем люди, которые меня окружают. Ты и сам знаешь, что мои глаза замечали то, чего не видели другие.
— Так пусть твои глаза хорошенько вглядятся в человека, которого больше никогда не увидят! — воскликнул Хэлберт и выбежал за ограду, даже не оглянувшись.
Из груди Мэри Эвенел вырвался легкий стон, и она судорожно закрыла лицо руками. С минуту простояла она так и вдруг услышала за собой чей-то приветливый голос:
— Поистине великодушно поступаете вы, моя всемилостивейшая Скромность, что скрываете блистательные глаза свои от не в пример более тусклых лучей, ныне начинающих золотить восточный небосклон. Страшно подумать, что превзойденный в блеске Феб мог бы в великом смущении обратить колесницу свою вспять и погрузить вселенную в полнейший мрак, лишь бы избежать неминуемого позора от подобной встречи. Поверьте, пленительная Скромность…
Но как только сэр Пирси Шафтон (читатель без труда распознал, кто автор сих цветов красноречия) попытался прижать к своему сердцу руку Мэри Эвенел, чтобы продолжать речь в том же духе, она стремительно отняла руку, метнула на него взгляд, полный волнения и ужаса, и убежала к себе.
Рыцарь посмотрел ей вслед — лицо его выражало обиду и презрение.
— Клянусь моим рыцарским званием, — вскричал он, — напрасно расточал я перед сей неотесанной деревенской Фиделией слова, которые самая горделивая красавица при дворе Фелицианы (так называю я Элизиум, откуда меня изгнали) сочла бы утренним приветом самого Купидона. Да, жестока и неумолима судьба, сославшая тебя сюда, о Пирси Шафтон, где изящество ума попусту растрачивается на бесчувственных поселянок, а доблесть твоя — на деревенских наглецов! Нанесенное мне оскорбление, сей дерзостный афронт… Как бы ни был ничтожен обидчик, он должен умереть от моей руки, ибо чудовищность преступления заставляет забыть низкое звание того, кто его совершил. Надеюсь, что найду этого хвастливого мужлана и что он будет драться так же охотно, как придумывал разные издевательства.
Рассуждая сам с собой таким образом, сэр Пирси Шафтон быстро приближался к березовой роще, где была назначена встреча. Он отвесил противнику учтивый поклон, сопроводив его следующим пояснением:
— Прошу заметить, что я, снимая шляпу перед вами, нисколько не роняю своего достоинства, несмотря на неизмеримое превосходство моего звания над вашим, в силу того, что, сделав вам честь и приняв ваш вызов, я (по мнению лучших знатоков дуэли) тем самым на определенное время возвышаю вас до своего уровня. Эту честь вы можете и должны считать большим счастьем для себя, даже заплатив за нее жизнью, если таков будет исход нашего поединка.
— Не видать бы мне такой милости, — заметил Хэлберт, — если бы не иголочка, которую я преподнес вам.
Рыцарь переменился в лице и яростно заскрежетал зубами.
— Обнажай меч! — крикпул он Глендинингу.
— Только не здесь, — ответил юноша. — Нам могут помешать. Пойдемте, я проведу вас в такой уголок, куда никто не заглядывает.
Он направился вверх по ущелью, так как решил, что поединок должен состояться у входа в Корри-нан-Шиан. По слухам, здесь водились духи, и дурная слава отгоняла путешественников; кроме того, Хэлберт считал, что его судьба каким-то таинственным образом связана с этим ущельем и потому оно должно стать свидетелем его гибели или торжества.
Некоторое время они шли молча, как благородные противники, не имеющие тем для дружелюбной беседы и не желающие вступать в перебранку. Однако молчание всегда тяготило сэра Пирси; к тому же характер у него был вспыльчивый и гнев — скоропреходящий. Утвердившись в привычной для него снисходительной любезности к сопернику, он не видел более причины принуждать себя к томительному безмолвию и начал с того, что похвалил Хэлберта за ловкость и проворство, с каким тот преодолевал кручи и преграды на их пути.
