Васильева Вера Кузьминична
Продолжение души

   Вера Васильева
   ПРОДОЛЖЕНИЕ ДУШИ
   Монолог актрисы
   СОДЕРЖАНИЕ
   От издателя
   ОТ АВТОРА
   ВСЕ ИМЕЕТ СВОЕ НАЧАЛО
   "СКАЗАНИЕ О ЗЕМЛЕ СИБИРСКОЙ"
   ДЕБЮТ В ТЕАТРЕ САТИРЫ
   О ЖИЗНИ ТВОРЧЕСКОЙ И ЛИЧНОЙ
   ТЕАТРАЛЬНЫЕ БУДНИ И ПРАЗДНИКИ
   МОЙ "ВИШНЕВЫЙ САД"
   Несостоявшийся роман
   Тверь
   Польша
   ДРУЗЬЯ И РОЛИ
   ДРАМАТИЧЕСКИЙ ГОД
   Горечь потерь
   Утешение
   "СВЯЩЕННАЯ" И "БЕЗУМНАЯ"
   НЕЧАЯННЫЕ РАДОСТИ
   Орловские зарисовки
   Прикоснувшись к петровским временам
   Неожиданный Островский
   МОЯ ЖИЗНЬ
   Еще одно чудо
   О Вере Васильевой
   От издателя
   Судьба, прошу, не пожалей добра.
   Терпима будь, а значит, будь добра,
   Храни ее, и под своей рукою,
   Дай счастья ей...
   К.Кулиев
   Вера Кузьминична Васильева. Рядом с этим именем не нужны ни звания, ни регалии, под ее уникальное обаяние сразу попадают даже суровые, утомленные нашей действительностью люди, светлеют их лица, теплеют глаза.
   Я благодарю Судьбу за редкое счастье - быть рядом с Верой Кузьминичной в счастливые дни премьер и в трудные будни, делить с ней последнее десятилетие радости и печали, заботы и тревоги...
   Идея переиздания книги воспоминаний Веры Кузьминичны, написанной в 1987 году, возникла не случайно. За прошедшие годы появилось много новых ролей, изменилась жизнь... Текст первых восьми глав был немного дополнен с учетом изменившихся обстоятельств. Последние три главы написаны в январе апреле 2000 года.
   Эпиграфы к главам "Вишневый сад", "Священная" и "Безумная", "Нечаянные радости" записаны со слов режиссеров без ведома автора.
   "Продолжение души" - это исповедь актрисы и проповедь добра, любви, терпения...
   Эта книга - подарок Актрисе к юбилею.
   Дарья Милославская
   Я выражаю искреннюю признательность за поддержку идеи переиздания книги Александру Михайловичу Вилькину, Борису Наумовичу Голубицкому, Вере Андреевне Ефремовой, Андрею Викторовичу Сергееву.
   Я благодарю моих друзей - Елену Абросимову, Евгения Григорьева, Оксану Капустину, Светлану Колибаб, Александра Копыловского, Екатерину Мишину всех, кто помог мне в издании этой книги.
   От автора
   Пятнадцать лет назад я написала книгу "Продолжение души" - свои воспоминания, свои размышления о жизни, о ролях... Я начала тогда писать в трудный момент своей жизни, и вступление той моей книги было окрашено большой печалью, чувством одиночества, смирения перед концом. "Я чувствую тихое спокойное одиночество. Никто не делает мне ничего плохого, просто все куда-то несутся со своими страстями, желаниями, обидами. Те, с кем прожиты все эти десятилетия, спокойно принимают, что никакие планы театра не связаны со мной, что я барахтаюсь одна, как могу... Сердце плачет... Даже нет желания пожаловаться, поделиться... Я одна..." - это были слова, написанные мной почти 15 лет назад...
   Пока я писала, жизнь вносила свои коррективы, и финал книги был не так уж печален. Да и сам итог жизни, который я подвела, был полон благодарности тем людям, с которыми свела меня жизнь, тем радостям, что я испытала на сцене.
