Страница:
– Эти дюжие лентяи, мои соотчичи, – сказал он, – считают, что я затем только и владею своим имением, чтобы их содержать, и я должен добывать им говядину и пиво, в то время как эти плуты не хотят ничего делать, кроме как фехтовать на палашах, стрелять в цель да бродить по горам, охотясь и поуживая рыбу, или еще пьянствовать да волочиться за окрестными девками. Но что поделаешь, капитан Уэверли? Всякий ведет себя так, как положено его породе, будь то сокол или горный шотландец.
Ответил Эдуард так, как от него и ожидали: он поздравил Ивора со столь храбрыми и преданными вассалами.
– Да, пожалуй, – ответил предводитель, – если бы я вздумал, как мой отец, пускаться в предприятия, где рискуешь получить удар по голове или два по шее, эти молодцы, полагаю, за меня бы постояли. Но кто думает об этом теперь, когда повсюду ходит поговорка: «Лучше старуха с кошельком, чем трое молодцев с мечом»? Затем, обратившись ко всему обществу, он предложил выпить за здоровье капитана Уэверли, достойного друга его любезного соседа и союзника барона Брэдуордина.
– Добро пожаловать, – сказал один из старшин, – если он прибыл от Козмо Комина Брэдуордина.
– Не согласен, – сказал другой старик, по-видимому не собиравшийся поддержать тост, – не согласен. Пока останется хоть один зеленый лист в лесу, будет и обман в душе у всякого Комина.
– Барон Брэдуордин – это сама честь, – вставил третий старик, – и гость, прибывший сюда от него, должен быть желанным, хотя бы он пришел с кровью на руках, если только это не кровь племени Ивора.
Старик, который так и не отпил из своего кубка, ответил:
– Достаточно было крови племени Ивора на руках Брэдуордина.
– Эх, Бэлленкейрох, – ответил первый, – ты больше думаешь о вспышке карабина на мызе в Тулли-Веолане, чем о блеске меча, который сражался за справедливое дело под Престоном.
– Еще бы, – ответил Бэлленкейрох, – ведь вспышка ружья стоила мне белокурого сына, а блеск меча лишь очень мало послужил королю Иакову.
Фергюс в двух словах объяснил по-французски Уэверли, что за семь лет до этого, во время стычки близ Тулли-Веолана, барон застрелил сына этого старика, а затем Мак-Ивор поспешил рассеять предубеждение Бэлленкейроха, сообщив ему, что Уэверли – англичанин, ни родством, ни свойством не связанный с домом Брэдуординов, и лишь тогда старик поднял свой не тронутый дотоле кубок и вежливо выпил за здоровье Эдуарда. Последний ответил тем же, после чего хозяин подал знак, чтобы музыка прекратилась, и громко произнес:
– Где же спрятана песня, друзья мои, что Мак-Меррух не может ее найти?
Мак-Меррух, фамильный бард уже преклонных лет, понял Фергюса с полуслова. Тихим голосом и произнося скороговоркой слова, он запел бесконечные кельтские стихи, принятые слушателями со всеми признаками восторга. По мере того как лилась его декламация, он, казалось, все более воодушевлялся. Сначала он говорил, устремив свой взгляд в землю; теперь он обводил глазами гостей, как будто прося, а то и требуя внимания, и голос его поднялся до диких и страстных нот, сопровождаемых соответственной жестикуляцией. Эдуарду, который следил за ним с большим интересом, показалось, что он перечисляет большое количество собственных имен, оплакивает мертвых, обращается к отсутствующим, увещает, умоляет и ободряет слушателей. Уэверли послышалось даже собственное имя, и он был убежден, что не ошибся, так как все взгляды в это мгновение устремились на него. Воодушевление поэта, видимо, передавалось аудитории. Дикие загорелые лица приняли более суровое и энергичное выражение; все склонились вперед к сказителю, многие повскакали с мест и в исступлении размахивали руками, а некоторые даже схватились за мечи. Когда песня закончилась, наступило глубокое молчание; в это время певец и слушатели немного успокоили свои возбужденные чувства и пришли в обычное состояние.
