Какое счастье, когда рядом работают талантливые мастера своего дела! А мне везло, со мной всегда работали и работают удивительные художники по костюму, замечательный мастер-гример, истинная художница своего дела Сильва Васильевна Косырева и ее ученики.
Итак, я вхожу в наш костюмерный цех. На столе пиршество тканей - ярких и темных, легких блестящих и плотных дорогих, современных и ветхих от времени, кусочки, расшитые бисером, разрисованные, и т. д. Бывают еще украшения - перья, или имитации драгоценных камней - стразы.
На высокой перекладине висит мое - чудо! Вот сейчас я встану у зеркала во весь рост и это чудо снимут, чтобы надеть на меня. Но сначала я надеваю юбку-кринолин. Он пока еще белоснежно-чистый, это потом его кружевные оборки посереют от того, что будут соприкасаться с полом сцены. А пока это каскад чистейшей ткани, аккуратно отороченный белоснежной тесемочкой.
Моя нижняя юбка так красива, что я, стоя в закуточке перед большим зеркалом, замерзая, не прикрытая ничем, смотрю на нее, и мне хочется чуть прогнуть спину, чтобы соответствовать моему пьедесталу-огромному кринолину, так красиво и величественно заканчивающему фигуру.
Наконец, взяв платье, художница и наш мастер по созданию костюмов Валентина Фоминишна Маркина, облачают меня в него. И, о радость! Все сходится, все пуговки застегиваются, все крючочки стягиваются!
Я в платье! Смотрю на себя... Это уже не я...
Не желая расстаться с платьем, я еще походила в нем по мастерской...Художникам пошивочного цеха тоже не хочется расставаться с этим платьем. Они любуются и говорят: "Да, в таком платье и говорить ничего не надо, оно само за себя говорит..."
И это правда. Когда найден точный по характеру персонажа, по эпохе костюм - от него уже исходит поэзия театра. Можно молчать, а фигура в платье уже уносит нас всех в другой мир...
Наконец, расстаюсь с нежностью, с любовью, с надеждой - со своим первым костюмом, и начинается примерка костюма второго акта.
Моя героиня дорвалась до столичной жизни, это может быть последний всплеск жалкого женского успеха, головокружение от видимости всеобщего внимания. Второй акт начинается почти так, как заканчивается первый: я с дочерью и компанией мужчин снова в ложе, слушаем оперу. Я и моя дочь уже другие. Петербург "пошел нам на пользу". Кричащие, но не безвкусные туалеты. Мое платье с тусклой и тяжелой позолотой кричит о зрелости, все в нем нескромно, с претензией на царственность. Но вот я смотрю на плечи и вижу, что их обнимает довольно скромное декольте, от этого плечи кажутся узкими, хрупкими и я обращаю внимание художницы на это. Она долго смотрит. Да, платье выполнено по эскизу, все правильно, оно очень красиво, но плечи хрупки - они от другого человека. Надо что-то делать! Снова поиски в царстве тканей, лоскутков, перьев, позолот, шарфов и вышивок и, наконец, кусок золотой парчи найден.
Перекрутив его, как торсаду, приложив к плечам, видим, как это меняет весь мой верх. Все становится законченным: я уже не жалкая, не хрупкая, а обвита, окаймлена золотом. Мне кажется, это то, что нужно...
Закрываю глаза на свою прозаическую прическу, вижу себя сильно набеленную, с подкрашенными щеками, с яркими губами: перезрелая красавица с последними усилиями взять от жизни наслаждения...
Как безумно хочется не разрушить своей неумелостью тот уже ясно проступающий образ.
Бережно, благоговейно снимаю платье. Вижу счастливые глаза тех, кто кропотливо это создавал. Я так им благодарна! Это миг счастья! Это театр!
Но кто знает, что будет завтра? Будет ли премьера, буду ли я? Но... лучше не буду думать об этом, отдам свое сердце этой минуте, а там - будь, что будет. Перед генеральными репетициями наступает момент, когда режиссер и актеры, уже выдыхаясь, выбиваясь из сил или, наоборот, набирая силу, открывая какие-то неведомые резервы, идут к своему финишу. Но это совсем не значит, что все хорошо, что работа окончена. Совсем нет. Это период зыбкий, почти ничто непредсказуемо, многое меняется каждый день.
Кто-то, кто казался благополучным, вдруг становится неинтересным интонации все выверены, каждый поворот тела, головы уже привычен за год работы. А кто-то вдруг прозвенит неожиданной, нервной нотой, заставит взглянуть на себя как бы другими глазами и, глядишь, все остальные уже насторожились, словно настроили свои локаторы на неожиданность, на свежесть, на правду, и сами готовы отвечать тем же.
По ходу роли у меня много появлений на сцене, но слов мало, так как я не участвую в главных больших сценах. Мы много раз меняли эти короткие появления: то в дверях, то за кулисами голос, то я пересела с места на место и т. д. Все эти мелочи надо запомнить, так как я должна это делать во время чужих сцен. Отвлечься нельзя, я напряженно смотрю, слушаю, как играют партнеры, чтобы вовремя выкрикнуть из-за кулис какую-нибудь свою фразу. Интересно пишет Алла Демидова в своей, уже упоминавшейся, книге:"Один ученый сказал: знание существует объективно помимо нас, вне того, открыто оно или нет. Наша задача - тянуться к нему и по частям его открывать. У актеров то же самое. Образы существуют сами по себе. Главное - их увидеть и понять"7.
