– Мир тебе, – заявил Хисм-улла. – Покоя и прибежища!
   – Прибежища, прибежища! – проскрипел, кивая, оживившийся попугай. – Риса и мяса!
   – Наставник ожидает вас, – коротко поклонился суфию Да-бянь. – Отец Кукша прибудет вскоре.
   «Хм, – подумал Баг, соображая. – Отец Кукша, если я верно помню, окормляет приход Богдана. Вот ведь какие петли карма крутит…»
   Да-бянь пропустил суфия во врата. Попугай шумно поднялся в воздух и исчез в темноте.
   «Кажется, я сделал все правильно. Только вот, к сожалению, мало что понял», – промелькнуло в голове Бага, и тут Да-бянь кинул на него короткий взгляд, склонил голову и проговорил:
   – Наставник благодарит драгоценного преждерожденного и просит его спокойно возвращаться домой. О спутнике драгоценного преждерожденного в Храме позаботятся. Наставник ожидает драгоценного преждерожденного нынче к часу вечерней медитации. – И Да-бянь, еще раз поклонившись, скрылся в темноте.
   Створка врат с едва слышным стуком плотно закрылась.
   Баг в задумчивости достал пачку «Чжунхуа», закурил и неспешно пустил струю дыма к далекому черному небу.
   «Ну и ночку подарил мне еч Богдан, – думал он, спустя пять минут подъезжая к своему дому. – Попросил „Слово“ поискать, называется… Да-а-а… Надо бы единочаятелю прямо сейчас и позвонить да обо всем рассказать самым обстоятельным образом. Пусть поахает. Ладно, час уж очень поздний, отобью электронное письмо… проснется – прочтет…»
   Дома Баг первым долгом извлек из холодильника бутылку «Великой Ордуси» для Судьи Ди и бутылку – для себя. Истомленный подвигами кот с урчанием приник к пиале. Баг поглядел на него с улыбкой, раскрыл «Керулен», присоединил к нему телефонную трубку и наскоро написал Богдану о событиях этой ночи. Закрыл ноутбук и потянулся к пиву.
   Говоря по правде, Баг с превеликим удовольствием пропустил бы сейчас пару-тройку чарочек эрготоу, он даже порылся во всяких кухонных шкапах, но – увы! – вожделенного напитка нигде не оказалось.
   Дав себе слово непременно завтра же спозаранку зайти в лавку и исправить эту досадную оплошность, Баг с ледяной бутылкой пива в одной руке и с сигаретой в другой двинулся на террасу, дабы в спокойной тишине, наедине со звездами осмыслить бурные события последних часов: было ощущение, что он прошел мимо чего-то очевидного, отметил это, зацепил краем сознания, но не придал нужного значения… Было такое ощущение.
   Вот: эти подданные в черном, какие-то они неестественные. Они напоминали… механизмы, что ли? Или некто повытягивал из них некоторые нервы, сделав нечувствительными к боли… И потом, как он там закричал, перед тем, как горло перерезать? Себе чести, а князю – славы? Гм… Что же это за князь такой?
   Баг поставил бутылку на подоконник, открыл дверь и откинул тюль. Ну как же! У него же за пазухой лежит это самое «Слово о полку Игорева», за которым и пришли злодеи! Князю – славы. Игорь – князь. Забавно… Вот задачка для еча Богдана.
   Баг покачал головой, подошел к перилам, взглянул в бездонное небо, слегка тронутое по краям заревом большого города, посмотрел прямо – там светились огни на Часовой Башне, поднес пиво ко рту, посмотрел направо…
   И замер.
   В апартаментах сюцая Елюя как ни в чем не бывало горел свет.

Капустный Лог,
22-й день восьмого месяца, вторница,
первая половина дня

   Все-таки Богдан не мыслил себе повозки удобнее, надежнее и привычнее, нежели «хиус»; именно такую повозку, в точности напоминавшую его собственную, он и взял себе на пять часов в прокатной конторе тверского воздухолетного вокзала. Отъехав от конторы шагов на сорок, Богдан заглушил двигатель, открыл дверцу и, не тратя времени на посещение вокзального трактира, споро перекусил пирожками с луком и с яйцами, приготовленными спозаранку заботливой женою. Потом сановник запил завтрак газировкой с манговым сиропом из ближайшего автомата и устремился в путь.