Хозяин, который в течение всей этой сцены, по-видимому, больше интересовался чувствами, вызванными песней, нежели проникался общим энтузиазмом, налил бордоским стоявшую перед ним небольшую серебряную чашу.
– Передай ее, – сказал он слуге, – Мак-Мерруху нан Фонну (то есть певцу), и, когда он выпьет сок, пусть хранит на память о Вих Иан Воре оболочку плода.
Дар был принят Мак-Меррухом с глубокой признательностью; он выпил вино, поцеловал чашу и благоговейно завернул ее в складки пледа на своей груди. Но вот он снова запел. Это была, как верно заключил Уэверли, импровизация, выражавшая наплыв благородных чувств, охвативших его, и славословие предводителю. Эта песня была также встречена рукоплесканиями, но не произвела столь сильного впечатления, как первая. Было, впрочем, ясно, что клан очень одобрительно отнесся к щедрости своего вождя. Произнесено было множество традиционных здравиц на гэльском наречии, которые хозяин переводил своему гостю:
– За того, кто не отвернется ни от друга, ни от врага!
– За того, кто никогда не бросал товарища!
– Приют изгнаннику, из тирана – мешок костей!
– За молодцов в тартановых юбках!
– Горцы, плечо к плечу!
За ними последовали и другие, столь же энергичные пожелания.
Эдуард особенно любопытствовал узнать содержание той песни, которая вызвала столь бурные страсти у собравшихся, и спросил об этом хозяина.
– Я заметил, – ответил тот, – что вы уже три раза пропустили мимо себя бутылку, и хотел предложить вам пойти в комнаты моей сестры на чашку чая. Она сумеет объяснить вам все это много лучше, чем я. Хотя я не имею права стеснять людей своего клана в их пиршественных обычаях, но сам я отнюдь не сторонник излишеств в этом отношении и, – добавил он с улыбкой, – не держу у себя медведя, способного поглотить разум тех, кто мог бы применить его с пользой.
Эдуард охотно согласился, и хозяин, сказав несколько слов окружающим, встал из-за стола вместе с Уэверли. В то время как за ними закрывалась дверь, до Эдуарда донеслись дикие и буйные возгласы – это провозглашали тост за здоровье Вих Иан Вора, означавший удовлетворение его гостей и выражавший всю глубину их преданности своему вождю.
Ответил Эдуард так, как от него и ожидали: он поздравил Ивора со столь храбрыми и преданными вассалами.
– Да, пожалуй, – ответил предводитель, – если бы я вздумал, как мой отец, пускаться в предприятия, где рискуешь получить удар по голове или два по шее, эти молодцы, полагаю, за меня бы постояли. Но кто думает об этом теперь, когда повсюду ходит поговорка: «Лучше старуха с кошельком, чем трое молодцев с мечом»? Затем, обратившись ко всему обществу, он предложил выпить за здоровье капитана Уэверли, достойного друга его любезного соседа и союзника барона Брэдуордина.
– Добро пожаловать, – сказал один из старшин, – если он прибыл от Козмо Комина Брэдуордина.
– Не согласен, – сказал другой старик, по-видимому не собиравшийся поддержать тост, – не согласен. Пока останется хоть один зеленый лист в лесу, будет и обман в душе у всякого Комина.
– Барон Брэдуордин – это сама честь, – вставил третий старик, – и гость, прибывший сюда от него, должен быть желанным, хотя бы он пришел с кровью на руках, если только это не кровь племени Ивора.
Старик, который так и не отпил из своего кубка, ответил:
– Достаточно было крови племени Ивора на руках Брэдуордина.
– Эх, Бэлленкейрох, – ответил первый, – ты больше думаешь о вспышке карабина на мызе в Тулли-Веолане, чем о блеске меча, который сражался за справедливое дело под Престоном.
– Еще бы, – ответил Бэлленкейрох, – ведь вспышка ружья стоила мне белокурого сына, а блеск меча лишь очень мало послужил королю Иакову.