По-моему, это очень верно. Мы тянемся к тому, что нам видится. Мне моя героиня видится переполненной желанием царить, нравиться, быть первой, быть законодательницей мод, чтобы ее салон был заманчив для мужчин, но вполне благопристоен по виду. И тут на репетиции вдруг какая-то внутренняя осечка... У одного из наших актеров, играющих эпизодическую роль, в последние дни появилось пенсне. Пенсне, конечно, репетиционное, плохое, еле держится на носу.
Но вот наш режиссер - Андрей Миронов - из зала предлагает мне: "Вера, наденьте пенсне..." Я пробую, на носу ничего не держится и в это время быстро, мучительно думаю о роли. В пенсне я чувствую себя гувернанткой. Однако ведь моя героиня не только стареющая ханжа, она также и стареющая провинциальная львица.
Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее... что-то обещающее будет в продолжительном взгляде.
И все же я чувствую все ту же неуверенность, все так же ощупью иду к роли, то ученически выполняю то, что требует режиссер, то робко пробую свое, то так, то эдак... И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда роль большая! Конечно, когда-то наступает момент, и все мелочи и неувязки роли вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас) - куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемочной комиссии и пока узкому кругу зрителей.
На обсуждении нас, безусловно, критикуют, дают поправки, бывают разгромы и нешуточные. Но вот все доработано, увязано, все расставлено по местам и... в один замечательный день, вернее, вечер на афише загорится слово "премьера".
Остается совсем немного времени до начала спектакля. Это святые минуты... Целый день я не могу дождаться этих минут, меня нет дома, нет на улице, нет с моими близкими, я только жду, когда, наконец, я окажусь в своей грим-уборной, где около зеркала разложены любимые мною мелочи, лежит букетик цветов, кем-то бережно и любовно принесенный, висят мои божественные платья.
Наступает минута, когда я в зеркале снова становлюсь не совсем собой, а уже той, другой, а по радио слышу рокот незатихающего зрительного зала... А потом все затихает, и наступает моя настоящая жизнь-Спектакль!
ДРАМАТИЧЕСКИЙ ГОД
...Но и в театре и в жизни зияют места,
Их уже не займет никогда и никто.
Р.Рождественский
ЧАСТЬ I ГОРЕЧЬ ПОТЕРЬ
Летом 1987 года наш театр поехал на гастроли в Вильнюс, а затем в Ригу. Гастроли в Вильнюсе прошли вполне благополучно. Переехали в Ригу. Я должна была приехать на неделю позже.
На перроне в Риге я издали заметила встречавшего меня мужа. Лицо у него было какое-то странное, вид подавленный, Я сразу испугалась, почувствовав неладное. Произошел такой разговор:
- Ты знаешь, что умер Папанов?
- Что?!! - вопрос, крик, стон.
- Да, вчера отменили спектакль. Он должен был прилететь, ждали до критического момента, потом объявили о замене.
Как же это произошло? Папанов снимался в Москве в кино и поэтому должен был прилететь к самому спектаклю. Человек он был безукоризненно аккуратный по отношению к работе, и все были спокойны.
В Москве он был один, так как его жена - наша актриса Надя Каратаева была с нами на гастролях. Вероятно, накануне отъезда, вернувшись со съемок в свою квартиру, он пошел в душ, едва успел намылить голову - и смерть настигла его. Двое суток под струёй холодной воды сидел он, мертвый, в ванной, одной рукой держась за край. Так и нашли его родные, когда вскрыли квартиру после звонка из Риги, поняв, что произошло что-то трагическое.
Это известие потрясло весь наш коллектив. Прямо с вокзала я приехала в театр на траурный митинг в помещении оперного театра Риги. Застывшие, оцепенелые от ужаса и горя, молча сидели мы в зрительном зале. В.Н. Плучек, плача и сдерживая слезы, открыл траурный митинг. Он сказал, что умер великий русский артист. Рассказал о его ролях, о его отдаче своей профессии.... Сказала несколько слов и я. Говорила я коротко, но передо мной прошла вся его жизнь в театре, весь его путь от нашего актерского общежития, где мы вместе жили тридцать лет назад, до самого последнего его творческого акта: его первого режиссерского дебюта - постановки пьесы Горького "Последние", где я работала вместе с ним над ролью госпожи Соколовой.
Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. И его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького "Последние". Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам неожиданного Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим абсолютно каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: "Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?", он отвечал: "Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю... Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему..."
Часто рано утром раздавался телефонный звонок: "Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене".
Я говорила "спасибо" и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем, он дорожил временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он был очень огорчен, чуть не до слез: "Ребята, прогон прошел плохо... очень плохо! - Потом большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа.- Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!"
И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, соучастием.
...Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича Папанова и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла "Восемнадцатый верблюд" и из-за этого не смогла поехать на похороны Анатолия Дмитриевича. Растерянные, мы не смогли даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву на похороны.
От растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший 40 лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.
Гастроли в Риге продолжались. Я из наших ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы распался по спектаклям.
Четырнадцатого августа, вернувшись со спектакля, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:
- А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?
