– С этими неотесанными людьми я его не сравниваю, дорогая Роза, мне жаль только, что он с его способностями и умом не занимает в обществе того места, на которое они дают ему право, и не отдает их в полной мере служению тому благородному делу, к которому он примкнул. Разве Лохил, и Пххх, и Мххх, и Г**'' не отличаются прекрасным образованием и отменными талантами? Почему он считает ниже своего достоинства быть полезным и деятельным, как они? Мне часто приходит в голову, что его пыл замораживает этот гордый, ледяной англичанин, с которым он не расстается.
   – Полковник Толбот? Без сомнения, это очень неприятный человек. На шотландских женщин он смотрит так, точно ни одна из них не стоит того, чтобы он подал ей чашку чая. А у Уэверли – такая нежная душа, он такой образованный…
   – Да, – промолвила Флора с улыбкой, – он может любоваться луной и цитировать строфы из Тассо.
   – А кроме того, ты ведь знаешь, каким храбрым он был в бою, – добавила мисс Брэдуордин.
   – Если уж говорить об этом, – ответила Флора, – то, я считаю, все мужчины (то есть те, кто заслуживает этого имени) примерно одинаковы; по-моему, больше мужества нужно для того, чтобы бежать. Кроме того, когда они оказываются друг против друга, в них пробуждается какой-то воинственный инстинкт, как мы это видим у самцов животных – псов, быков и т.д. Но на возвышенные и рискованные предприятия Уэверли совершенно неспособен. Он никогда не мог бы быть своим знаменитым предком сэром Найджелом, он мог бы быть только его панегиристом, и поэтому я скажу тебе, дорогая Роза, где он будет на своем месте и в своей стихии, – в мирном кругу домашних радостей, беспечных занятий литературой и изысканных наслаждений Уэверли Онора. Он переделает, там библиотеку в самом утонченном готическом вкусе, украсит ее полки редчайшими и ценнейшими сочинениями, будет чертить планы, рисовать пейзажи, писать стихи, воздвигать храмы и устраивать гроты; а в ясную летнюю ночь будет выходить на Галерею у входа и любоваться оленями, бродящими при лунном свете; или, скажем, лежать в тени древних дубов с их фантастическими очертаниями; а то будет читать стихи своей красавице жене, гуляя с ней под руку, и будет счастливейшим человеком!
   «А она будет счастливейшей из женщин!» – подумала про себя бедная Роза. Но она лишь вздохнула и переменила тему разговора.



Глава 53. Фергюс решает жениться


   По мере того как Уэверли проницательнее вглядывался в придворную жизнь, у него оставалось все меньше оснований восхищаться ею. Говорят, что в желуде заключен целый дуб со всеми его будущими ветвями. Так и в этом дворе, как в желуде, он уже видел столько источников tracasserie note 411 и интриг, что они сделали бы честь двору обширной империи. Каждое значительное лицо имело собственные цели, которые и преследовало с упорством, совершенно несоразмерным, по мнению Уэверли, со степенью их важности. Почти все эти лица имели свои поводы к недовольству, хотя больше всего оснований к этому было у достойного барона, так как душа его болела за общее дело.
   – Едва ли, – сказал он однажды утром Уэверли, когда они смотрели на замок, – едва ли мы дождемся осадного венка. Вы знаете, что его сплетали из корней и травы растений, выросших в осажденном городе, а то его делают из веточек parietaria – жимолости, или стенницы; не удастся нам, говорю я, заслужить венок этой блокадой – или осадой – эдинбургского замка.
   К этому он привел много ученых и убедительных доводов, повторение которых в настоящей повести вряд ли доставило бы удовольствие читателю.
   Кое-как отделавшись от старика, Уэверли отправился на квартиру к Фергюсу, куда последний наказал ему прийти и дожидаться его возвращения из Холируд-хауса.
   – Завтра у меня будет особая аудиенция, – сказал он ему накануне, – заходи поздравить меня с успехом, в котором я не сомневаюсь.
   День аудиенции настал. В комнате Фергюса Уэверли нашел прапорщика Мак-Комбиха, – он ждал возможности отрапортовать о своем дежурстве во рве, который прорыли поперек крепостного холма и называли траншеей. Скоро на лестнице раздался голос предводителя, кричавшего в яростном нетерпении:
   – Каллюм, эй, Каллюм Бег, дьявол!