Фергюс в двух словах объяснил по-французски Уэверли, что за семь лет до этого, во время стычки близ Тулли-Веолана, барон застрелил сына этого старика, а затем Мак-Ивор поспешил рассеять предубеждение Бэлленкейроха, сообщив ему, что Уэверли – англичанин, ни родством, ни свойством не связанный с домом Брэдуординов, и лишь тогда старик поднял свой не тронутый дотоле кубок и вежливо выпил за здоровье Эдуарда. Последний ответил тем же, после чего хозяин подал знак, чтобы музыка прекратилась, и громко произнес:
– Где же спрятана песня, друзья мои, что Мак-Меррух не может ее найти?
Мак-Меррух, фамильный бард уже преклонных лет, понял Фергюса с полуслова. Тихим голосом и произнося скороговоркой слова, он запел бесконечные кельтские стихи, принятые слушателями со всеми признаками восторга. По мере того как лилась его декламация, он, казалось, все более воодушевлялся. Сначала он говорил, устремив свой взгляд в землю; теперь он обводил глазами гостей, как будто прося, а то и требуя внимания, и голос его поднялся до диких и страстных нот, сопровождаемых соответственной жестикуляцией. Эдуарду, который следил за ним с большим интересом, показалось, что он перечисляет большое количество собственных имен, оплакивает мертвых, обращается к отсутствующим, увещает, умоляет и ободряет слушателей. Уэверли послышалось даже собственное имя, и он был убежден, что не ошибся, так как все взгляды в это мгновение устремились на него. Воодушевление поэта, видимо, передавалось аудитории. Дикие загорелые лица приняли более суровое и энергичное выражение; все склонились вперед к сказителю, многие повскакали с мест и в исступлении размахивали руками, а некоторые даже схватились за мечи. Когда песня закончилась, наступило глубокое молчание; в это время певец и слушатели немного успокоили свои возбужденные чувства и пришли в обычное состояние.
Хозяин, который в течение всей этой сцены, по-видимому, больше интересовался чувствами, вызванными песней, нежели проникался общим энтузиазмом, налил бордоским стоявшую перед ним небольшую серебряную чашу.
– Передай ее, – сказал он слуге, – Мак-Мерруху нан Фонну (то есть певцу), и, когда он выпьет сок, пусть хранит на память о Вих Иан Воре оболочку плода.
Дар был принят Мак-Меррухом с глубокой признательностью; он выпил вино, поцеловал чашу и благоговейно завернул ее в складки пледа на своей груди. Но вот он снова запел. Это была, как верно заключил Уэверли, импровизация, выражавшая наплыв благородных чувств, охвативших его, и славословие предводителю. Эта песня была также встречена рукоплесканиями, но не произвела столь сильного впечатления, как первая. Было, впрочем, ясно, что клан очень одобрительно отнесся к щедрости своего вождя. Произнесено было множество традиционных здравиц на гэльском наречии, которые хозяин переводил своему гостю:
– За того, кто не отвернется ни от друга, ни от врага!
– За того, кто никогда не бросал товарища!
– Приют изгнаннику, из тирана – мешок костей!
– За молодцов в тартановых юбках!
– Горцы, плечо к плечу!
За ними последовали и другие, столь же энергичные пожелания.
Эдуард особенно любопытствовал узнать содержание той песни, которая вызвала столь бурные страсти у собравшихся, и спросил об этом хозяина.
– Я заметил, – ответил тот, – что вы уже три раза пропустили мимо себя бутылку, и хотел предложить вам пойти в комнаты моей сестры на чашку чая. Она сумеет объяснить вам все это много лучше, чем я. Хотя я не имею права стеснять людей своего клана в их пиршественных обычаях, но сам я отнюдь не сторонник излишеств в этом отношении и, – добавил он с улыбкой, – не держу у себя медведя, способного поглотить разум тех, кто мог бы применить его с пользой.