- Как?!
В последнем акте "Женитьбы Фигаро", почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: "Вон в ту?" - "Вон в эту..." - отвечает Фигаро. Андрей - Фигаро вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту, постояв, зашатался. Александр Ширвиндт - Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко "Занавес!" Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова - подруга юности Андрея,- увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла его голову в свои руки Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: "Голова... очень болит голова..."
Вызвали врачей, дали нитроглицерин, вызвали неотложку, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.
По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти его, говорил потом, что когда он
открыл его закрытые в бессознании глаза, он увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни...
Но это я узнала потом. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация - это естественная забота, но что все не так страшно, не может быть так страшно!
Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то страшно! Не может же быть...
Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать - что с Андреем?
Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя - обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги, из Москвы. Положение почти безнадежное...
Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда - реанимацией.
Мы с мужем поехали туда в надежде, не знаю даже на что, но не поехать не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда...
Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки, надеясь и теряя надежду.
Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался.
В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж - точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: "Андрюша... Андрюшечка!.."
В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние.
Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова "смерть" и "никогда". Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына,- так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти.
Умереть на сцене в расцвете сил в любимой блистательной роли, в костюме Фигаро! Уже сама эта смерть становилась легендой, как и жизнь, полная самозабвенного труда, успеха и художнической неудовлетворенности.
Было объявлено, что в день похорон, которые должны состояться в Москве, пойдет малочисленный (по количеству участников) спектакль-мой "Восемнадцатый верблюд"! Я была ошарашена. Как можно было мне опять не ехать?! Ведь мы дружили, я работала с ним в его последнем спектакле, мне протянул он руку в трудную минуту.
Я пришла в дирекцию и сказала, что я готова лететь утром, быть на гражданской панихиде и четырехчасовым самолетом вернуться к спектаклю. Было решено, что пойдет спектакль "Затюканный апостол", что я лечу и, возможно, мне придется говорить на панихиде от коллектива театра. До сих пор не могу понять, почему при первой и при второй тяжелой потере в знак траура не были отменены спектакли!
Два последующих дня прошли в каком-то аду. Ночью у меня поднялась высокая температура, утром мой муж вызвал скорую помощь, мне вкололи три каких-то мощных укола, но жар и озноб не проходили. Я боялась, что это помешает мне выполнить мой человеческий долг.
Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища.
Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя почти умирающая мать, и оттуда приехала в театр.
Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках.
На сцене в гробу лежал наш Андрей Миронов - наша гордость, наша любовь, наш милый, родной Андрюша. Лицо его было строго и печально.
Я не могла оторвать от него взгляда, все не верилось, все хотелось запечатлеть его в своей памяти.
Судьба щедро наградила Андрея талантом, трудолюбием, обаянием. Его любили все. Об этом говорит скорбь десятков тысяч людей, пришедших проститься с ним и утопивших его гроб и всю сцену в цветах. Об этом говорят охапки свежих цветов, которыми постоянно осыпана его могила на Ваганьковском кладбище.
Так закончилось это лето.
А осенью я потеряла свою мать.
Думаю, что смерть матери, и вообще смерть любимых родителей - особая утрата для каждого из нас. После нее наступает ни с чем не сравнимое одиночество, ничем не восполнимая пустота. Рвутся нити, связывающие с прошлым, с лучшей порой жизни - детством. Потому что, пока жива мама,- мы еще дети, хоть и большие и пожилые, но дети. После смерти родителей мы уже до конца одиноки и как бы выдвинуты на передний край жизни: теперь наша очередь.
За два года до смерти мама пережила тяжелую операцию. Год после операции она прожила неплохо, а потом навалились недуги, которые стали быстро подтачивать ее силы. Сестра, жалея меня, взяла на свои плечи тяжелую ношу: уход за почти умирающим человеком.
Когда теряешь близкого человека, то всегда терзаешься, что уделял ему мало внимания, мало отдавал любви и радости. Мы с сестрой всегда старались окружить маму теплом и заботой. Жизнь ее не баловала. Она так и не могла забыть своего деревенского замужества, когда она - городская девушка, окончившая гимназию,- познала суровые будни тяжелой крестьянской жизни, суровый характер свекрови и бессловесную покорность мужа. Кому там был нужен ее французский язык, ее любимые книги! Я всегда удивлялась, как надолго остается в душе человека чувство обиды и боли. Ведь уже более шестидесяти лет прошло с тех пор, а страсть протеста в ней не угасала!
.С приближением лета мама стала мечтать о даче, надеясь там, как всегда, набраться сил.
Перед отъездом на гастроли мы перевезли маму на нашу дачу в Опалихе, где она вырастила своих внуков. Думали, может быть, сама природа поможет ей! Но нет - с террасы она не сходила, силы покидали ее, но когда с нашей помощью она садилась в кресло на крыльце, как счастлива она была, видя деревья, солнце, закат!
Чтобы услышать ее добрые слова, я все спрашивала: как ей на даче?
Очень хорошо! - всегда был ее ответ, да с такой интонацией счастья, точно лучше ничего и на свете быть не может.
Я уехала на гастроли, все время узнавала, как и что, и вести доходили все тревожнее. Наконец, измучившись до предела, я взяла отпуск за свой счет, оставила гастроли и с самолета помчалась ночью прямо в Опалиху на дачу.