   Когда Фергюс вошел в комнату, все черты его выражали неистовую ярость, а немного нашлось бы людей, на чьем лице это чувство отразилось бы более ярко. Когда он был в этом состоянии, жилы проступали у него на лбу, ноздри раздувались, щеки и глаза горели, а взгляд его был взглядом бесноватого. Эти признаки наполовину подавленного гнева были тем страшнее, что изобличали неистовые усилия воли сдержать припадок почти неудержимой страсти, породившей ужасающий внутренний конфликт, от которого он трясся всем телом.
   Войдя в квартиру, он отстегнул палаш и швырнул его на пол с такой силой, что тот полетел на другой конец комнаты.
   – Сам не знаю, – воскликнул он, – что мне мешает дать сейчас торжественную клятву, что я никогда больше не обнажу за него меча! Каллюм, заряди мои пистолеты и принеси их сюда сию же секунду! Слышишь, сию же секунду!
   Каллюм, которого ничто никогда не удивляло, не пугало и не приводило в замешательство, выполнил это приказание с отменным хладнокровием. Эван Дху, на челе которого одна мысль, что его вождя могли оскорбить, вызвала такую же бурю, исполнился мрачного молчания и только ждал момента, когда сможет узнать, кому и где мстить за эту обиду.
   – А, Уэверли, ты здесь, – сказал предводитель, что-то припоминая. – Правильно. Я просил тебя разделить мое торжество, а сейчас ты видишь мое – как бы тебе сказать? – разочарование.
   В этот момент подошел Эван Дху со своим письменным докладом. Фергюс в бешенстве отшвырнул бумагу прочь.
   – Господи! – воскликнул он. – Как бы я хотел, чтобы эта старая развалина рухнула на головы дураков, которые осаждают, и подлецов, которые защищают ее! Вижу, Уэверли, ты считаешь, что я с ума сошел… Ступай, Эван, но далеко не уходи, чтобы тебя можно было дозваться.
   – Полковник наш ужас как расстроился, – сказала миссис Флокхарт Эвану, когда он спустился к ней. – Дай бог, чтобы не захворал. У него жилы на лбу надулись, как веревки. Ему ничего не нужно?
   – Всякий раз, как это с ним случается, он пускает себе кровь, – весьма хладнокровно ответил гайлэндец.
   Когда прапорщик вышел, Мак-Ивор стал понемногу приходить в себя.
   – Я знаю, Уэверли, полковник Толбот внушил тебе проклинать десять раз на дню слово, которое ты нам дал. Нет, и не пытайся это отрицать, в настоящую минуту я готов проклясть и свое собственное слово. Ты не поверишь: сегодня я обратился к принцу с двумя просьбами, и он в обеих отказал! Как тебе это нравится?
   – Как мне это нравится? – ответил Уэверли. – Как я могу сказать, когда не знаю, в чем они заключались?
   – Ты что? Что это за слова: в чем они заключались? Я же тебе говорю, что просил я, понимаешь, я, которому он обязан больше, чем любым трем предводителям, вместе взятым. Ведь это я привел из Пертшира всех этих людей, без меня ни один из них и с места бы не сдвинулся. Не думаешь же ты, что я просил чего-либо совсем уж неразумного, а кабы и так, что ж, ради меня могли бы немножко постараться. Впрочем, я сейчас тебе все расскажу, раз могу уже дышать свободно. Ты помнишь эту историю с моим графским патентом? Дали мне его несколько лет назад за услуги, которые я оказал тогда. А с тех пор мои заслуги, во всяком случае, не стали меньше. Так вот, эту корону, эту побрякушку, я ценю не больше, чем ты или чем любой философ, так как считаю, что вождь такого клана, как Слиохд нан Ивор, знатнее любого шотландского графа. Но у меня были свои особые причины добиваться этого проклятого титула именно сейчас. Надо тебе сказать, я случайно выяснил, что принц уговаривал этого старого дурака барона Брэдуордина лишить наследства своего кузена в девятнадцатом или двадцатом колене, поступившего на службу в ополчение к ганноверскому курфюрсту, и закрепить права владения за твоей хорошенькой маленькой приятельницей Розой. Поскольку таково приказание его короля и повелителя, имеющего право по своему усмотрению менять порядок наследования, старик, кажется, вполне примирился с этой мыслью.