Эдуард охотно согласился, и хозяин, сказав несколько слов окружающим, встал из-за стола вместе с Уэверли. В то время как за ними закрывалась дверь, до Эдуарда донеслись дикие и буйные возгласы – это провозглашали тост за здоровье Вих Иан Вора, означавший удовлетворение его гостей и выражавший всю глубину их преданности своему вождю.
Глава 21. Сестра вождя
Гостиная Флоры Мак-Ивор была обставлена самым простым и непритязательным образом, так как в Гленнакуоихе приходилось сокращать все расходы для того, чтобы поддерживать в полном блеске гостеприимство, столь необходимое для сохранения и увеличения количества приверженцев и вассалов Вих Иан Вора.
Эта бережливость не распространялась, однако, на одежду самой хозяйки, изящную и даже богатую, с большим вкусом сочетавшую парижские фасоны с более простыми модами Горной Шотландии. Волосы ее, не обезображенные искусством парикмахера и ниспадавшие черными как смоль кольцами на шею, были охвачены тонким обручем, богато украшенным бриллиантами. Это была ее уступка горским предрассудкам, не допускавшим, чтобы женщина до замужества прикрывала чем-либо свои волосы.
Флора Мак-Ивор была настолько разительно похожа на своего брата Фергюса, что они могли бы сыграть роли Виолы и Себастьяна note 223 с тем же исключительным обаянием, которого достигали в этих ролях миссис Генри Сиддонс note 224 и ее брат Уильям Мерри note 225. У них была та же античная правильность профиля; те же темные глаза, ресницы и брови; тот же чистый цвет лица, с тою разницей, что брат от постоянного пребывания на воздухе сильно загорел, в то время как лицо Флоры отличалось девственной нежностью. Только правильные, суровые и несколько высокомерные черты Фергюса приобретали у Флоры очаровательную мягкость. Даже интонации были у них одинаковые, хотя голос брата был ниже голоса сестры, и когда во время военных упражнений Фергюс подавал команды своим подчиненным, звук его голоса напоминал Эдуарду любимый отрывок в описании Эметрия:
Чей глас гремел на расстоянье, Как громкий горн с серебряным звучаньем.
А голос Флоры был тих и нежен – «ценное для женщины свойство», но когда ей попадалась тема, способная возбудить ее природное красноречие, он мог вселять благоговейный трепет и уверенность или покорять вкрадчивой убедительностью. Блеск карих глаз, которые у Фергюса загорались нетерпеливым огнем даже тогда, когда на его пути попадались препятствия, на которые он не мог непосредственно воздействовать своей волей, приобретал у его сестры мягкую задумчивость. Во всем облике его сквозило стремление к славе, к власти, ко всему тому, что могло возвысить его над другими людьми; между тем как в выражении лица сестры можно было прочесть сознание собственного духовного превосходства и не зависть, а жалость к тем, кто старался еще более возвыситься. Чувства ее вполне соответствовали выражению ее лица. Воспитание с детских лет внушило ей, равно как и ее брату, безграничную преданность изгнанной династии Стюартов. Она считала, что долг брата, его клана и вообще всякого человека в Британии, невзирая ни на какой риск, способствовать той реставрации, на которую не переставали надеяться сторонники шевалье де Сен-Жоржа. Ради этой цели она была готова все сделать, все перенести, все принести в жертву. Но ее преданность отличалась от преданности ее брата не только своей фанатичностью, но и чистотой. Он был привычен к мелочным интригам и по необходимости вовлечен в сотни жалких столкновений чужих самолюбий. При этом он был от природы честолюбив, и соображения выгоды и карьеры, весьма легко переплетающиеся с политическими взглядами людей, если и не окрашивали его убеждений, то, во всяком случае, придавали им определенный оттенок. В минуту, когда он обнажил бы свой меч, трудно было бы решить, хочет ли он сделать Иакова Стюарта королем или Фергюса Мак-Ивора – графом. В этом смешении чувств он не признавался даже себе самому, но тем не менее оно существовало, и притом в достаточно высокой степени.