Темно, такси стоит и ждет меня, я вхожу на террасу, оттуда в полутемную комнату. На постели крошечное тело моей матери, тихие, непрекращающиеся стоны: "Помогите, Христа ради! Ну хоть кто-нибудь! Ради Бога! Ведь я же никому ничего плохого не сделала! Ради Христа!"
Я увидела маму отекшую, сознание ее едва тлело. Господи, как не сошла с ума моя сестра, слушая эти страдальческие стоны!
Я помчалась обратно в город, чтобы за ночь и за утро успеть что-то предпринять. Я понимала, что она умрет, если ей не помогут.
Срочно связалась с врачами, заручилась ходатайством о помещении в больницу, куда ее обещали принять. Стонущую, почти без сознания, привезла я маму в больницу. Замечательный врач и редчайшей доброты человек- Борис Михайлович Гершман - совершил героические усилия, и жизнь стала возвращаться к ней. Я бы не стала все это описывать, если бы даже в болезни, даже в этом аду не проявился бы характер моей мамы! Сколько терпения к физическим страданиям и какое желание быть самой собой исходило от нее! Я садилась рядом с ее кроватью, брала ее исхудавшую руку, гладила и видела запавшие испуганные глаза. Ее усохшее тело терялось под одеялом. Его почти не было. Были лишь испуганные, бездонные глаза. Правы ли мы были, продлив ее жизнь, согласившись на операцию в ее возрасте?..
Она расспрашивала меня о работе, и когда я ей говорила, что должна буду снова вернуться на гастроли, она, смотря на меня умными, преданными глазами, говорила: "Гастроли - это хорошо, а что ты там будешь играть?" Я перечисляла свои роли, она понимающе качала головой и говорила: "Ну, конечно, поезжай".
Ей давали обычный больничный чай, и она каждый раз говорила: "Как вкусно! Какой замечательный чай". У нее не было сил ни на что, но на вопрос доктора, как она себя чувствует, она из благодарности отвечала: "Очень хорошо! Ничего не болит". И он улыбался на ее счастливую интонацию.
После окончания гастролей, после тяжелой утраты наших товарищей наступил отпуск. Муж уехал в Сочи, я осталась с сестрой и мамой. С каждым днем муки ее становились сильнее. В последний вечер ее жизни приехал маленький Саша - ее правнук, белоголовый, голубоглазый человечек. Он весело бегал по комнате, играл в свои игры, рисовал и иногда оглядывался на кровать, где лежала мама. Потом подошел к постели, встал и тихо стал смотреть на нее.
- Мама, ты видишь, кто около тебя?
Она полусознательно перевела на него глаза и точно увидела его. Лицо ее озарилось добром и ясной улыбкой, точно солнце из-за тучи показалось.
- Это твой правнучек - Сашенька!
С любовью в глазах она едва кивнула мне головой, точно откуда-то издалека дошло до нее родное, любимое, земное.
И это было ее последним прощанием с жизнью. Мамы не стало.
Я вспоминаю ее, и на душе у меня становится печально и светло. Наверное, давая мне имя Вера, мои родители хотели передать мне частицу своих сердец, полных веры в добро, надежды на лучшее, и любви к людям и к жизни. Низкий, земной поклон им. Спасибо им за все.
ЧАСТЬ II УТЕШЕНИЕ
1987 год-такой трагический для нашего театра, такой глубоко-печальный для нашей семьи вдруг завершился для меня неожиданным душевным выходом в редкостно желанную работу.
В одной из телевизионных передач я исполняла отрывок из "Воительницы" Лескова. Однажды, в случайном разговоре с режиссером Борисом Александровичем Львовым-Анохиным я услышала от него, что он хотел бы поставить со мной "Воительницу".
Я знала, что это - чудесный режиссер, не раз восхищалась его спектаклями и особенно - "Холопами" Гнедича в Малом театре, где великолепно, с редчайшей простотой играла Елена Николаевна Гоголева.
Услышав эти его слова, подавив чувство пронзительного счастья, я без особой надежды сказала об этом Валентину Николаевичу Плучеку. Мои слова были встречены как будто доброжелательно, но ясного ответа тогда не последовало. Потом трагические события на гастролях в Риге заслонили все.
Потом прошел отпуск, выяснилось, что репертуар наш резко сократился по вполне понятным причинам. И вот на сборе труппы Валентин Николаевич вдруг неожиданно для меня сказал о приглашении Львова-Анохина на постановку "Воительницы" со мной в главной роли на малой сцене как о желанном событии.
Я сначала думала, что ослышалась... Роль удивительная! Прекрасная! Для меня немыслимо трудная! В ней все есть! И возрастной переход, и русская национальная основа характера, и великая любовь, и душа, воспарившая над жизнью.
О такой роли актриса может только мечтать! Я ждала ее долго, может быть, всю жизнь. Я ее предчувствовала даже тогда, когда годами сидела почти без работы, и не верила в свое предчувствие. А главное - это вопрос, который терзал меня постоянно: сумела ли я сохранить что-то в себе, в своей душе для такой роли?