   Ехать предстояло не меньше часа. Но погода стояла более чем сносная, среднерусская такая – мягкая, шелковистая, без александрийской сырости, превращающей в издевательство и тепло, и прохладу. Напоенные снежным светом перистые облака оживляли прохладную высь блеклого предосеннего неба; чуть тронутые увяданием, а кое-где – и откровенной желтизной березы и тополя привольными струями лились назад по обе стороны полупустынного тракта; а когда их бегучая череда вдруг на миг прерывалась, вдаль улетали зовущие всхолмленные просторы. Боже праведный, как красива наша скромная и неприхотливая, сумеречная, скудная с виду земля…
   Мощный и ровный лёт «хиуса» по тракту веселил сердце. В конце концов, о письме Бага и перечисленных в нем странных и грозных событиях ночи Богдан размышлял и утром дома, и в воздухолете – особенно после того, как коротенько переговорил с напарником по телефону. Много версий понастроил – а толку? По возвращении в Александрию разберемся… Отступала тревога, раздвигались тиски и теснины дел, неимоверно важных для злобы дня сего, – но ничтожных в сравнении с вечным и главным. С этими вот березами… этими вот непролазными суглинистыми полями, где рожь, и дремучими лесами, где боровики да малина.
   И названия деревенек по обочинам мелькали такие исконные и нутряные, такие свои, что каждый их промельк будто сладким гречишным медом плескал на сердце: Богородицыно, Покровское, Трехсвятское… Мелькали. Мелькали и пропадали позади. «Русь моя, иль ты приснилась мне?» – почему-то пришли Богдану на память строки из поэмы знаменитого Есени Заточника, написанной в ту далекую, стародавнюю пору, когда в Цветущей Средине воцарилась достославная династия Мин и множество умных, деловитых, сведущих в искусствах и науках монголов и ханьцев, спасаясь от новой власти, хлынули в спокойную и хлебосольную Ордусь, быстро и навсегда изменив своим появлением ее судьбу. К лучшему. Конечно, к лучшему. Но все-таки – бесповоротно и круто изменив… переломив.
   А перелом – он навсегда остается переломом. Пусть срослось, пусть совсем не мешает жить, пусть ты достиг в мире сем Бог знает каких успехов и некогда сломанной рукой написал великий добрый трактат или создал великую полезную снасть – а нет-нет, да и заноет, хоть на стенку лезь…
   «Это как любовь ушедшую вспомнить, – подумал Богдан, рассеянно отмечая короткий взмах промчавшегося мимо указателя „Капустный Лог – 10 ли“. – Кажется, уж давно все прошло, позабылось… а то вдруг как защемит опять, защемит – аж дух теснит да слезы закипают где-то внутри глаз… Но только люди разные. Один от такого к нынешней жене станет нежней да добрей, и ту, утраченную, помянет с благодарностью, и ко всему миру открытей сделается, терпеливей… А другой прежней богине каменюгой окошко размозжит, а нынешней – рожу расквасит… да в кабак нырнет от горения души, а потом кому-нибудь, кто под руку подвернется, по пьянке череп дрыном проломит».
   Он издалека увидел над ответвлением дороги скромные деревянные врата под красной кровлею. Подъехав ближе, разобрал надпись на доске над вратами: «Капуста-мать – всему голова. Больше капусты, хорошей и разной». Тогда стал притормаживать.
   Аккуратно и плавно повернув, скользнул под надпись.
   И сразу, шагах в полутораста от тракта показалась главная усадьба Лога.
   Было семнадцать минут двенадцатого, когда Богдан Оуянцев-Сю остановил свой «хиус» на площадке перед внутренними вратами усадьбы, между видавшим виды трактором с неотцепленной бороной и мощным, вместительным, повышенной проходимости цзипучэ «межа» – повозка хоть и носила все признаки частой езды по пересеченной местности, выглядела заботливо ухоженной.
   Богдан вышел, с усилием и чуть враскачку сделал пару шагов, разминая затекшие ноги и с любопытством озираясь. Он слегка волновался: примет ли великий? О своем приезде и настоятельной необходимости побеседовать о важном, чего телефону или почте не доверишь, Богдан Крякутного известил, но ответа не получил. То ли не дождался – лететь уж пора было; то ли не удостоил скромного столичного сановника ответом бывший патриарх генетики, а ныне – знаменитый капустных дел мастер.
