– Я хочу осушить эту чару за то, чтобы наша великая страна всегда сохраняла мудрость понимать веления жизни и силы незамедлительно следовать им. А еще... У жителей Александрийского улуса, гости из которого радуют ныне этот зал своим присутствием, есть замечательная поговорка: «Дурная голова ногам покою не дает». Я хочу осушить свою чару за то, чтобы никто и никогда не имел бы оснований сказать так о теле Ордуси и о тех или иных ее органах и членах!
   С этими словами государственный муж поднес свою чарку к губам – и немедленно выпил.
   Зал взорвался овациями.
   Богдан отпил глоток «Гаолицинского». Фирузе пригубила фруктовую воду.
   – Как они славно смотрелись бы вместе, – проговорила она негромко. Богдан сразу понял, о ком говорит его супруга: Баг и принцесса. Принцесса и Баг. Весь вечер они глаз не сводят друг с друга...
   – Правда, – сказал он.
   – Как ты думаешь, из этого что-нибудь получится? – спросила Фирузе.
   – Не знаю...
   – Мне бы очень хотелось. Сколько же можно Багу...
   – Вообще-то это несообразно, – солидно и раздумчиво начал разбирать существо проблемы Богдан. – Ланчжун и принцесса... Это тоже нарушение великого постоянства. Но... не ради силы, не ради власти, не ради честолюбия... Наверное, это все-таки другое дело. Может, тоже веление жизни?
   – А как Стася, не знаешь? – вдруг погрустнев, спросила Фирузе. Богдан покачал головой:
   – Нет.
   – Нехорошо.
   – Жизнь... – пробормотал Богдан, словно это все объясняло. – Жизнь.
   Наверное, это и впрямь объясняло все.
   – Сказано в суре «Свет», – подал голос бек Кормибарсов, от Фирузе уже знавший историю недолгого увлечения честного ланчжуна, – в аяте двадцать седьмом и двадцать восьмом: «Верующие! Не входите в чьи-либо домы, кроме своих домов, не испросивши на то позволения, и приветствуйте жителей их желанием мира, за это вам хорошо будет. Если там никого не встретите, то не входите, покуда не будет вам позволено; если вам скажут: воротитесь, то воротитесь». Пророк заповедал это и для людей, и для государств, и для отношений мужчин с женщинами. Для всего. Твой друг и та дева вошли друг к другу – но никого не встретили...
   – Может, и так, – неохотно согласился Богдан.
   Но у Фирузе уже другая забота была на уме.
   – Как-то там Ангелина? – на миг чуть поджав губы от внезапно налетевшего беспокойства, проговорила она.
   – Спит, наверное, по своему обыкновению, – успокоил жену Богдан. – А если что – Хаким уже совсем взрослый, он присмотрит.
   – Жаль, внука нельзя было сюда взять, – сокрушенно поцокал языком бек. – Конечно, детям тут не место, но все ж... Как ребята в Ургенче бы завидовали! Императора видел! Но зато, – тут же утешил бек сам себя, – пригодился с Гелькой посидеть... Мужчина! Опора!
   Умело лавируя между пирующими, к ним приближался императорский посланец.
   – К кому это он? – пробормотал немного уже захмелевший Богдан и заозирался кругом, пытаясь уразуметь, кому из близсидящих император мог предоставить слово на сей раз. Пока он крутил головой, посланец подошел вплотную.
   – Драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, – низко поклонился посланец.
   Богдан ошалело уставился на него:
   – А?
   – В небесной милости своей владыка повелевает вам произнести праздничное пожелание.
   Очки едва не свалились со сразу вспотевшего носа Богдана. Он водворил их на место пальцем и поднял голову, посмотрел на помост – туда, где в самом центре, лицом к югу, под желтым балдахином пребывал владыка. «Интересно, ему уже передали мой подарок или нет? – невпопад подумал Богдан. – Конечно же нет, там их столько, подарков этих... За седмицу не разберешь».
   Посланец не собирался повторять дважды; его уж и след простыл.
   Фирузе молча сжала пальцами локоть мужа и тут же отпустила.
   – Давай, сынок, – сказал бек. – Перекрестил бы тебя – да Аллах не велит...
   Богдан встал, и лучи телевизионных светильников скрестились на нем так же, как бесчисленные взгляды. Гомон зала медленно опал. Стало тихо.
   «Что сказать?!»
   И тут Богдану почему-то припомнился Дэдлиб.
   «Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие – меньше...»
   «Может, – подумал Богдан, – по телевизору он тоже меня увидит... и такие, как он... у нас их тоже немало...»
   – Мы имеем лишь две силы, которые способны подвигнуть человека делать то, что порою так необходимо и так не хочется: поступаться собой ради ближних и дальних своих, – немного сипло начал Богдан. Покрутил головой, сглатывая внезапно вспухший комок в горле; поправил очки сызнова. – Это стремление иметь чистую совесть и стремление избежать наказания. Если люди перестают понимать, что такое чистая совесть, если перестают ощущать увеличение того груза, что волей-неволей копится в душе любого, остается лишь страх наказания. Страх за себя. Это тупик, распад, гибель. В истории были примеры... Нельзя дать сникнуть совести. А совесть... совесть – это долг перед тем, что называют святынями. Есть святыни частные – семья, дети, друзья... Но есть и общие для каждого народа. Только пока они живы, народ остается народом и не превращается в толпу, в шайку... У разных народов святыни разные. У одних почтительность сына и подданного да Жалобный барабан, у других – заветы Пророка и его плащаница... или небрежение благами земными и всечеловечность какая-нибудь... или, наоборот, права человека... или какое-нибудь сражение с врагом, который и врагом-то быть давно уж перестал...
   «Долго говорю, – вскользь подумал Богдан. – И сбивчиво. Не умею я этого... То ли дело цзайсян – как красиво завернул! Надо скорей...»
   – Святыни каждого народа для всех других – не более чем предрассудки. И это не обидно. Не обидно! Иначе и быть не может! Нельзя обижаться на то, что твои святыни для любого соседа – предрассудки, но и нельзя дать заразить себя этим отношением к ним. Беречь свои святыни каждый народ должен сам. Никто за него это не сделает. А беречь – это значит, в том числе, и не навязывать силой. Ибо то, что навязывают, – начинают ненавидеть. Обязательно. А что возненавидел – того лишился. Лишился – значит, стал беднее. А зачем? Когда можно стать богаче?
   Он старался не смотреть ни на кого, даже на жену, понимая, что, стоит ему встретиться с чьим-то насмешливым, скучающим или даже просто пустым, непонимающим взглядом – он собьется окончательно и безнадежно и язык заклинит во рту. Жмурясь и стискивая в потной руке чару, он слепо глядел прямо в ярый луч светильника. И казалось, никого и ничего кругом нет, кроме густого беспощадного сияния – и он пылал в нем.
   – А когда твою святыню ненавидят – ты начинаешь ее защищать с пеной на губах, и тогда тоже теряешь ее, потому что она перестает быть свята. Перестает тебя улучшать. Перестает быть чудотворной иконой, которую покаянно целуют, и становится идолом, которого с воплями мажут кровью жертвоприношений. Я бы очень хотел... Я пожелал бы в этот великий день... чтобы ни единого человека в Ордуси никогда не постигла такая душевная беда. И чтобы везде и всюду наконец поняли все это. А тогда, – он, сколько мог, возвысил голос, – тогда все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!
 
    Конец второй цзюани