— Том… — Чарли тронул меня за плечо, но я не обратил внимания: я слишком глубоко задумался, слишком замечтался.
   «Неужели эта ночь и вправду особая, — думалось мне, — неужели святые духи странствуют в ночи вместе с метелью и в этот заветный час исполняют наши желания? Если я что-то загадаю про себя — разве эта ночь предшествия, эта древняя метель и этот странный сон не усилят его вдесятеро?»
   Я крепко зажмурился. В горле пересохло.
   — Не надо… — сказал Чарли, но слова уже рвались с моих губ. «Сейчас, — думал я, — вот сейчас, пока чудесная звезда еще горит над Вифлеемом».
   — Том, — выдохнул Чарли, — Христа ради…
   «Да, Христа ради», — подумал я и сказал:
   — В этот час я хочу…
   — Нет! — Чарли попытался зажать мне рот.
   — … чтобы мой отец снова ожил. Пожалуйста, сделай так. Каминные часы пробили десятикратно и еще дважды.
   — О, Томас… — тихо сказал Чарли. Ладони его опали с моих плеч. — Ох, Том…
   Вьюга стукнула в окно, залепила его снегом, словно смертным саваном.
   Дверь сама собою распахнулась.
   Снег влетел в комнату.
   — Какое ужасное желание, Том. И ведь… это может сбыться.
   — Может сбыться! — я метнулся к распахнутой двери — она манила, как отверстая могила.
   — Не надо, Том, — снова сказал Чарли.
   Дверь хлопнула позади меня. Я выскочил из дома и побежал. Боже мой, как я бежал!
   — Том, вернись! — голос Чарли терялся во вьюжной белизне. — Ради бога, н е н а д о!
   А я бежал и бежал через ночь, совершенно обезумев, невнятно бормотал, убеждая сердце биться быстрее, гнать кровь по жилам, а ноги — бежать и бежать.
   «К нему! К нему! — думал я. — Туда! Пусть это случится.
   Пусть воплотится мое желание. Туда, на это место!»
   И тут зазвенели, возвещая Рождество, запели, загомонили все колокола по всему заснеженному городу, и звоны окружили меня, подгоняли, тянули, а я все бежал к своей безумной цели.
   «Идиот! — подумалось мне. — Вернись! Он же умер!»
   А что, если все-таки ожил, всего на один этот час, и будет ждать меня, и не дождется?
   Я оказался в поле, без шляпы, без пальто, но разгоряченный бегом, с лица моего при каждом шаге осыпалась соленая маска и тут же намерзала снова, а счастливый перезвон относило кудато, и он там терялся.
   Вьюга была со мною до самого конца пути, до самой темной стены.
   Кладбище.
   Я остановился у тяжелых чугунных ворот и оцепенел, глядя сквозь прутья.
   Кладбище походило на руины крепости, взорванной поколение назад, все его надгробья поглотило новоR Оледенение. А что, если чудес не бывает? Что, если в этой ночи не было ничего, кроме вина, разговоров и праздничного очарования? Что, если я бежал лишь затем, чтобы спасти свою веру, искреннюю веру в чудеса, которые. еще случаются снежными ночами?
   Я стоял и смотрел на заметенные могилы, на снег без единого следа на нем. Мне так не хотелось возвращаться назад, к Чарли, что я с радостью лег бы и умер здесь сам. Тут мне подумалось, что все это — его ужасная шутка, плод его беспощадного юмора. Ведь он как никто другой умел нащупать в человеке самую звонкую струну и играть на ней. Не он ли шептал за моей спиной, искушал, подталкивал к безумию?
   Я тронул запертые ворота.
   Где оно, это место? Там — гладкий камень с надписью:
   «Родился в 1888. Умер в 1957» — его и в ясный день трудно найти в высокой траве или под прошлогодними листьями.
   Я отступил на шаг, и тут дыхание у — меня занялось, а потом дикий, невероятный крик вырвался из горла — там, по ту сторону стены, рядом с домиком сторожа, что-тобыло!
   Слабый вздох? Безгласный плач? Или просто первый намек на тепло в дыхании зимнего ветра?