Не одолели ли меня усталость, возраст, не иссушили ли разочарования, неверие? Не может ли случиться так, что мне уже нечем будет играть? Ведь это так часто бывает, в театре ломается много судеб, характеров...
Итак, я вхожу в наш костюмерный цех. На столе пиршество тканей - ярких и темных, легких блестящих и плотных дорогих, современных и ветхих от времени, кусочки, расшитые бисером, разрисованные, и т. д. Бывают еще украшения - перья, или имитации драгоценных камней - стразы.
На высокой перекладине висит мое - чудо! Вот сейчас я встану у зеркала во весь рост и это чудо снимут, чтобы надеть на меня. Но сначала я надеваю юбку-кринолин. Он пока еще белоснежно-чистый, это потом его кружевные оборки посереют от того, что будут соприкасаться с полом сцены. А пока это каскад чистейшей ткани, аккуратно отороченный белоснежной тесемочкой.
Моя нижняя юбка так красива, что я, стоя в закуточке перед большим зеркалом, замерзая, не прикрытая ничем, смотрю на нее, и мне хочется чуть прогнуть спину, чтобы соответствовать моему пьедесталу-огромному кринолину, так красиво и величественно заканчивающему фигуру.
Наконец, взяв платье, художница и наш мастер по созданию костюмов Валентина Фоминишна Маркина, облачают меня в него. И, о радость! Все сходится, все пуговки застегиваются, все крючочки стягиваются!
Я в платье! Смотрю на себя... Это уже не я...
Не желая расстаться с платьем, я еще походила в нем по мастерской...Художникам пошивочного цеха тоже не хочется расставаться с этим платьем. Они любуются и говорят: "Да, в таком платье и говорить ничего не надо, оно само за себя говорит..."
И это правда. Когда найден точный по характеру персонажа, по эпохе костюм - от него уже исходит поэзия театра. Можно молчать, а фигура в платье уже уносит нас всех в другой мир...
Наконец, расстаюсь с нежностью, с любовью, с надеждой - со своим первым костюмом, и начинается примерка костюма второго акта.
Моя героиня дорвалась до столичной жизни, это может быть последний всплеск жалкого женского успеха, головокружение от видимости всеобщего внимания. Второй акт начинается почти так, как заканчивается первый: я с дочерью и компанией мужчин снова в ложе, слушаем оперу. Я и моя дочь уже другие. Петербург "пошел нам на пользу". Кричащие, но не безвкусные туалеты. Мое платье с тусклой и тяжелой позолотой кричит о зрелости, все в нем нескромно, с претензией на царственность. Но вот я смотрю на плечи и вижу, что их обнимает довольно скромное декольте, от этого плечи кажутся узкими, хрупкими и я обращаю внимание художницы на это. Она долго смотрит. Да, платье выполнено по эскизу, все правильно, оно очень красиво, но плечи хрупки - они от другого человека. Надо что-то делать! Снова поиски в царстве тканей, лоскутков, перьев, позолот, шарфов и вышивок и, наконец, кусок золотой парчи найден.
Перекрутив его, как торсаду, приложив к плечам, видим, как это меняет весь мой верх. Все становится законченным: я уже не жалкая, не хрупкая, а обвита, окаймлена золотом. Мне кажется, это то, что нужно...
Закрываю глаза на свою прозаическую прическу, вижу себя сильно набеленную, с подкрашенными щеками, с яркими губами: перезрелая красавица с последними усилиями взять от жизни наслаждения...
Как безумно хочется не разрушить своей неумелостью тот уже ясно проступающий образ.
Бережно, благоговейно снимаю платье. Вижу счастливые глаза тех, кто кропотливо это создавал. Я так им благодарна! Это миг счастья! Это театр!
Но кто знает, что будет завтра? Будет ли премьера, буду ли я? Но... лучше не буду думать об этом, отдам свое сердце этой минуте, а там - будь, что будет. Перед генеральными репетициями наступает момент, когда режиссер и актеры, уже выдыхаясь, выбиваясь из сил или, наоборот, набирая силу, открывая какие-то неведомые резервы, идут к своему финишу. Но это совсем не значит, что все хорошо, что работа окончена. Совсем нет. Это период зыбкий, почти ничто непредсказуемо, многое меняется каждый день.
Кто-то, кто казался благополучным, вдруг становится неинтересным интонации все выверены, каждый поворот тела, головы уже привычен за год работы. А кто-то вдруг прозвенит неожиданной, нервной нотой, заставит взглянуть на себя как бы другими глазами и, глядишь, все остальные уже насторожились, словно настроили свои локаторы на неожиданность, на свежесть, на правду, и сами готовы отвечать тем же.
По ходу роли у меня много появлений на сцене, но слов мало, так как я не участвую в главных больших сценах. Мы много раз меняли эти короткие появления: то в дверях, то за кулисами голос, то я пересела с места на место и т. д. Все эти мелочи надо запомнить, так как я должна это делать во время чужих сцен. Отвлечься нельзя, я напряженно смотрю, слушаю, как играют партнеры, чтобы вовремя выкрикнуть из-за кулис какую-нибудь свою фразу. Интересно пишет Алла Демидова в своей, уже упоминавшейся, книге:"Один ученый сказал: знание существует объективно помимо нас, вне того, открыто оно или нет. Наша задача - тянуться к нему и по частям его открывать. У актеров то же самое. Образы существуют сами по себе. Главное - их увидеть и понять"7.