   Жил Крякутной замкнуто, со странностями.
   С минуту Богдан задумчиво стоял перед вратами.
   Он так еще и пребывал в нерешительности, когда дверь усадьбы открылась и на резное крыльцо вышел пожилой, кряжистый бородач в стираных-перестираных крестьянских портах, заправленных в сапоги, и накинутой на голое тело меховой безрукавой душегрейке.
   – Каким ветром, мил-человек? – спросил бородач громко, не спускаясь с крыльца. В информационных файлах нынче ночью Богдан видел фотографии хозяина Капустного Лога, но поручиться, что этот бородач и есть Крякутной, он бы не взялся. Годы и смена образа жизни… Похож, это правда. Но…
   – Я срединный помощник Александрийского Возвышенного Управления этического надзора минфа Богдан Рухович Оуянцев-Сю, – в тон вышедшему, тоже немного повысив голос, ответил Богдан. – Мне по важной государственной надобности желательно иметь беседу с преждерожденным Крякутным. Я известил драгоценного цзиньши сегодня ранним утром по электронной почте и взял на себя смелость появиться здесь, хотя так и не получил ответа. Надобность воистину настоятельная.
   Бородач поразмыслил несколько мгновений, пристально вглядываясь с крыльца Богдану в лицо. Потом сделал рукою широкий приглашающий жест:
   – Заходи, Богдан Рухович, ечем будешь, – сказал он. – Я Крякутной. Позавтракать-то толком не успел, поди? Чаю?
   Четверти часа не прошло, как они уж расположились на застекленной веранде, выходящей на зады, на необозримые капустные поля; а посреди стола фырчал давно уж, оказывается, поставленный в ожидании Богдана самовар, и хлопотливая, приветливая Матрена Игнатьевна, жена затворника, расставляла перед минфа глубокие блюдца с пятью видами варенья, а также заботливо согретые в русской печи ватрушки. Крякутной, уперев одну руку в бок, сидел напротив Богдана и молча наблюдал за тем, как обрастает посудой, снедью и гостеприимным уютом простой дощатый стол, торопливо и ловко накрытый белой льняной скатеркою. Варенье тут же задышало умопомрачительным ягодным духом; сладкий, парной запах теплого творога из ватрушек потек по воздуху слоем ниже. Богдан сглотнул слюну. «Славная все ж таки работа у человекоохранителей, – подумал он. – Со сколькими хорошими людьми познакомишься!»
   Он поймал себя на этой мысли – и понял, что не верит, будто Крякутной связан с мрачными событиями, о коих он хотел с ним осторожно заговорить. Не связан.
   – Вот в городах, – приговаривала Матрена Игнатьевна между делом, – умные люди часто спрашивают: что делать, что делать… А я так скажу: грибы да ягоды собирать! А потом варенье варить да пироги печь. Когда погреб своими руками наполнишь, остальное всегда приложится… Вы, Богдаша, в своей Александрии когда-нибудь настоящий пирог с грибами пробовали? С пылу-то с жару, а?
   Богдан чуть скованно озирался. Не знай он, что перед ним – бывший великий ученый, нипочем бы этого не заподозрил. Ну разве что по чуточку все ж таки чрезмерной, привычно и неосознаваемо утрированной крестьянистости… но задним-то умом все крепки. И веранда обстановкой своей не выдавала хозяина: платяной шкап с встроенным в дверцу выцветшим зеркалом, один из нижних ящиков слегка выдвинут – видны черные скрученные провода, галоши… Обшарпанный комод, укрытый поверху льняной салфеточкой, а на ней игольница в виде лежащего, выпятивши спину, барана; старый, огромный, еще пятидесятых, верно, годов ламповый радиоприемник «Звезда» с набалдашниками щелкающих ручек на передней панели, под затянутыми желтой материей громкоговорителями; видавшие виды ножницы; наперсток; какие-то иные деревенские пустяки…
   На неказистой, явственно из полешка вырезанной подставке – потаенно мерцала зеленым полированным нефритом та самая птичка.
   Три с половиной века…
   Богдан благоговейно встал.
   – Заметил? – с почти идеально скрытым удовлетворением спросил Крякутной.
   – Конечно, – ответил Богдан.