   Я снова вцепился в прутья, вгляделся до боли в глазах.
   Вот оно! Зыбкий след, словно птица пробежала меж могильными камнями. Еще секунда, и их занесло бы снегом навсегда!
   Я закричал, разбежался, прыгнул.
   О Господи, никогда в жизни я не прыгал так высоко. Я упал, но уже с той стороны, разбил губы в кровь, вскрикнул и снова побежал, огибая сторожку.
   Там, среди теней, то и дело скрываемый порывами метели, на фоне стены еле угадывался человек; глаза его были закрыты, руки — скрещены на груди.
   Я смотрел на него с безумной надеждой — увидеть и узнать.
   Этого человека я не знал.
   Он был стар, стар, очень стар.
   — Я даже застонал от отчаяния.
   И тут старец поднял дрожащие веки.
   Это были его глаза!
   — Папа! — закричал я и рванулся под тусклый свет лампочки, в снежную круговерть, чтобы обнять его.
   А где-то далеко-далеко, в заснеженном городе, разносился голос Чарли:
   — Нет, не надо, беги отсюда! Это кошмар, это безумие! Не надо! — умолял он.
   Он стоял передо мной и не узнавал меня, а может, просто не мог разглядеть из-за пелены, подернувшей глаза. «Кто?» — наверняка думал он.
   — …ом!..ом! — вдруг сорвалось с его губ.
   Он никак не мог произнести звук «т».
   Но звал он меня.
   — …ом!
   Он вздрогнул и обхватил меня, словно человек, что стоит на кромке обрыва и боится, как бы земля не вздрогнула и не сбросила его в бездну.
   Я крепко держал его. Он не мог упасть.
   Сплетенные в неистовом объятии, не в силах сдвинуться с места, мы стояли посреди снежной пустыни и тихо покачивались — два человека, слившиеся в одного.
   — Том, о, Том, — снова и снова судорожно и горестно повторял он.
   — Отец, милый па, папочка, — твердил я.
   Старик вдруг застыл в моих руках, увидев поверх моего плеча пустое поле смерти. Он судорожно вздохнул, словно пытаясь спросить меня, что это за место.
   И как только он узнал, вспомнил это место, он увял, еще больше постарел, все его лицо говорило одно слово — «нет».
   Он огляделся, словно надеясь увидеть заступников, защитников его прав, которые сказали бы это «нет» вместе с ним. Но в моих глазах он прочел правду.
   Теперь мы оба смотрели на едва заметную путаную цепочку следов, что вела от места, где он был погребен долгие годы.
   Нет, нет, нет, нет, нет, нет!
   Слова взрывались на его губах.
   Но он все не мог выговорить «н» и «т».
   И получались лишь дикие выдохи:
   — …е…е…е…е…е…е…Е! — одиноко и испуганно, словно детский плач.
   А потом на его лице отразился другой вопрос: «Зачем?»
   Он стиснул кулаки, глянул на срою бессильную грудь.
   Господь одарил нас ужасным подарком. Но еще ужаснее — память.
   Он вспоминал.
   И начал оттаивать: тело как-то съежилось, слабое сердце замерло — закрывалась некая дверь в вечность и ночь.
   Он был недвижим в моих руках, но веки его затрепетали над мертвыми еще глазами. Теперь он задавал себе самый страшный вопрос: «К т о сделал это со мною?»
   Глаза открылись, и пристальный взгляд впился в меня.
   «Ты?» — спрашивал он.
   «Да, — безмолвно ответил я. — Это я попросил, чтобы ты ожил этой ночью»!
   «Ты! — глаза его распахнулись, тело вздрогнуло, а потом, почти вслух, он спросил о самом мучительном. — Зачем?»
   Мне вдруг передался весь его ужас.
   В самом деле, зачем я сделал это? Как я додумался пожелать в Рождество именно это — ужасную, мучительную встречу.
   Я ощутил себя напуганным ребенком. Что теперь делать с этим стариком? Зачем я прервал его ужасный сон, вызвал из могилы?