— Верь мне, достойный поселянин, — заговорил он, — даже на наших придворных празднествах я не встречал более легкого и твердого шага. Если нарядить тебя в атласные панталоны да обучить плавности телодвижений, твои ноги могли бы вызывать восхищение и в паване и в гальярде. И я нисколько не сомневаюсь, — присовокупил он, — что ты здесь воспользовался каким-нибудь случаем для изучения фехтовального искусства, которое имеет более близкое отношение к цели нашей встречи, нежели умение танцевать.
— В фехтовании я знаю только то, — сказал Хэлберт, — чему выучил меня один из наших старых пастухов, Мартин, и еще мне случилось взять несколько уроков у Кристи из Клинт-хилла. Впрочем, я больше всего полагаюсь на добрый меч, крепкую руку и стойкое сердце.
— Клянусь, я рад этому, юная Смелость! (Пока между нами существует сие искусственное равенство, я буду называть тебя моей Смелостью, а тебе разрешаю именовать меня твоей Снисходительностью.) Да, я от души рад твоей неопытности. Мы, любимцы Марса, имеем обыкновение соразмерять наказания, налагаемые на наших противников, со временем, которое мы тратим на то, чтобы проучить их, и с риском, которому при этом подвергаемся. Ну, а раз уж ты в этом новичок, я могу считать тебя достаточно наказанным за дерзословие и заносчивость, если лишу тебя одного уха, одного глаза, на худой конец — одного пальца, с добавлением в виде раны, которая глубиной и серьезностью будет соответствовать степени твоей вины. А будь ты более способен к самозащите, заглаживать свою дерзость тебе пришлось бы смертью, никак не меньше.
— Нет, это уж слишком! — воскликнул Хэлберт, будучи не в силах сдержать свое негодование. — Клянусь богом и пресвятой девой, ты сам сверх меры дерзок, когда столь высокомерно говоришь об исходе боя, который еще и не начинался… Разве ты божество, имеющее власть заранее распорядиться моей жизнью и моим телом? Или ты судья, сидишь за судейским столом и, не торопясь, безбоязненно решаешь, куда девать голову, руки и ноги четвертованного преступника?
— Ты ошибаешься, о юноша, которому я разрешил именоваться моей Смелостью! Я, твоя Снисходительность, вовсе не выдаю себя за божество, предрешающее исход поединка еще до начала боя, я не являюсь и судьей, определяющим по своей воле и без всякого риска для себя, как поступить с телом и головой осужденного преступника. Зато я порядочный знаток фехтовального искусства, будучи лучшим учеником лучшего мастера в лучшей школе фехтования, учрежденной в английском королевстве. И сей вышеупомянутый мастер есть не кто иной, как высокоблагородный и неподражаемо искусный Винченцо Савиола, сообщивший мне устойчивость поступи, быстроту глаза и меткость руки; и тебе, моя неотесанная Смелость, будет дано вкусить от плодов моего учения, как только мы найдем подходящее место для указанных упражнений.
Тем временем противники дошли до входа в лощину. Хэлберт вначале хотел остановиться именно здесь, но, присмотревшись, решил, что слишком трудно было бы ему на стиснутой скалами площадке возместить одним проворством недостаточность своих навыков в так называемой науке фехтования. Тщетно искал он подходящего места, пока они не добрались до известного нам источника. Здесь, прямо перед скалой, из которой вытекал источник, находилась возвышенная, покрытая дерном площадка в виде амфитеатра, правда не слишком обширная, по сравнению с громадной высотой утесов, окружавших ее с трех сторон, но достаточно просторная для цели, которую они себе ставили.
Очутившись в уединенной суровой местности, словно созданной для тайной схватки не на жизнь, а на смерть, они оба с изумлением увидели у самого подножия скалы могилу, вырытую весьма старательно и аккуратно; с одной стороны могилы лежал нарезанный зеленый дерн, а с другой — куча вырытой земли. Тут же были заступ и лопата.