   Вон они, надписи на крылышках, собственноручно начертанные императором Го-цзуном в тысяча шестьсот шестьдесят седьмом году в Ханбалыке… Совсем не потускнели. Старая киноварь…
   – Знаешь, стало быть, ее историю?
   – Кто же не знает, Петр Иванович. Вы ведь…
   Суровый бородач нахмурил седые кустистые брови.
   – Я, Богдан, тебе «ты» говорю не чтобы ты мне выкал, как какому-нибудь шаншу [42]своему, – почти сердито одернул он Богдана. – Письмо твое я прочел – славное письмо, человеческое. И лицо у тебя славное. Я же сказал тебе: ечем будешь. А ечи на «вы» не бывают. Второй раз этак прошибешься – выгнать не выгоню, но откровенничать не смогу, решу: ошибся в тебе. А ты, я так думаю, откровенности от меня ба-альшой ждешь… – И он выжидательно посмотрел на Богдана исподлобья.
   – Да будет тебе, старый! – махнула на мужа полотенцем Матрена Игнатьевна. Уперла руки в боки, выпятила и без того выдающую грудь и оттопырила подбородок, явственно передразнивая грозного супруга. – Чего ради утесняешь молодого гостя? Уж больно ты грозен, как я погляжу! – Опять махнула полотенцем и повернулась к Богдану. – Ты не верь ему, Богдаша, он воробья не обидит…
   Богдан сел.
   – Жду, Петр, – ответил он, принимая предложенный тон.
   – А ты не торопись, – пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. – Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято.
   «И очень хорошо», – подумал Богдан.
   За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланiвських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового приемника. Впрочем, электронное письмо-то богданово он получил…
   – Мотрюшка права, – говорил Крякутной, держа у лица на растопыренных пальцах блюдце с дымящимся чаем и осторожно время от времени дуя на него. – Права… Еще в древности в Цветущей Средине поняли: землепашеский труд – он корень всему. Когда кто ущерб наносил землепашеству, то, все равно ради чего он сие свершал, это называлось: возвеличивать листья, пренебрегая корнями. Знаешь?
   – Как не знать… – отвечал Богдан, поглощая ватрушки одну за другой. Казалось: вкуснее он в жизни ничего не едал.
   – Крестьянство – корни, промышленность – ствол, властное устройство – ветви… ну а науки, искусства всякие – листья. Да, красота от них, то правда. Без листьев дерево – скелет, кощей, пугалище с погоста. Да, обдери листья с дерева раза три-четыре подряд – помрет дерево. Но все же, все же… Варенья попробуй, совесть народная. Варенье Мотрюшка варила… Но все же: корни без листьев проживут, а листьев без корней – не бывает нипочем. Вот в том теперь и вся моя наука биология. Ствол спили – но ежели корни уцелели, весной новые побеги брызнут с пня. И все-то сызнова пойдет – ствол, ветви, листва… Корни попорть – всему конец, всей этой великой сложности. Вроде стоит дерево – а помирает, сохнет. Ствол в столб превращается, ветки, то бишь власть, попусту по ветру полощут, шум один от них… Ну а про листья и говорить нечего… – Могучий старик лукаво усмехнулся в бороду. – На первый твой вопрос я уж, верно, ответил, а, Богдан?
   – Пожалуй… – пробормотал минфа с набитым ртом.
   Упоили Богдана раскаленным чаем, что называется, до седьмого полотенца То есть столько потов с него сошло, что шести полотенец не хватило б утереться, седьмое бы понадобилось. Потом Матрена Игнатьевна унесла самовар, да и сама под этим предлогом удалилась, оставив мужчин вдвоем на уютной веранде.
   Мужчины помолчали. Едучи в «хиусе», Богдан продумал план беседы тщательнейше – но весь план после чаепития разлетелся к лешему.
   «Ладно, – подумал Богдан. – Попросту так попросту».
   – Вот ты, Петр, великий жизнезнатец. Если бы встретил неизвестное науке животное в наших краях, что бы первым делом подумал?
   Крякутной сгреб бородищу в кулак и некоторое время мял ее, внимательное и серьезно глядя на Богдана.
   – Так уж и неизвестное? – спросил он затем.
   – Так уж.
   – Есть явление в жизни, называется мутация, – проговорил Крякутной. – Тоже, конечно, вероятность малая… Не подойдет?
   – Боюсь, не подойдет.