   Разве я думал о последствиях? Нет, какой-то безумный толчок вышвырнул меня из дома на это поле скорби, и разума тогда во мне было не больше, чем в камне, брошенном рукою безумца.
   Зачем? Зачем?
   А старец, мой отец, стоял, овеваемый метелью, и ожидал моих жалких оправданий.
   Я молчал, словно провинившийся ребенок, не в силах сказать ему правду. И раньше, когда он был жив, я часто терялся при нем, а теперь, когда он очнулся от смертного сна, я совершенно онемел.
   Ответ рвался из меня, но я не мог пошевелить языком. Мой крик был намертво заперт во мне.
   Секунда за секундой уходил отпущенный нам час, а с ним и возможность, последний случай сказать отцу то, что я должен был сказать еще много-много, лет назад, но не успел.
   Где-то далеко колокола пробили половину первого рождественской ночи: Христос уже реял в воздухе.
   Снег хлопьями сыпался мне на лицо часто и холодно, часто и холодно…
   «Зачем? — вопрошали глаза отца. — Зачем ты вызвал меня о т т у д а?»
   — Па… — начал я и умолк, потому что его рука стиснула мое предплечье. По лицу его было видно, что он понял.
   Ведь это был и его шанс, последняя возможность сказать мне то, что не сказалось при жизни, когда мне было двенадцать, четырнадцать или двадцать шесть. То, что я вдруг онемел, не имело значения. Он сам хотел сбросить путы могильного покоя и сказать это сам.
   Губы его разомкнулись. Ему было адски трудно выдавить из себя слова: на такое мог решиться только мощный дух, пусть и обитающий в ветхом теле. Агонизируя, задыхаясь, он выдохнул три слова, и ветер тут же унес их.
   — Что? — беспощадно спросил я.
   Он крепко держался за меня. Вьюга била ему в глаза, но он ни разу не моргнул.
   — Яя… юуу… яааааааа… — судорожно выдохнул он, замолк, вздрогнул и попытался сказать это разборчивее, но получилось то же: — Я… ууу. яяя… а!
   — Па! — крикнул я. — Позволь, я скажу за тебя!
   Он тихо стоял и ждал.
   — Ты хочешь сказать: «Я… люблю… тебя»?
   — Ааа! — выкрикнул он. И добавил совсем тихо: — О, да…
   — О, папа… — сказал я и, окрыленный жалкой своей удачей, все обретя и все потеряв, ответил: — Милый па, и я… и я люблю тебя!
   Мы крепко обнялись.
   Я плакал.
   И отец тоже. Из какого, иссохшего колодца источились слезы, что дрожали и вспыхивали на его ресницах?
   Последний вопрос был задан и последний ответ произнесен.
   «Почему ты вызвал меня?»
   «А почему возникает желание, почему дарят подарки и почему бывает такая ночь?»
   Потому, что мы должны были сказать друг другу то, что не сказали при жизни, сказать это, пока не захлопнутся и не запечатаются навеки волшебные врата.
   Все было сказано, и мы просто стояли, обнявшись. Отец и сын, сын и отец, две части единого целого среди снежной пустыни, один счастливее другого.
   Слезы замерзали на моих щеках.
   Мы долго стояли так на ветру, мы еще услышали, как колокола отзвенели двенадцать и три четверти, но больше ничего не слушали и не говорили — все было сказано. Так истек подаренный нам час.
   По всему миру стрелки показали час ночи. Христос-младенец лежал в своих яслях. Колокола прозвонили конец чудесного часа. Как быстро протек он между нашими окоченевшими пальцами.
   Отец все обнимал меня.
   Увял последний звук колоколов, и я почувствовал, как отец разомкнул объятия, как его пальцы скользнули по моим щекам.
   Я слышал, как он легко ступает по снегу. Шаги затихали, затихал и плач во мне.
   Я открыл глаза и еще успел увидеть, как он обернулся и помахал мне рукой.
   И тут снег опустил завесу.
   «Какой он смелый, мой отец, — подумал я, — идет туда и не ропщет».