В груди Флоры, напротив, преданность Стюартам горела чистым огнем, без примеси себялюбивого чувства; она скорее пошла бы на то, чтобы замаскировать честолюбивые или корыстные намерения религией, чем скрыть их под личиной взглядов, которые с малолетства ей было внушено считать патриотическими. Такие примеры преданности были нередки среди последователей несчастной династии Стюартов, и большинству моих читателей, верно, придет на память много знаменательных тому примеров. Но особое внимание, проявленное шевалье де Сен-Жоржем и его супругой к родителям Фергюса и его сестры, а когда дети осиротели, и к ним самим, сделало их верность нерушимой. После смерти родителей Фергюс некоторое время состоял пажом в почетной свите супруги претендента и заслужил ее особое расположение своей красотой и живостью характера. Эти милости распространились и на Флору; несколько лет она воспитывалась за счет принцессы в одном из лучших монастырей и покинула его лишь для того, чтобы вернуться к брату, с которым она провела почти два года. Как брат, так и сестра хранили глубокую и благодарною память о доброте принцессы.
Обрисовав преобладающую черту характера Флоры, об остальных я могу упомянуть уже более кратко. Она была прекрасно воспитана и приобрела изящные манеры, которых естественно ожидать от девушки, с детских лет находившейся в обществе принцессы; однако она не научилась еще заменять искренность чувств лоском вежливости. Когда она поселилась в уединении Гленнакуойха, она увидела, что возможность заниматься французской, английской и итальянской литературой будет представляться ей лишь редко, и, чтобы заполнить свободное время, она предалась изучению музыки и поэтических традиций гайлэндцев, причем испытывала истинное удовольствие от этих занятий, в которых брат ее, менее восприимчивый к литературным красотам, находил скорее средство снискания популярности, нежели непосредственное наслаждение. В этих поисках ее поддерживала и великая радость, которую она доставляла тем, к кому обращалась с расспросами.
Ее любовь к своему клану – привязанность почти наследственная – была, как и ее приверженность Стюартам, более чистой страстью, чем у брата. Он был слишком большой политик и свое патриархальное влияние рассматривал исключительно с точки зрения возможностей собственного возвышения, чтобы его можно было назвать образцом горского вождя. Флора не меньше брата дорожила этой патриархальной властью и всячески старалась ее расширить, но побуждало ее к этому благородное желание оградить от бедности или хотя бы от нужды и иноземного угнетения тех, кем, по местным понятиям того времени, был призван управлять ее брат. Все, что она смогла уделить из своих доходов (она получала небольшую пенсию от княгини Собесской note 226), шло не на доставление крестьянам каких-либо удобств, ибо это понятие им было неизвестно и, пожалуй, даже чуждо, а на облегчение их крайней нужды во время болезни или в глубокой старости. Во всякое другое время они готовы были в доказательство своей верности скорее работать на предводителя и не ожидали от него какого-либо подспорья, кроме неприхотливых угощений да участка, который он выделял им из своих земель. Флора пользовалась у них такой любовью, что, когда Мак-Меррух сочинил песню, в которой, перечисляя всех главных красавиц округи, указал на ее превосходство словами, что «самое прекрасное яблоко висит на самой высокой ветке», он получил в подарок от товарищей по клану столько семенного ячменя, что мог бы десять раз засеять свой гайлэндский Парнас, или «Бардову ниву», как ее называли.
Замкнутость жизни мисс Мак-Ивор была вызвана не только уединенностью замка, но и ее собственными вкусами. Самым близким ее другом была Роза Брэдуордин, к которой она была очень привязана. Художника обе подруги могли бы прекрасно вдохновить как образ муз – веселой и меланхолической. И действительно, отец Розы проявлял к ней столько нежной заботы и круг ее желаний был настолько ограничен, что среди них не было ни одного, которого он не хотел бы или не мог исполнить. Иначе обстояло дело с Флорой. Еще девочкой ей пришлось испытать полную перемену обстановки – от веселья и блеска к полному уединению и относительной бедности; а все ее мысли и желания сосредоточивались вокруг великих событий в жизни страны, которые не могли произойти иначе, как ценою больших опасностей и кровопролития, и к которым не приходилось относиться легкомысленно. Поэтому ее обхождение отличалось серьезностью, хотя она всегда была готова занимать общество, и старый барон был о ней очень высокого мнения. Он не раз исполнял с ней французские дуэты Линдора и Хлориды note 227 и другие, бывшие в моде к концу царствования престарелого Людовика XIV.