   – А как же быть с феодальной услугой?
   – К шутам феодальную услугу! Должно быть. Розе придется снимать туфельку королевы в день коронации или заниматься еще какой-нибудь подобной чушью. Так вот, сэр, поскольку Роза Брэдуордин была мне всегда подходящей партией, кабы не это идиотское стремление ее отца иметь наследника мужского пола, я решил, что теперь никаких препятствий не остается, если только барону не взбредет в голову требовать от зятя, чтобы он принял фамилию Брэдуордин (что для меня, как ты понимаешь, невозможно), но что этого можно избежать, приняв титул, на который я имею неоспоримое право и который устранял бы все затруднения. Если бы Роза, кроме того, сделалась после смерти отца виконтессой Брэдуордин, тем лучше, я бы не возражал.
   – Но, Фергюс, я и понятия не имел, что ты питаешь нежные чувства к мисс Брэдуордии; а потом, ты всегда потешался над ее отцом.
   – У меня ровно столько чувств к мисс Брэдуордин, мой славный друг, сколько я считаю нужным по отношению к будущей хозяйке моего дома и матери моих детей. Она очень миленькая и умненькая девочка и принадлежит, без сомнения, к одной из самых лучших фамилий Нижней Шотландии, а с помощью уроков Флоры и под ее руководством она могла бы занять весьма приличное место в обществе. Что касается ее отца, то он, конечно, чудак и достаточно смешон, но он так сурово проучил сэра Хью Холберта, этого дорогого покойника лэрда Балмауоппла и других, что никто больше не осмелится подтрунивать над ним, так что чудачества его роли не играют. Говорю тебе, никаких препятствий не было, решительно никаких. Я уже все решил для себя.
   – А спросил ли ты согласия барона, – сказал Уэверли, – или Розы?
   – А на что? Говорить с бароном, прежде чем я стану носить титул, – это вызвало бы только преждевременные и изводящие разговоры о необходимости переменить фамилию, между тем как, став графом Гленнакуойхом, я мог бы прямо предложить ему вставить его проклятого медведя и разувайку на поле герба party per pale note 412, на щиток или на отдельный щит, лишь бы не пакостить своего собственного. А что до Розы, то я не вижу, какие у нее могли бы быть возражения, если бы отец был согласен.
   – Быть может, как раз те самые, как у твоей сестры против меня, несмотря на то, что у тебя никаких возражений нет.
   Фергюс от такого сравнения только вытаращил глаза, настолько оно показалось ему чудовищным, но благоразумно воздержался от ответа, который уже просился ему на язык.
   – О, это бы мы все уладили… Итак, я испросил аудиенцию, и мне назначили прийти сегодня утром. Тебя я попросил зайти, думая, как дурак, что ты мне понадобишься в качестве шафера. Так вот, я излагаю свои претензии – справедливость их не отрицают; ссылаюсь на бесконечные обещания и выданный патент – их тоже признают. Как логическое следствие моих прав я прошу разрешения принять титул, дарованный мне патентом, а мне в ответ преподносят старую историю, что мне завидуют Кххх и Мххх. Я отвергаю эту отговорку и предлагаю представить их письменное согласие, поскольку мой патент выдан гораздо раньше, чем они заявили свои дурацкие претензии… Уверяю тебя, что я получил бы у них такое согласие, даже если бы мне пришлось из-за этого драться. И вот на это мне выкладывают настоящую причину. Он осмеливается сказать мне прямо в глаза, что мой патент нужно до поры до времени придержать, чтобы не вызвать неудовольствия этого подлого труса и бездельника (тут Фергюс назвал своего соперника, вождя другой ветви клана), который имеег не больше прав называться вождем, чем я – китайским императором, и которому, видишь ли, угодно прикрыть свое нежелание выступить, несмотря на то, что он двадцать раз клялся это сделать, тем, что принц осыпает меня милостями, а ему будто бы завидно! И вот, чтобы не дать этому гнусному слюнтяю предлога для отговорок, принц просит меня, в виде личного одолжения (не более и не менее), не настаивать в настоящий момент на моем справедливом и законном требовании. Ну вот и полагайся на принцев!