   Я вернулся домой и еще выпил с Чарли у камина. Он взглянул мне в глаза и молча выпил за то, — что он там увидел.
   А наверху меня ждала постель, похожая на белое снежное поле.
   Снег все летел к моему окну со всех сторон света, падал на все и повсюду, заметал две цепочки следов: одна уходила в город, другая терялась среди могил.
   Я лег на свое снежное ложе и вспомнил лицо отца, когда он в последний раз взглянул на меня, помахал рукой и ушел.
   Это было самое счастливое, самое молодое лицо из всех, что я видел.
   С этим я заснул и больше не плакал.

У. Ле Гуин
ПУТЕШЕСТВИЕ В ГЛУБЬ СОЗНАНИЯ
Перевод с англ. Г.Барановской

 
   — Это Земля? — крикнул он, поскольку все вокруг резко изменилось.
   — Да, это Земля, — сказал другой, который находился рядом. — Где же еще ты можешь быть? В Замбии люди катаются с горы в бочках, чтобы подготовиться к космическим полетам. Израиль и Египет внезапно уничтожили всю растительность в своих пустынях Читательский сборник «Ридерс дайджест» купил контрольный пакет в Картеле Объединенных заводов США. Население Земли увеличивается на тридцать миллиардов, к каждому четвергу. Миссис Жаклин Кеннеди-Онассис выходит замуж за Мао Цзе-Дуна в целях безопасности, Россия заразила Марс плесенью.
   — Ну что ж, — сказал он. — Значит, ничего не изменилось.
   — Ничего существенного. Как любил говаривать Жан Поль Сартр: ад — это другие люди.
   — В ад Жана Поля Сартра. Я хочу знать, где я.
   — Тогда скажи, кто ты?
   — Я.
   — Кто «я»?
   — Меня зовут…
   — Как?
   Он стоял, его глаза наполнились слезами, колени дрожали, и он знал, что не помнит, как его зовут. Он был пустым местом, зашифрованной строкой, иксом. У него имелось тело и все прочее, но он не знал, кто он.
   Они стояли на краю леса: он и тот, другой. Этот лес был знакомым, но листья были блеклые, и паразиты леса, поработавшие здесь, искромсали все ветки. Мимо них в лес вошел олень и сразу же лишился имени. Безымянное животное посмотрело на них влажными глазами из лесного сумрака, затем исчезло.
   — Это Англия!! — крикнул потерявший свое имя, хватаясь за спасительную соломинку, но другой сказал:
   — Англия затонула год тому назад.
   — Затонула?!
   — Ну да, пошла ко дну. Ничего не осталось, кроме последних четырнадцати футов горы Сноудон, теперь называющейся Новый Уэльский Риф.
   Известие потащило его ко дну. Он был уничтожен.
   — О! — крикнул он, стоя на коленях. Он хотел умолять когото о помощи, но не мог вспомнить, к кому же должен обратиться. Помнил только, что первая буква «Б». В этом он был почти уверен. Он заплакал. Другой сел рядом и положил руку ему на плечо.
   — Мы должны идти, не принимай все это близко к сердцу. Добрый голос придал Иксу смелости. Он взял себя в руки, вытер лицо рукавом и посмотрел на второго. Между ними было некоторое сходство. Но он был другой. Во всяком случае, тоже без имени. Что в этом хорошего?
   Когда Земля повернулась вокруг своей оси, тени пронеслись у него перед глазами, затем двинулись на восток, дальше и дальше, к глазам другого.
   — Думаю, — сказал безымянный, — нам следует выйти из тени… ну, вот этих самых…
   Он показал на длинные предметы, коричневые внизу и с обильной зеленью наверху, названия которых он больше не помнил. Ему было интересно, каждый ли предмет имеет свое название или же все они имеют одно имя. И как насчет его самого и того, другого: делили они одно имя, или каждый носил свое?
   — У меня такое чувство, что я вспомню название, если отойду от них, — заявил он.
   — Конечно, — ответил тот, другой, — но это все равно не имеет никакого значения.