   – Трудно мне так беседовать. Объясни толком, почему не подойдет.
   – Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны.
   Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме.
   – Все-таки неймется кому-то, – глухо проговорил он в пространство. – Эх! Я чаял, вразумлю…
   – Кому-то, – уцепился Богдан. – Ты сказал: кому-то. Кому?
   Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия – и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл – и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможено сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков…
   Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот.
   Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля.
   Поля, полные громадных сочных кочнов, ровно океан уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки…
   Богдан понял, что не дождется ответа.
   – У нас это могли сделать? – спросил он. – Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета?
   Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой.
   – Нет, – ответил он чуть погодя. – Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится – знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах – и подавно. Нет, у нас не могли.
   – Петр, – помедлив, сказал Богдан, глядя ученому в спину. – Прости. Но я этот вопрос задать должен. Обязан. Ты здесь по старой памяти, сам, в коровнике своем или еще где… капусты ради, или удоев, или чего там тебе важней… не химичил с генами?
   П-ф-ф-ф, снова сказал кашалот. Потом наконец обернулся к Богдану.
   Таких несчастных глаз Богдан, наверное, в жизни своей еще не видел.
   – Послушай, совесть народная, – тихо сказал Крякутной. – И постарайся понять… или хоть поверить. Я ведь не из блажи какой жизнь себе сломал. И всем любимым своим. Всем, кто мне верил и в кого я верил… молодым, умным, увлеченным… – У него вдруг сел голос, и он сглотнул. – Не из блажи. Я кругом смотрел. Это наше стремление к удобству… побольше, да подешевле, да позаковыристей себя потешить и при том поменьше шевелиться…
   Где-то неподалеку, захлопав крыльями, ошалело и восторженно заорал петух, и через мгновение раздался всполошенный куриный гвалт.
   – Я уж не говорю про СПИД этот, про него кем только не говорено, – помедлив чуток, вновь заговорил Крякутной. – Жил он себе в Африке рядом с неграми и с европейцами век за веком, а потек оттуда валом – только когда шприц с героином для людей обычным делом стал. Или… – Он загнул палец. – Радиотелефоны – удобно, быстро, беги туда, беги сюда, все решай на бегу, шустри, зарабатывай, повышай благосостояние… да? Рак мозга от них. Не доказано пока. Но есть к тому показания. И, помяни мои слова, лет через двадцать докажут – как бы только поздно не было… Коровье бешенство. – Он загнул второй палец. – До чего же сытно и питательно кормить скотов костной мукой тех же самых скотов! Ах, прибыльно, ах, жиреет на глазах скотина… Что нам за дело, что это для нее – то же, что для нас людоедство! Она ж, дескать, не видит, чего мы ей сыплем. Да, жиреет. Да, питательно. Но – коровье бешенство только у тех скотов, которых этак вот люди прахом их собратьев кормили. А теперь, через скотов, и на людей кинулось… Так. Британцы, – продолжал он, загибая третий палец, – дальше всех продвинулись в клонном деле. И в ответ вся нормальная скотина у них мрет. Откуда ящур? Да еще по всей стране сразу? Никто не ведает… Или вот еще легионеллез. – Крякутной загнул четвертый палец. – Слышал? Знаешь слово такое? Вижу, нет… Три года назад ветераны американского легиона на съезд свой собрались, сняли самую современную и роскошную гостиницу… Заболели все. Треть умерла. Днями вот во Франции то же. Заболели граждане, будучи на излечении от всяких пустяковых недугов не где-нибудь, а в лечебном центре Помпиду. Мрут теперь… А заводится новая зараза знаешь где? Не поверишь. Только в кондиционерах последнего поколения. И нигде больше. Никто не знает, почему.
   Он помолчал.
   – Наше стремление приспособить к себе живую природу уже исчерпало наши способности приспосабливаться к тем нашим же железкам, которыми мы природу к себе приспосабливаем. Понимаешь? Саму природу мы еще как-то бы выдержали, миллион лет притирался к ней род человечий, и вполне успешно. Но – поудобней хочется. И вот к рукотворным-то удобствам и утехам приспособиться наш организм пока не может. И не сможет, наверное. Во всяком случае, ежели так пойдет – просто не успеет.
   Он вспомнил вдруг, что так и держит пальцы загнутыми, пристально глянул на них, медленно, с видимым трудом распрямил. Словно их свело судорогой. Потом из-под бровей коротко глянул на Богдана.