По-моему, это очень верно. Мы тянемся к тому, что нам видится. Мне моя героиня видится переполненной желанием царить, нравиться, быть первой, быть законодательницей мод, чтобы ее салон был заманчив для мужчин, но вполне благопристоен по виду. И тут на репетиции вдруг какая-то внутренняя осечка... У одного из наших актеров, играющих эпизодическую роль, в последние дни появилось пенсне. Пенсне, конечно, репетиционное, плохое, еле держится на носу.
Но вот наш режиссер - Андрей Миронов - из зала предлагает мне: "Вера, наденьте пенсне..." Я пробую, на носу ничего не держится и в это время быстро, мучительно думаю о роли. В пенсне я чувствую себя гувернанткой. Однако ведь моя героиня не только стареющая ханжа, она также и стареющая провинциальная львица.
Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее... что-то обещающее будет в продолжительном взгляде.
И все же я чувствую все ту же неуверенность, все так же ощупью иду к роли, то ученически выполняю то, что требует режиссер, то робко пробую свое, то так, то эдак... И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда роль большая! Конечно, когда-то наступает момент, и все мелочи и неувязки роли вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас) - куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемочной комиссии и пока узкому кругу зрителей.
На обсуждении нас, безусловно, критикуют, дают поправки, бывают разгромы и нешуточные. Но вот все доработано, увязано, все расставлено по местам и... в один замечательный день, вернее, вечер на афише загорится слово "премьера".
Остается совсем немного времени до начала спектакля. Это святые минуты... Целый день я не могу дождаться этих минут, меня нет дома, нет на улице, нет с моими близкими, я только жду, когда, наконец, я окажусь в своей грим-уборной, где около зеркала разложены любимые мною мелочи, лежит букетик цветов, кем-то бережно и любовно принесенный, висят мои божественные платья.
Наступает минута, когда я в зеркале снова становлюсь не совсем собой, а уже той, другой, а по радио слышу рокот незатихающего зрительного зала... А потом все затихает, и наступает моя настоящая жизнь-Спектакль!
ДРАМАТИЧЕСКИЙ ГОД
...Но и в театре и в жизни зияют места,
Их уже не займет никогда и никто.
Р.Рождественский
ЧАСТЬ I ГОРЕЧЬ ПОТЕРЬ
Летом 1987 года наш театр поехал на гастроли в Вильнюс, а затем в Ригу. Гастроли в Вильнюсе прошли вполне благополучно. Переехали в Ригу. Я должна была приехать на неделю позже.
На перроне в Риге я издали заметила встречавшего меня мужа. Лицо у него было какое-то странное, вид подавленный, Я сразу испугалась, почувствовав неладное. Произошел такой разговор:
- Ты знаешь, что умер Папанов?
- Что?!! - вопрос, крик, стон.
- Да, вчера отменили спектакль. Он должен был прилететь, ждали до критического момента, потом объявили о замене.
Как же это произошло? Папанов снимался в Москве в кино и поэтому должен был прилететь к самому спектаклю. Человек он был безукоризненно аккуратный по отношению к работе, и все были спокойны.
В Москве он был один, так как его жена - наша актриса Надя Каратаева была с нами на гастролях. Вероятно, накануне отъезда, вернувшись со съемок в свою квартиру, он пошел в душ, едва успел намылить голову - и смерть настигла его. Двое суток под струёй холодной воды сидел он, мертвый, в ванной, одной рукой держась за край. Так и нашли его родные, когда вскрыли квартиру после звонка из Риги, поняв, что произошло что-то трагическое.
Это известие потрясло весь наш коллектив. Прямо с вокзала я приехала в театр на траурный митинг в помещении оперного театра Риги. Застывшие, оцепенелые от ужаса и горя, молча сидели мы в зрительном зале. В.Н. Плучек, плача и сдерживая слезы, открыл траурный митинг. Он сказал, что умер великий русский артист. Рассказал о его ролях, о его отдаче своей профессии.... Сказала несколько слов и я. Говорила я коротко, но передо мной прошла вся его жизнь в театре, весь его путь от нашего актерского общежития, где мы вместе жили тридцать лет назад, до самого последнего его творческого акта: его первого режиссерского дебюта - постановки пьесы Горького "Последние", где я работала вместе с ним над ролью госпожи Соколовой.
Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. И его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького "Последние". Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам неожиданного Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим абсолютно каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: "Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?", он отвечал: "Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю... Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему..."
Часто рано утром раздавался телефонный звонок: "Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене".
Я говорила "спасибо" и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем, он дорожил временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он был очень огорчен, чуть не до слез: "Ребята, прогон прошел плохо... очень плохо! - Потом большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа.- Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!"
И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, соучастием.
...Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича Папанова и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла "Восемнадцатый верблюд" и из-за этого не смогла поехать на похороны Анатолия Дмитриевича. Растерянные, мы не смогли даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву на похороны.
От растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший 40 лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом.
Гастроли в Риге продолжались. Я из наших ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы распался по спектаклям.
Четырнадцатого августа, вернувшись со спектакля, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам:
- А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию?
- Как?!