Сэр Пирси Шафтон, нахмурив брови, с не свойственной ему серьезностью пристально посмотрел на Глендининга и сурово спросил:
— Вы замыслили предательство, молодой человек? Вы намеренно завели меня сюда в ловушку или засаду?
— Клянусь небом, у меня этого и в мыслях не было, — ответил юноша, — я никому не сообщал о нашем намерении, и, предложи мне в вознаграждение трон Шотландии, я не стану заманивать человека в ловушку.
— Полагаю, что тебе можно верить, моя Смелость, — ответил рыцарь, снова впадая в жеманство, ставшее у него второй натурой, — но тем не менее я должен тебе заметить, что углубление это вырыто великолепно и может по праву считаться образцовой работой мастера по последним пристанищам, то есть могильщика. Итак, возблагодарим случай или неизвестного друга, уготовившего для одного из нас благопристойное погребение, и приступим к решению вопроса, кому же из нас суждено наслаждаться в этой могиле безмятежным покоем.
С этими словами он сбросил плащ и камзол, бережно свернул их и положил на большой камень. Хэлберт, волнуясь, последовал его примеру. То, что они находились по соседству с любимым местопребыванием Белой дамы, внушило ему догадку, что могила является делом ее рук. «Она предвидела роковой исход поединка и заранее сделала необходимые приготовления, — думал он. — Я уйду отсюда убийцей или усну здесь вечным сном».
Об отступлении думать было уже нечего, и надежда выйти из этого дела с честью, не лишая жизни ни себя, ни противника (такая надежда питает слабеющее мужество многих, выходящих к барьеру), казалось, тоже исчезла безвозвратно. Но после минутного размышления Хэлберт почувствовал, что именно отчаянность положения, оставляющая ему только две возможности — победу или смерть, пробудила в нем новую отвагу и новую стойкость.
— У нас, — объявил сэр Пирси, -^ отсутствуют друзья и секунданты, поэтому следовало бы вам ощупать мою грудь, а мне — вашу. Я не подозреваю вас в том, что вы защитили себя тайной кольчугой, но желал бы соблюсти древний и похвальный обычай, применявшийся во всех подобных случаях.
В то время как Хэлберт, повинуясь желанию противника, совершал требуемую церемонию, сэр Пирси не отказал себе в удовольствии обратить внимание юноши на красоту и тонкость своей расшитой рубашки.
— В этой самой рубашке, о моя Смелость, — объявил он, — в этом самом наряде, в котором я сейчас собираюсь скрестить оружие с таким шотландским мужланом, как ты, мне выпала завидная честь возглавить победившую сторону в изумительной игре в мяч, затеянной между божественным Астрофелом (нашим неотразимым Сиднеем) и достопочтеннейшим и достойнейшим лордом Оксфордом. Все красавицы Фелиции (этим прозвищем почтил я нашу возлюбленную Англию) теснились в галерее, размахивая платочками при каждом метком ударе, меняющем счет игры, и награждая победителей рукоплесканиями. Велел за этой благородной забавой нас потчевали роскошным ужином, за которым благородная Урания (то есть несравненная графиня Пемброк) соизволила предложить мне свой собственный веер, дабы охладить мое быть может излишне пылающее лицо. Принося благодарность за сию любезность, я с меланхолической улыбкой произнес:
«О божественная Урания, возвращаю тебе губительный дар твой, который отнюдь не освежает меня, как подобало бы зефиру, но, подобно дыханию сирокко, разжигает то, что уже стало добычей пламени». После чего она взглянула на меня как будто с презрительной усмешкой, но каждый знаток этикета усмотрел бы в ее глазах проблеск нежного поощрения.
Тут нить воспоминаний рыцаря оказалась прерванной вмешательством Хэлберта, который заставил себя терпеливо слушать, пока не понял, что конца сей повести не видать, поскольку сэр Пирси весьма склонен к многословию.