   – А если мы с нашими убогими стремлениями еще и в ген вломимся… Это – все. Из-за какого угла какой новый зверь прыгнет – никто не предскажет. Но прыгнет непременно. И очень вскорости. – Помолчал опять. – Такое впечатление возникает порой, что и впрямь за нами кто-то присматривает и дает детским прутнячком по пальцам, когда мы, чада неразумные, уж слишком начинаем об удобствах печься…
   – Известно кто, – рассудительно вставил Богдан.
   Крякутной фыркнул.
   – Христос? – спросил он. – Иегова, Аллах? Кто еще? У семи нянек дитя без глазу…
   – Так ты неверующий… – понял Богдан. Помедлил. Тихо сказал с искренним сочувствием: – Тяжело тебе живется. Даже посоветоваться не с кем…
   – Я по совести живу, по простой по человеческой, – жестко ответил Крякутной. – Мне хватает.
   Он еще раз тяжко вздохнул.
   В сенях раздались, приближаясь, торопливые, грузные шаги Матрены Игнатьевны, а потом внутренняя дверь веранды распахнулась, и супруга затворника радостно крикнула с порога:
   – Нет, ну вы подумайте! Петька наш в другой-то куче навоза новых три жемчужины откопал! Вот только что!! Слыхали, кукарекал как? Ровно оглашенный!
   Крякутной рывком обернулся.
   – Славно, – сдержанно ответил он. – Коли так пойдет, сын к свадьбе жемчужное ожерелье справит для невесты… Это все хорошо, мать, но ты поди пока. У нас тут разговор сурьезный.
   Матрена Игнатьевна виновато попятилась. Тщательно притворила дверь за собою.
   – Ладно, – сказал Крякутной, снова поворачиваясь к Богдану. – Поговорили на общие темы. Давай свои вопросы.
   – Я тебя обидел?
   – Нет.
   – Прости, если обидел.
   – Говорю же, нет. Что я тебе, барышня кисейная? Меня в жизни терло и мололо так, что… – И тут он, похоже, вспомнил, с чего начался разговор. Сызнова сгреб бороду в пятерню. – Ах, ехидная сила…
   – Кто, если не мы? – решительно спросил Богдан.
   Крякутной оттопырил нижнюю губу.
   – Какой вред-то от него, от животного этого, скажи? – Чуть поразмыслив, вопросом на вопрос ответил Крякутной.
   – Непонятный, – признался Богдан. – Непонятный вред. Вроде как с ума человек сходит.
   – Что за тварь-то?
   – Пиявка.
   Крякутной вернулся к столу. Придвинул к Богдану поближе свой стул и, широко расставив мощные, обтянутые портами ноги в сапогах, уселся.
   – Рассказывай подробней.
   «Семь бед – один ответ», – решил Богдан.
   Крякутной слушал его внимательно. Пару раз азартно покашлял. Богдан с изумлением отметил, как в наиболее трагичных местах рассказа в глазах великого ученого отчетливо зажигается оживленный, пытливый огонек. Крякутному было интересно. Очень интересно.
   – Джимба, – сказал он, когда Богдан закончил. Куда делась его крестьянистость! – Джимба… А ведь я помню его, Джимбу твоего, он у меня учился. Только бросил на третьем году, делами производственными увлекся. Миллионщиком, вишь, стал… Интересно. Очень интересно. Чего-то ты тут не понял али чего-то не знаешь, потому и мне рассказать толком не можешь. Давай покумекаем вместе.
   – Давай, – тоже ничуть не обижаясь на жизнезнатца, согласился Богдан.
   – С ума просто так не сходят. Даже от пиявки сконструированной – не сходят. Это, как говаривал Эвклид, аксиома. Ну, то, что полет – это образ освобождения из тягостной и безвыходной ситуации, это ежику лесному понятно. Когда человек с ума-то сходит, из подсознания архетипы лезут, ровно тараканы. Потому-то обоих бояр кверху и кидало, на воздуся… А вот есть момент позанимательней. Ты говоришь, один убежденец противником был челобитной, а потом в одночасье стал ярым сторонником. И в окошко шагнул аккурат когда решительную речь свою писал, да еще и на самом главном ее месте. То есть вся его убежденность в этот миг ему требовалась. Так?