   Когда они вышли на солнечный свет, он сразу вспомнил, что место называлось лесом, а предметы имели название «деревья». Только он не мог вспомнить, были ли у деревьев свои личные имена. Если да, то он все равно их не помнил. Возможно, он не знал, что это за деревья.
   — Что же мне делать, что делать?
   — Эй, послушай, ты можешь называть себя так, как тебе нравится. Почему бы и нет?
   — Потому что я хочу узнать свое настоящее имя.
   — Это не всегда легко. А пока ты можешь взять какое-нибудь прозвище, для того, чтобы было легко общаться. Выбери имя, любое имя! — посоветовал другой.
   — Нет, — гордо ответил Некто, — я выбираю свое имя.
   — Ладно. Хочешь одноразовый носовой платок?
   Некто взял платок, высморкался и сказал:
   — Я назову себя… — он в ужасе остановился. Второй мягко смотрел на него. — Как я могу сказать, кто я, если я не знаю, что я из себя представляю?
   — А как ты это узнаешь?
   — Если бы у меня было что-то, если бы я сделал что-то…
   — Это превратило бы тебя в человека?
   — Конечно!
   — Я никогда об этом не думал. В таком случае, как тебя зовут, не имеет значения, любое имя подойдет, в зачет идут только твои поступки.
   Некто встал и твердо сказал:
   — Я буду существовать и назову себя Рольфом.
   Ковбойские джинсы туго обтягивали его крепкие бедра, широкий шарф обматывал шею, в густых черных волосах поблескивал пот. Он стоял за спиной Аманды, постукивая рукояткой хлыста по голенищу, в то время как она сидела в своем старом платьице, прислонившись к ореховому дереву. Он стоял на солнце, но не солнце, а злоба распаляла его.
   — Ты дура! — крикнул он женщине.
   В ответ раздался веселый голосок южанки:
   — Почему, мистер Рольф? Я только слегка упряма.
   — Ты ведь понимаешь, что я, янки, владею всей этой землей до Вивилвилля? Страна, — принадлежащая мне. Твоя ферма больше не принесет ни одного ореха для моей кухни!
   — Разумеется. Почему бы вам не пойти в тенек, вы так разгорячились на солнце, мистер Рольф?
   — Ты типичная самка, — пробормотал он, обернувшись. Он увидел ее: белую, как лилия, в стареньком платьице, в тени огромных старых деревьев. Неожиданно он оказался подле ее ног, схватив ее за руки. Она забилась в его сильных руках и слабо крикнула:
   — О, мистер Рольф! Что это значит?
   — А то, что я мужчина, Аманда, а ты женщина. Мне никогда не была нужна твоя земля. Мне ничего не было нужно, кроме тебя, моя белая лилия, моя маленькая мятежница! Я тебя хочу! Я хочу тебя, Аманда! Скажи, что согласна стать моей женой!
   — Я согласна, — тихо выдохнула она, склоняясь к нему, как белый цветок, их губы встретились в долгом, долгом поцелуе. Но им этого было мало. Пусть он длился бы двадцать или тридцать лет.
   — Ты подлая сука, — пробормотал он, отворачиваясь. Он увидел ее абсолютно голую, сидящую спиной к дереву с поджатыми коленями. Он шагнул к ней, расстегивая ширинку. Они совокуплялись в траве, кищащей сороконожками. Он был полон сил, как молодой мустанг, она только стонала. Это длилось бесконечно, они оба испытывали блаженство, наконец все было кончено.
   — И что?
   Некто стоял на некотором расстоянии от леса и печально смотрел на другого.
   — Я — мужчина? — спросил он. — А ты женщина?
   — Не спрашивай у меня об этом, — ответил другой угрюмо.
   — Я подумал, что это надо установить во что бы то ни стало. Это очень важно.
   — Не так уж и важно.
   — Ты хочешь сказать, что тебе неважно кто я — мужчина или женщина?
   — Важно, и для меня это важно. Но самое главное: какими мужчиной и женщиной мы являемся или, возможно, не являемся. Что, если вдруг Аманда была черной?
   — Но ее пол?