В последнем акте "Женитьбы Фигаро", почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: "Вон в ту?" - "Вон в эту..." - отвечает Фигаро. Андрей - Фигаро вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту, постояв, зашатался. Александр Ширвиндт - Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко "Занавес!" Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова - подруга юности Андрея,- увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла его голову в свои руки Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: "Голова... очень болит голова..."
Вызвали врачей, дали нитроглицерин, вызвали неотложку, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда.
По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти его, говорил потом, что когда он
открыл его закрытые в бессознании глаза, он увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни...
Но это я узнала потом. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация - это естественная забота, но что все не так страшно, не может быть так страшно!
Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то страшно! Не может же быть...
Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать - что с Андреем?
Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя - обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги, из Москвы. Положение почти безнадежное...
Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда - реанимацией.
Мы с мужем поехали туда в надежде, не знаю даже на что, но не поехать не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда...
Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки, надеясь и теряя надежду.
Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался.
В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж - точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: "Андрюша... Андрюшечка!.."
В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние.
Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова "смерть" и "никогда". Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына,- так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти.
Умереть на сцене в расцвете сил в любимой блистательной роли, в костюме Фигаро! Уже сама эта смерть становилась легендой, как и жизнь, полная самозабвенного труда, успеха и художнической неудовлетворенности.
Было объявлено, что в день похорон, которые должны состояться в Москве, пойдет малочисленный (по количеству участников) спектакль-мой "Восемнадцатый верблюд"! Я была ошарашена. Как можно было мне опять не ехать?! Ведь мы дружили, я работала с ним в его последнем спектакле, мне протянул он руку в трудную минуту.
Я пришла в дирекцию и сказала, что я готова лететь утром, быть на гражданской панихиде и четырехчасовым самолетом вернуться к спектаклю. Было решено, что пойдет спектакль "Затюканный апостол", что я лечу и, возможно, мне придется говорить на панихиде от коллектива театра. До сих пор не могу понять, почему при первой и при второй тяжелой потере в знак траура не были отменены спектакли!
Два последующих дня прошли в каком-то аду. Ночью у меня поднялась высокая температура, утром мой муж вызвал скорую помощь, мне вкололи три каких-то мощных укола, но жар и озноб не проходили. Я боялась, что это помешает мне выполнить мой человеческий долг.
Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища.
Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя почти умирающая мать, и оттуда приехала в театр.
Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках.
На сцене в гробу лежал наш Андрей Миронов - наша гордость, наша любовь, наш милый, родной Андрюша. Лицо его было строго и печально.
Я не могла оторвать от него взгляда, все не верилось, все хотелось запечатлеть его в своей памяти.
Судьба щедро наградила Андрея талантом, трудолюбием, обаянием. Его любили все. Об этом говорит скорбь десятков тысяч людей, пришедших проститься с ним и утопивших его гроб и всю сцену в цветах. Об этом говорят охапки свежих цветов, которыми постоянно осыпана его могила на Ваганьковском кладбище.
Так закончилось это лето.
А осенью я потеряла свою мать.
Думаю, что смерть матери, и вообще смерть любимых родителей - особая утрата для каждого из нас. После нее наступает ни с чем не сравнимое одиночество, ничем не восполнимая пустота. Рвутся нити, связывающие с прошлым, с лучшей порой жизни - детством. Потому что, пока жива мама,- мы еще дети, хоть и большие и пожилые, но дети. После смерти родителей мы уже до конца одиноки и как бы выдвинуты на передний край жизни: теперь наша очередь.
За два года до смерти мама пережила тяжелую операцию. Год после операции она прожила неплохо, а потом навалились недуги, которые стали быстро подтачивать ее силы. Сестра, жалея меня, взяла на свои плечи тяжелую ношу: уход за почти умирающим человеком.
Когда теряешь близкого человека, то всегда терзаешься, что уделял ему мало внимания, мало отдавал любви и радости. Мы с сестрой всегда старались окружить маму теплом и заботой. Жизнь ее не баловала. Она так и не могла забыть своего деревенского замужества, когда она - городская девушка, окончившая гимназию,- познала суровые будни тяжелой крестьянской жизни, суровый характер свекрови и бессловесную покорность мужа. Кому там был нужен ее французский язык, ее любимые книги! Я всегда удивлялась, как надолго остается в душе человека чувство обиды и боли. Ведь уже более шестидесяти лет прошло с тех пор, а страсть протеста в ней не угасала!
.С приближением лета мама стала мечтать о даче, надеясь там, как всегда, набраться сил.
Перед отъездом на гастроли мы перевезли маму на нашу дачу в Опалихе, где она вырастила своих внуков. Думали, может быть, сама природа поможет ей! Но нет - с террасы она не сходила, силы покидали ее, но когда с нашей помощью она садилась в кресло на крыльце, как счастлива она была, видя деревья, солнце, закат!
Чтобы услышать ее добрые слова, я все спрашивала: как ей на даче?
Очень хорошо! - всегда был ее ответ, да с такой интонацией счастья, точно лучше ничего и на свете быть не может.
Я уехала на гастроли, все время узнавала, как и что, и вести доходили все тревожнее. Наконец, измучившись до предела, я взяла отпуск за свой счет, оставила гастроли и с самолета помчалась ночью прямо в Опалиху на дачу.