   – Этим и закончилась твоя аудиенция?
   – Закончилась? Как бы не так! Я решил отнять у него всякую возможность выказать свою неблагодарность и поэтому изложил со всем спокойствием, на которое был способен, так как, клянусь тебе, я весь дрожал от бешенства, те особые причины, по которым я желал бы, чтобы его королевское высочество указал мне какой-либо иной путь проявить свое повиновение и преданность, так как мои жизненные перспективы превращают то, что во всякое другое время было бы для меня совершенным пустяком, в серьезную жертву. После этого я изложил ему весь свой план.
   – И что же ответил принц?
   – Ответил? Хорошо, что в писании сказано: «Не кляни царя ниже в помышлении своем!» Так вот, он ответил, что очень рад тому, что я избрал его себе в наперсники, так как благодаря этому он сможет предотвратить еще более тяжкое разочарование. Он-де честным словом принца может заверить меня, что сердце милой Розы уже занято и что он сам дал обещание содействовать ее чувству. «Итак, мой дорогой Фергюс, – закончил он с самой очаровательной улыбкой, – поскольку о браке не может быть и речи, и с графским титулом нет нужды особенно спешить». Сказав это, он испарился, а я остался plante la note 413.
   – И что же ты сделал?
   – Я тебе скажу, что я мог бы сделать в эту минуту – продаться самому черту или курфюрсту в зависимости от того, кто из них дал бы мне лучшую возможность отомстить. Впрочем, сейчас я уже остыл. Я уверен, что он хочет выдать ее за какого-нибудь из своих сволочных французов или ирландских офицеров, только я буду зорко следить за ними, и пусть человек, который вздумает перебить мне дорогу, держится настороже: bisogna coprirsi, signer note 414.
   Разговор продолжался еще некоторое время, но не представлял уже ничего замечательного; поэтому Уэверли простился с Фергюсом, бешенство которого перешло в глубокую и страстную жажду мести, и отправился к себе домой, сам не умея толком разобраться в смешанных чувствах, которые пробудил в его груди рассказ Мак-Ивора.



Глава 54. «Ничему не верен»


   «Я воплощенное непостоянство, – подумал Уэверли, закрыв дверь на задвижку и принимаясь быстро шагать взад и вперед по комнате. – Какое мне дело до того, что Фергюс Мак-Ивор хочет жениться на Розе Брэдуордин?.. Я ее не люблю… Возможно, что она могла бы полюбить меня, но я отверг ее простую, естественную и трогательную привязанность, не дал себе труда взлелеять ее до более нежного чувства и отдал всего себя девушке, которая никогда не полюбит ни одного смертного, если только старый Уорик note 415, создатель королей, не восстанет из мертвых. А барон… на его имение мне было бы наплевать, так что фамилия не послужила бы препятствием. Пускай бы хоть черт забрал его бесплодные болота и стаскивал с короля его caligae, я не сказал бы ни слова. Но ей ли, созданной для любви и нежности домашней жизни, для теплых и спокойных проявлений взаимной внимательности, услаждающих союз тех, кому суждено пройти жизненный путь вместе, ей ли стать женой Фергюса Мак-Ивора? Плохо он с ней, конечно, обходиться не будет – на это он не способен, – но он перестанет обращать на нее внимание после первого же месяца женитьбы; он будет так занят тем, как бы подчинить себе какого-нибудь соперника-вождя, или обойти придворного фаворита, или присоединить к своим владениям какой-нибудь заросший вереском холм либо какое-нибудь озеро, а то и привлечь в свои банды какой-нибудь новый отряд катеранов, что не станет интересоваться, что делает его жена и чем она занята.
   Затем она увянет, как цветок, Живая красота ее исчезнет, И, бледная, худая, словно призрак, Она потом забьется в лихорадке И так умрет
   И это нежнейшее из созданий могло бы избегнуть такой участи, если бы только у мистера Уэверли были на месте глаза! Честное слово, я не могу понять, как это Флора казалась мне настолько уж красивее Розы, то есть неизмеримо красивее. Она статнее, это правда, и она больше следит за манерами, но многие думают, что мисс Брэдуордин естественнее, и она, несомненно, моложе. Флора как будто на два года меня старше. Вечером я постараюсь их получше разглядеть.