Считалось, хотя никто не дерзнул бы заикнуться об этом барону Брэдуордину, что просьбы Флоры в значительной мере смягчили гнев Фергюса после их ссоры. Ей удалось затронуть самые чувствительные струны в душе брата, сославшись в первую очередь на лета барона, а затем представив Фергюсу, какой ущерб подобная ссора может нанести общему делу и ему лично как осторожному политику, если из нее будут сделаны крайние выводы. Без этого вмешательства ссора, вероятнее всего, закончилась бы поединком, поскольку барон уже раз пролил кровь одного из представителей клана, несмотря на то, что дело было своевременно улажено, и поскольку он настолько мастерски владел оружием, что даже Фергюс соизволил ему завидовать. По этой же причине Флора была инициатором их примирения, на которое Фергюс пошел довольно охотно, так как оно благоприятствовало некоторым из его дальнейших планов.
С этой молодой девицей, возглавлявшей женское царство за чайным столом, Фергюс и познакомил капитана Уэверли, которого она приняла с обычной учтивостью.
Эта бережливость не распространялась, однако, на одежду самой хозяйки, изящную и даже богатую, с большим вкусом сочетавшую парижские фасоны с более простыми модами Горной Шотландии. Волосы ее, не обезображенные искусством парикмахера и ниспадавшие черными как смоль кольцами на шею, были охвачены тонким обручем, богато украшенным бриллиантами. Это была ее уступка горским предрассудкам, не допускавшим, чтобы женщина до замужества прикрывала чем-либо свои волосы.
Флора Мак-Ивор была настолько разительно похожа на своего брата Фергюса, что они могли бы сыграть роли Виолы и Себастьяна note 223 с тем же исключительным обаянием, которого достигали в этих ролях миссис Генри Сиддонс note 224 и ее брат Уильям Мерри note 225. У них была та же античная правильность профиля; те же темные глаза, ресницы и брови; тот же чистый цвет лица, с тою разницей, что брат от постоянного пребывания на воздухе сильно загорел, в то время как лицо Флоры отличалось девственной нежностью. Только правильные, суровые и несколько высокомерные черты Фергюса приобретали у Флоры очаровательную мягкость. Даже интонации были у них одинаковые, хотя голос брата был ниже голоса сестры, и когда во время военных упражнений Фергюс подавал команды своим подчиненным, звук его голоса напоминал Эдуарду любимый отрывок в описании Эметрия:
Чей глас гремел на расстоянье, Как громкий горн с серебряным звучаньем.
А голос Флоры был тих и нежен – «ценное для женщины свойство», но когда ей попадалась тема, способная возбудить ее природное красноречие, он мог вселять благоговейный трепет и уверенность или покорять вкрадчивой убедительностью. Блеск карих глаз, которые у Фергюса загорались нетерпеливым огнем даже тогда, когда на его пути попадались препятствия, на которые он не мог непосредственно воздействовать своей волей, приобретал у его сестры мягкую задумчивость. Во всем облике его сквозило стремление к славе, к власти, ко всему тому, что могло возвысить его над другими людьми; между тем как в выражении лица сестры можно было прочесть сознание собственного духовного превосходства и не зависть, а жалость к тем, кто старался еще более возвыситься. Чувства ее вполне соответствовали выражению ее лица. Воспитание с детских лет внушило ей, равно как и ее брату, безграничную преданность изгнанной династии Стюартов. Она считала, что долг брата, его клана и вообще всякого человека в Британии, невзирая ни на какой риск, способствовать той реставрации, на которую не переставали надеяться сторонники шевалье де Сен-Жоржа. Ради этой цели она была готова все сделать, все перенести, все принести в жертву. Но ее преданность отличалась от преданности ее брата не только своей фанатичностью, но и чистотой. Он был привычен к мелочным интригам и по необходимости вовлечен в сотни жалких столкновений чужих самолюбий. При этом он был от природы честолюбив, и соображения выгоды и карьеры, весьма легко переплетающиеся с политическими взглядами людей, если и не окрашивали его убеждений, то, во всяком случае, придавали им определенный оттенок. В минуту, когда он обнажил бы свой меч, трудно было бы решить, хочет ли он сделать Иакова Стюарта королем или Фергюса Мак-Ивора – графом. В этом смешении чувств он не признавался даже себе самому, но тем не менее оно существовало, и притом в достаточно высокой степени.