   — О, дьявол, — сказал другой с раздражением, — кольчатые черви тоже имеют пол, и деревья, и даже Жан Поль Сартр им обладает, но что это доказывает?
   — Ведь секс реален, я имею в виду, по-настоящему, это обладание и действие в самой интенсивнейшеи форме. Когда мужчина обладает женщиной, это доказывает, что он существует.
   — Понимаю. Но вдруг «он» — это женщина?
   — Я был Рольфом!
   — Попробуй быть Амандой, — мрачно посоветовал другой.
   Последовала пауза. Тени и леса поползли дальше на восток. Щебетали маленькие птички. Некто сидел, уткнувшись головой в колени. Второй растянулся и угрюмо принялся вкладывать узоры из опавших еловых иголок.
   — Извини, — сказал Икс.
   — Ничего. В конце концов, этого ведь не было.
   — Послушай, — Некто вскочил. — Я знаю, что случилось. Я принимаю участие в каком-то путешествии. Я принял что-то и двигаюсь по какой-то дороге, вот в чем дело!
   Так оно и было. Он плыл на каноэ. Он вел каноэ вдоль длинного, узкого, темного, сверкающего зеркала воды. Видел конкретные стены и крышу. Было достаточно темно. Длинное озеро, ручей или канал заметно шел под уклон. Он греб против течения наверх. Удары были тихие, весло входило в воду бесшумно, как нож в масло.
   Его большая черная лакированная гитара лежала на переднем сидении. Он знал, что кто-то сидел сзади, но ничего не говорил. Ему запретили разговаривать и даже оглядываться, поскольку если они не выберутся (а это был их шанс), ему перестали бы доверять. Конечно, он не мог медлить, ведь течение могло захватить лодку и перевернуть ее, где бы он тогда очутился? Он закрыл глаза и продолжал грести, весла бесшумно входили в воду, и следовал сильный удар. Не было слышно ни звука. Он задумался, действительно ли продвигается вперед или стоит на месте, тогда как вода во весь дух неслась под лодкой. Он никогда не выберется на дневной свет. Прочь, прочь…
   Второй, казалось, не заметил, что Икс был в путешествии, он просто лежал и составлял узоры из иголок, затем вдруг спросил:
   — Как у тебя с памятью?
   Некто поискал ее, чтобы убедиться, что она улучшилась. Но нашел еще меньше, чем раньше. Шкаф пустовал. В подвалах и на чердаке было полно хлама, старых игрушек, детских стихов, мифов, бабушкиных сказок, но не было никакой подпитки для взрослого, ни единого клочка собственности, ни крупицы успеха. Он продолжал поиски, как долго голодавшая крыса. В конце концов он неуверенно сказал:
   — Я помню Англию.
   — Почему именно ее? С таким же успехом это может быть Омаха.
   — Я имею в виду, пребывание в Англии.
   — Правда? — тот сел, разбрасывая хвою. — Значит, ты помнишь жизнь! Как жаль, что Англия затонула. Снова молчание.
   — Я потерял все.
   В глазах другого был мрак, да восточный край Земли круто спускался по ступенькам в ночи.
   — Я — никто.
   — Ты, по крайней мере, знаешь, что ты человек.
   — О, в этом нет ничего хорошего, ведь я не имею ни имени, ни пола — ничего. С таким же успехом я могу быть кольчатым червем.
   Другой согласился и сказал:
   — Или Жаном Полем Сартром.
   — Я? — спросил тот оскорбленно. Доведенный до отчаяния отвратительным сравнением, он встал и заявил: — Конечно, я ни в коем случае не Жан Поль Сартр. Я — это… — и сказав «это», он нашел себя самого, настоящего. Его имя Льюис Д. Чарльз. Он знал это так же хорошо, как самого себя. Вот он кто!
   Перед ним был лес, ветки и корни. Другой куда-то ушел. Льюис Чарльз посмотрел на красный глаз запада и черный глаз востока. И громко крикнул:
   — Вернись, пожалуйста, вернись!