   С этим намерением Уэверли отправился на чашку чая (как это было в моде шестьдесят лет назад) в дом некоей знатной леди, приверженной делу принца, и там он встретил, как и ожидал, обеих девушек. Когда он вошел, все встали, но Флора сразу села и возобновила начатый разговор. Роза, напротив того, почти незаметно очистила местечко в тесном кругу гостей, чтобы Уэверли мог вдвинуть туда уголок стула.
   «У нее, в общем, очень привлекательные манеры», – подумал он про себя.
   Среди гостей возник спор, какой язык более благозвучен и приспособлен для поэзии, гэльский или итальянский; превосходство гэльского, который, вероятно, в ином кругу не нашел бы поддержки, ожесточенно отстаивалось семью дамами из горной Шотландии, – они изъяснялись во всю силу своих легких и совершенно оглушили гостей визгливыми примерами кельтского благозвучия. Флора, заметив, что некоторые дамы с Равнины посмеиваются над возможностью подобного сравнения, высказала несколько доводов в доказательство того, что этот взгляд не так уж абсурден, но Роза, когда спросили ее, что она об этом думает, отдала горячее предпочтение итальянскому, который она изучала с помощью Уэверли.
   «У нее слух тоньше, чем у Флоры, хоть она и не так музыкальна, – сказал про себя Уэверли. – Надо полагать, что мисс Мак-Ивор скоро сравнит Мак-Мерруха нан Фонна с Ариосто!»
   Наконец вышло так, что мнение общества разделилось насчет того, просить ли Фергюса сыграть на флейте (в чем он был великим искусником) или просить Уэверли прочесть что-нибудь из Шекспира. Хозяйка дома любезно взялась поставить вопрос на голосование и сама пошла собирать мнения за поэзию или за музыку, но при условии, что джентльмены, таланты которых не будут использованы в этот вечер, займут гостей в следующий. Решающим случайно оказался голос Розы. Что касается Флоры, которая, видимо, взяла за правило никогда не поддерживать Уэверли, она высказалась за музыку, если только барон согласится аккомпанировать Фергюсу на скрипке.
   «Поздравляю вас с таким вкусом, мисс Мак-Ивор, – подумал Эдуард, когда кто-то пошел искать для него книгу, – в Гленнакуойхе он казался мне более изысканным; барон ведь не бог весть как играет, а Шекспира всегда стоит послушать».
   Выбор пал на «Ромео и Джульетту». Эдуард прочел со вкусом, чувством и воодушевлением несколько сцен из этой трагедии. Все высказали свое одобрение рукоплесканиями, а многие и слезами. Флора, хорошо знавшая эту пьесу, была в числе первых; Роза, для которой она была совершенной новостью, оказалась во втором разряде почитателей.
   «И чувства у нее больше», – сказал себе Уэверли.
   Теперь разговор перешел на действие трагедии и на ее персонажей. Фергюс заявил, что единственный, кто в ней заслуживает внимания, – это Меркуцио note 416, как человек изящный и остроумный.
   – Я не всегда мог уловить его старомодные остроты, но он, по понятиям своего времени, был, очевидно, блестящим молодым человеком.
   – И что это была за подлость, – сказал прапорщик Мак-Комбих, который во всем обычно следовал за своим полковником, – со стороны этого Тибберта, или Таггарта, или как его там, пырнуть его из-под руки другого джентльмена, как раз когда тот пришел их мирить.
   Дамы, разумеется, шумно высказывались за Ромео, но это мнение разделялось не всеми. Хозяйка дома и несколько других дам сурово осудили легкость, с которой герой перенес свои чувства с Розалинды на Джульетту. Флора молчала, пока ее несколько раз не попросили сообщить свое мнение, и только тогда ответила, что, как она думает, встретившая такое осуждение перемена чувства не только вполне естественна, но и доказывает исключительную проницательность поэта.
   – Ромео изображен, – сказала она, – молодым человеком, особенно склонным к нежным чувствам, его любовь обращается сначала к женщине, которая не может ему ответить тем же, это он вам не раз говорит:
   И ей не страшен Купидон крылатый, и дальше:
   И от любви навеки отреклась.