В груди Флоры, напротив, преданность Стюартам горела чистым огнем, без примеси себялюбивого чувства; она скорее пошла бы на то, чтобы замаскировать честолюбивые или корыстные намерения религией, чем скрыть их под личиной взглядов, которые с малолетства ей было внушено считать патриотическими. Такие примеры преданности были нередки среди последователей несчастной династии Стюартов, и большинству моих читателей, верно, придет на память много знаменательных тому примеров. Но особое внимание, проявленное шевалье де Сен-Жоржем и его супругой к родителям Фергюса и его сестры, а когда дети осиротели, и к ним самим, сделало их верность нерушимой. После смерти родителей Фергюс некоторое время состоял пажом в почетной свите супруги претендента и заслужил ее особое расположение своей красотой и живостью характера. Эти милости распространились и на Флору; несколько лет она воспитывалась за счет принцессы в одном из лучших монастырей и покинула его лишь для того, чтобы вернуться к брату, с которым она провела почти два года. Как брат, так и сестра хранили глубокую и благодарною память о доброте принцессы.
Обрисовав преобладающую черту характера Флоры, об остальных я могу упомянуть уже более кратко. Она была прекрасно воспитана и приобрела изящные манеры, которых естественно ожидать от девушки, с детских лет находившейся в обществе принцессы; однако она не научилась еще заменять искренность чувств лоском вежливости. Когда она поселилась в уединении Гленнакуойха, она увидела, что возможность заниматься французской, английской и итальянской литературой будет представляться ей лишь редко, и, чтобы заполнить свободное время, она предалась изучению музыки и поэтических традиций гайлэндцев, причем испытывала истинное удовольствие от этих занятий, в которых брат ее, менее восприимчивый к литературным красотам, находил скорее средство снискания популярности, нежели непосредственное наслаждение. В этих поисках ее поддерживала и великая радость, которую она доставляла тем, к кому обращалась с расспросами.
Ее любовь к своему клану – привязанность почти наследственная – была, как и ее приверженность Стюартам, более чистой страстью, чем у брата. Он был слишком большой политик и свое патриархальное влияние рассматривал исключительно с точки зрения возможностей собственного возвышения, чтобы его можно было назвать образцом горского вождя. Флора не меньше брата дорожила этой патриархальной властью и всячески старалась ее расширить, но побуждало ее к этому благородное желание оградить от бедности или хотя бы от нужды и иноземного угнетения тех, кем, по местным понятиям того времени, был призван управлять ее брат. Все, что она смогла уделить из своих доходов (она получала небольшую пенсию от княгини Собесской note 226), шло не на доставление крестьянам каких-либо удобств, ибо это понятие им было неизвестно и, пожалуй, даже чуждо, а на облегчение их крайней нужды во время болезни или в глубокой старости. Во всякое другое время они готовы были в доказательство своей верности скорее работать на предводителя и не ожидали от него какого-либо подспорья, кроме неприхотливых угощений да участка, который он выделял им из своих земель. Флора пользовалась у них такой любовью, что, когда Мак-Меррух сочинил песню, в которой, перечисляя всех главных красавиц округи, указал на ее превосходство словами, что «самое прекрасное яблоко висит на самой высокой ветке», он получил в подарок от товарищей по клану столько семенного ячменя, что мог бы десять раз засеять свой гайлэндский Парнас, или «Бардову ниву», как ее называли.