   Он шел не вперед, а назад. Имя, которое он нашел, было неправильным. Он повернулся и, забыв об инстинкте самосохранения, кинулся в непроходимый лес, отбрасывая самого себя, чтобы найти оброненное имя.
   В тени деревьев он снова потерял имя. Он даже забыл, что ищет. Что же это было? Он глубже и глубже продвигался под деревьями на восток, туда, где обитали безымянные тигры.

У. Ле Гуин
ВЕЩИ
Перевод с англ. Г.Барановской

 
   На берегу стоял человек, глядя через огромное море туда, где вздымались Острова или, может быть, ему так казалось.
   — Там, — сказал он морю, — лежит мое королевство.
   Море ответило ему так, как отвечало всем. Когда на море из-за его спины стал надвигаться вечер, ветер стих, и краски моря поблекли, в западной части неба засияла, возможно, звезда, возможно, огонек или его мечта о свете.
   Он стал карабкаться вверх, на улицы своего города, в полных сумерках. Хижины и мастерские его соседей были пусты, приведены в порядок и покинуты их хозяевами, готовившимися к Концу. Почти все жители были либо наверху, в Гейстхолле, на Отпевании, либо внизу, в полях, с Бешеными. Но Лиф не мог уйти, его вещи были слишком тяжелы, чтобы их выбросить, слишком крепки, чтобы их разбить или сжечь. Только века могли бы их разрушить. Где бы их ни сложили, где бы они ни упали, куда бы их ни выбросили, из них складывалось то, что должно было сложиться — город. Поэтому он и не пытался их выбросить. Его двор все еще был завален кирпичами, тысячами и тысячами кирпичей его собственного изготовления. Печь для их обжига стояла холодной, но в рабочем состоянии, там же были бочонки с глиной и сухой известью, с известковым раствором, лотки для погашения извести и мастерок. Все необходимое для работы. Один парень из Нотариального переулка спросил с усмешкой:
   — Ты что, собираешься выстроить кирпичную стену и спрятаться, когда придет Конец Света?
   Другой сосед, отправлявшийся в Гейстхолл, посмотрел на эти груды и кучи штабеля и насыпи хорошо сформованных и обожженых кирпичей, купающихся в золотом свете послеобеденного солнца, и вздохнул, словно они давили на него.
   — Вещи, снова вещи! Освободись от них. Лиф, от той тяжести, с которой они давят на тебя! Идем с нами, пока еще не наступил Конец!
   Лиф поднял кирпич, снова положил его на место и смущенно улыбнулся. Когда они все шли мимо, он не отправился с ними ни в Холл, ни туда, где люди уничтожали посевы и убивали животных, его путь лежал к морю, туда, где был Конец всегЬ живого, где была только вода. Теперь, вернувшись в свою хижину, просоленный и обветренный, он все еще не чувствовал ни хохочущего отчаяния Бешеных, ни слезного и возвышенного отчаяния тех, кто собирался в Гейстхолле. Он чувствовал пустоту и голод. Это был коренастый и невысокий человек, и ветер на краю света не мог сдвинуть его с места.
   — Эй, Лиф! — позвала его вдова, живущая в переулке Ткачей, пересекающем улицу в нескольких метрах от его дома. — Я видела, что ты идешь по улице, ведь с самого захода здесь не проходила ни одна живая душа. Становится темнее и тише, чем… — она не уточнила и продолжила:- Ты уже ужинал? Я как раз собиралась вытащить из печи жаркое, но нам с малышом никогда не съесть столько до самого Конца Света, и мне не хочется, чтобы пропадало хорошее мясо.
   — Большое спасибо, — сказал Лиф и снова надел пальто. Они пошли в переулок ткачей, оставив переулок Каменотесов уже в полной темноте, минуя улицы, продуваемые ветром с моря. В залитом светом доме вдовы Лиф поиграл с малышом, самым последним из рожденных в городе, маленьким толстячком, учившимся вставать. Лиф поставил его на ножки, он рассмеялся и упал. В это время вдова поставила хлеб и горячее мясо на стол, сплетенный из толстых камышей. Они сели есть, даже ребенок, который жевал ломоть хлеба четырьмя зубами.