   А так как любовь Ромео, если только он разумное существо, не может жить без надежды на успех, поэт с огромным искусством пользуется той минутой, когда юноша доведен до отчаяния, чтобы представить его взорам предмет более совершенный, чем девушка, которая его отвергла, и готовый отплатить ему любовью за любовь. Я не могу придумать положение, способное ярче изобразить страсть Ромео и Джульетты, чем этот переход от глубокого уныния при первом появлении его на сцене к внезапному экстатическому состоянию при виде ее, когда он восклицает:
   Но пусть приходит горе:
   Оно не сможет радости превысить, Что мне дает одно мгновенье с ней.
   – Неужели, мисс Мак-Ивор, – воскликнула одна знатная молодая леди, – вы собираетесь лишить нас нашей прерогативы? Неужели вы хотите убедить нас, что любовь не может существовать без надежды или что влюбленный должен стать неверным, если с ним обращаются сурово? Фи! Я не ожидала такого бесчувственного вывода.
   – Я могу представить себе, милая леди Бетти, – сказала Флора, – такую ситуацию, когда влюбленный будет упорствовать в своем ухаживании даже при весьма необнадеживающих обстоятельствах. Чувства в отдельных случаях могут выдерживать даже целые бури суровости, но только не длительный полярный мороз полнейшего безразличия. Не пробуйте, даже при ваших чарах, произвести этот опыт над кем-либо из ваших поклонников, постоянством которого вы дорожите. Любовь может питаться и ничтожнейшими крохами надежды, но совсем без надежды она жить не в состоянии.
   – Точно как кобыла Дункана Мак-Герди, – вставил Эван, – не во гнев вашей милости будь сказано, он все старался отучить ее от корма, и когда он стал давать ей по соломинке в день, тут-то бедняжка и сдохла!
   Пример Эвана развеселил все общество, и разговор перекинулся на другую тему. Вскоре после этого гости начали расходиться. Эдуард пошел домой, раздумывая над словами Флоры.
   – Перестану любить свою Розалииду, – сказал он, – намек был достаточно прозрачен. Поговорю с ее братом и откажусь от ее руки. Но что делать с Джульеттой? Хорошо ли будет идти наперекор намерениям Фергюса? Хотя вряд ли они когда-нибудь осуществятся. Ну, а если ничего не выйдет, что тогда? Что ж, в таком случае alors comme alors note 417. – И, решив действовать, как подскажут обстоятельства, наш герой отправился спать.



Глава 55. Горе мужественного человека


   Если мои прекрасные читательницы держатся того мнения, что легкомыслие моего героя в вопросах любви совершенно непростительно, я должен буду напомнить им, что все его горести и затруднения проистекали не только из этого чувствительного источника. Даже лирический поэт, столь трогательно жалующийся на свои любовные страдания, не мог забыть, что он в то же самое время «погряз в долгах и пьян», что, без сомнения, немало усугубляло его плачевное положение. По целым дням иной раз Уэверли не вспоминал ни о Флоре, ни о Розе Брэдуордин, и голова его была исключительно занята мучительными догадками о том, что может твориться теперь в Уэверли-Оноре и каков может быть исход гражданской войны, с которой он связал свою судьбу. Полковник Толбот часто вызывал его на споры о справедливости дела, которое он поддерживал.
   – Я не хочу этим сказать, – говорил он, – что вы имеете право теперь отстать от него: как бы ни сложились обстоятельства, вы обязаны оставаться верным столь необдуманно данному слову. Но я хочу, чтобы вы отдали себе ясный отчет, что справедливость не на вашей стороне, что вы сражаетесь против истинных интересов вашей родины и что, как англичанин и патриот, вы должны ухватиться за первую же возможность, чтобы отступить от этого несчастного предприятия, прежде чем снежный ком успеет растаять.
   В этих политических спорах Уэверли обыкновенно приводил обычные аргументы своей партии, которыми излишне докучать читателю. Но ему почти нечего было сказать, когда полковник предлагал ему сравнить силы мятежников, собирающихся свергнуть правительство, с теми, которые сколачивались, и притом очень быстро, для его поддержки. На это у Уэверли был один ответ:
   – Если дело, к которому я примкнул опасно, тем позорнее будет, если я его брошу.
   Этим он, в свою очередь, заставлял полковника Толбота замолчать и переводил разговор на другую тему.