Замкнутость жизни мисс Мак-Ивор была вызвана не только уединенностью замка, но и ее собственными вкусами. Самым близким ее другом была Роза Брэдуордин, к которой она была очень привязана. Художника обе подруги могли бы прекрасно вдохновить как образ муз – веселой и меланхолической. И действительно, отец Розы проявлял к ней столько нежной заботы и круг ее желаний был настолько ограничен, что среди них не было ни одного, которого он не хотел бы или не мог исполнить. Иначе обстояло дело с Флорой. Еще девочкой ей пришлось испытать полную перемену обстановки – от веселья и блеска к полному уединению и относительной бедности; а все ее мысли и желания сосредоточивались вокруг великих событий в жизни страны, которые не могли произойти иначе, как ценою больших опасностей и кровопролития, и к которым не приходилось относиться легкомысленно. Поэтому ее обхождение отличалось серьезностью, хотя она всегда была готова занимать общество, и старый барон был о ней очень высокого мнения. Он не раз исполнял с ней французские дуэты Линдора и Хлориды note 227 и другие, бывшие в моде к концу царствования престарелого Людовика XIV.
Считалось, хотя никто не дерзнул бы заикнуться об этом барону Брэдуордину, что просьбы Флоры в значительной мере смягчили гнев Фергюса после их ссоры. Ей удалось затронуть самые чувствительные струны в душе брата, сославшись в первую очередь на лета барона, а затем представив Фергюсу, какой ущерб подобная ссора может нанести общему делу и ему лично как осторожному политику, если из нее будут сделаны крайние выводы. Без этого вмешательства ссора, вероятнее всего, закончилась бы поединком, поскольку барон уже раз пролил кровь одного из представителей клана, несмотря на то, что дело было своевременно улажено, и поскольку он настолько мастерски владел оружием, что даже Фергюс соизволил ему завидовать. По этой же причине Флора была инициатором их примирения, на которое Фергюс пошел довольно охотно, так как оно благоприятствовало некоторым из его дальнейших планов.
С этой молодой девицей, возглавлявшей женское царство за чайным столом, Фергюс и познакомил капитана Уэверли, которого она приняла с обычной учтивостью.
Глава 22. Поэзия горцев
После первых приветствий Фергюс сказал своей сестре:
– Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли – поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Меррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, – потому что он их не понимает. Будь так добра – прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Меррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.
– Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фергюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.
– Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство – ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, – стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere note 228, если на Мак-Мерруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был рад этому – есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.
– Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фергюс слишком горд, чтобы обменять свой Меч на маршальский жезл, что Мак-Мерруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.
– Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан note 229. Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. – С этими словами он вышел из комнаты.
Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.
– Зимою главное развлечение горцев – это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы – более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое, составляющее их прелесть, неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.
– А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?
– Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства note 230.
– Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?
– Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.
– Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?
– Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.
– Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.
– Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин! note 231 (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.
Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:
– Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.
Получив соответственные указания на своем родном языке. Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой'расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось, возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.
Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.
– Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли – поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Меррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, – потому что он их не понимает. Будь так добра – прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Меррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.
– Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фергюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.
– Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство – ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, – стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere note 228, если на Мак-Мерруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был рад этому – есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.
– Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фергюс слишком горд, чтобы обменять свой Меч на маршальский жезл, что Мак-Мерруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.
– Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан note 229. Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. – С этими словами он вышел из комнаты.
Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.
– Зимою главное развлечение горцев – это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы – более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое, составляющее их прелесть, неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.
– А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?
– Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства note 230.
– Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?
– Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.
– Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?
– Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.
– Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.
– Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин! note 231 (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.
Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:
– Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.
Получив соответственные указания на своем родном языке. Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой'расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось, возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.
Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.