Темно, такси стоит и ждет меня, я вхожу на террасу, оттуда в полутемную комнату. На постели крошечное тело моей матери, тихие, непрекращающиеся стоны: "Помогите, Христа ради! Ну хоть кто-нибудь! Ради Бога! Ведь я же никому ничего плохого не сделала! Ради Христа!"
Я увидела маму отекшую, сознание ее едва тлело. Господи, как не сошла с ума моя сестра, слушая эти страдальческие стоны!
Я помчалась обратно в город, чтобы за ночь и за утро успеть что-то предпринять. Я понимала, что она умрет, если ей не помогут.
Срочно связалась с врачами, заручилась ходатайством о помещении в больницу, куда ее обещали принять. Стонущую, почти без сознания, привезла я маму в больницу. Замечательный врач и редчайшей доброты человек- Борис Михайлович Гершман - совершил героические усилия, и жизнь стала возвращаться к ней. Я бы не стала все это описывать, если бы даже в болезни, даже в этом аду не проявился бы характер моей мамы! Сколько терпения к физическим страданиям и какое желание быть самой собой исходило от нее! Я садилась рядом с ее кроватью, брала ее исхудавшую руку, гладила и видела запавшие испуганные глаза. Ее усохшее тело терялось под одеялом. Его почти не было. Были лишь испуганные, бездонные глаза. Правы ли мы были, продлив ее жизнь, согласившись на операцию в ее возрасте?..
Она расспрашивала меня о работе, и когда я ей говорила, что должна буду снова вернуться на гастроли, она, смотря на меня умными, преданными глазами, говорила: "Гастроли - это хорошо, а что ты там будешь играть?" Я перечисляла свои роли, она понимающе качала головой и говорила: "Ну, конечно, поезжай".
Ей давали обычный больничный чай, и она каждый раз говорила: "Как вкусно! Какой замечательный чай". У нее не было сил ни на что, но на вопрос доктора, как она себя чувствует, она из благодарности отвечала: "Очень хорошо! Ничего не болит". И он улыбался на ее счастливую интонацию.
После окончания гастролей, после тяжелой утраты наших товарищей наступил отпуск. Муж уехал в Сочи, я осталась с сестрой и мамой. С каждым днем муки ее становились сильнее. В последний вечер ее жизни приехал маленький Саша - ее правнук, белоголовый, голубоглазый человечек. Он весело бегал по комнате, играл в свои игры, рисовал и иногда оглядывался на кровать, где лежала мама. Потом подошел к постели, встал и тихо стал смотреть на нее.
- Мама, ты видишь, кто около тебя?
Она полусознательно перевела на него глаза и точно увидела его. Лицо ее озарилось добром и ясной улыбкой, точно солнце из-за тучи показалось.
- Это твой правнучек - Сашенька!
С любовью в глазах она едва кивнула мне головой, точно откуда-то издалека дошло до нее родное, любимое, земное.
И это было ее последним прощанием с жизнью. Мамы не стало.
Я вспоминаю ее, и на душе у меня становится печально и светло. Наверное, давая мне имя Вера, мои родители хотели передать мне частицу своих сердец, полных веры в добро, надежды на лучшее, и любви к людям и к жизни. Низкий, земной поклон им. Спасибо им за все.
ЧАСТЬ II УТЕШЕНИЕ
1987 год-такой трагический для нашего театра, такой глубоко-печальный для нашей семьи вдруг завершился для меня неожиданным душевным выходом в редкостно желанную работу.
В одной из телевизионных передач я исполняла отрывок из "Воительницы" Лескова. Однажды, в случайном разговоре с режиссером Борисом Александровичем Львовым-Анохиным я услышала от него, что он хотел бы поставить со мной "Воительницу".
Я знала, что это - чудесный режиссер, не раз восхищалась его спектаклями и особенно - "Холопами" Гнедича в Малом театре, где великолепно, с редчайшей простотой играла Елена Николаевна Гоголева.
Услышав эти его слова, подавив чувство пронзительного счастья, я без особой надежды сказала об этом Валентину Николаевичу Плучеку. Мои слова были встречены как будто доброжелательно, но ясного ответа тогда не последовало. Потом трагические события на гастролях в Риге заслонили все.
Потом прошел отпуск, выяснилось, что репертуар наш резко сократился по вполне понятным причинам. И вот на сборе труппы Валентин Николаевич вдруг неожиданно для меня сказал о приглашении Львова-Анохина на постановку "Воительницы" со мной в главной роли на малой сцене как о желанном событии.
Я сначала думала, что ослышалась... Роль удивительная! Прекрасная! Для меня немыслимо трудная! В ней все есть! И возрастной переход, и русская национальная основа характера, и великая любовь, и душа, воспарившая над жизнью.
О такой роли актриса может только мечтать! Я ждала ее долго, может быть, всю жизнь. Я ее предчувствовала даже тогда, когда годами сидела почти без работы, и не верила в свое предчувствие. А главное - это вопрос, который терзал меня постоянно: сумела ли я сохранить что-то в себе, в своей душе для такой роли?
Не одолели ли меня усталость, возраст, не иссушили ли разочарования, неверие? Не может ли случиться так, что мне уже нечем будет играть? Ведь это так часто бывает, в театре ломается много судеб, характеров...