   Поставив точку, я не думала, что после 60 лет, в свои 70 и 75 я испытаю в жизни столько счастья, а иногда столько горя, столько разных эмоций, сколько и в молодые -то годы не часто выпадает в жизни человека.
   Я все время удивляюсь тому, что не чувствую, не понимаю в себе своих лет, я стараюсь урезонить себя, объяснить себе, что я пожилая женщина, что надо жить, оберегая свое здоровье, никуда не стремиться, не бежать, не хотеть, а если и хотеть, то скромно доживая то, что тебе положено. Все это мне подсказывает ум, а чувство несется независимо от меня, и все я чего-то жду, чего-то хочу, на что-то надеюсь. Оценивая свое последнее десятилетие, я не могу назвать его иначе, как чудом. Роли, которые я сыграла, цветы, что круглый год стоят в моей комнате, точно в оранжерее, любовь людей, которую я чувствую, встреча с прекрасной девушкой по имени Дарья Милославская, благодаря которой и появилось это второе издание моей книги, - это все чудо.
   Я и восприняла это как чудо, как награду за терпение, и мне захотелось поделиться с читателями этой радостью, этой полнотой жизни, чтобы, читая мою книгу, люди поверили бы, что, пока жив человек, судьба может послать ему все... Пусть только душа будет жива, чтобы и радость, и горе принять достойно и прожить со всей полнотой чувств свою жизнь.
   А жизнь прекрасна...
   ВСЕ ИМЕЕТ СВОЕ НАЧАЛО
   " Забирайте с собой в путь свою раннюю юность,
   забирайте с собой свои человеческие движения,
   не оставляйте их на дороге, не подымете потом"
   Н.В.Гоголь
   Есть на свете прекрасная, мощная река Волга. О ней слагают стихи, поют песни, она олицетворяет собой русскую землю. Чуть выше города Твери есть пристань - Кокошка, и там, если пройти километров десять в сторону, стоит маленькая, любимая мною всю жизнь деревенька Сухой Ручей, где родился и жил мой отец и где я в детстве проводила каждое лето в кругу своих деревенских подружек. С этой деревней у меня связаны воспоминания об удивительных и прекрасных луговых запахах, о звуках и тишине, о песнях, о грибах и ягодах, о бане по-черному, о маленькой быстрой речке Тьмака, что впадает в Волгу, о запахе парного молока, о лягушачьем концерте на маленьком заросшем пруду за огородами, где стояли баньки, о запахе чистого, до белизны отмытого деревянного пола в передней части избы, об удивительных, неповторимых по своему рисунку окнах с наличниками в каждой избе, о простодушных, добрых людях - честных и бесхитростных, как дети. Это было так давно, что теперь мне делается страшно - вдруг все стало другим...
   Каждое лето моя мама с нами, тремя ее дочерьми, нагрузившись тяжелой поклажей, отправлялась на все лето в деревню, а папа приезжал туда в свой отпуск. Мы были так бедны (хотя тогда я этого не знала), что у нас часто не бывало денег, чтобы ехать на пароходе, и мы шли пешком до нашей Кокошки. Вот и Кокошка!
   Там на горе стоял трактир, он так и назывался тогда - не ресторан, а трактир, и богатые крестьяне, распродав на рынке свои продукты, сильно напивались там. И позже, когда я видела купцов в пьесах Островского, мне всегда вспоминалась наша Кокошка и этот трактир. Пьяных я всегда очень боялась, эти здоровенные невменяемые мужики внушали мне ужас. Но рядом была моя мама и старшие сестры, и с ними все становилось нестрашным. На прилавке в трактире стоял большой самовар, и лежали баранки (совсем как в фильме "Сказание о Земле сибирской"). Попив чайку с бараночками, мы ехали попутными телегами или шествовали пешком дальше. Мне очень нравилось, когда меня, как самую маленькую, брали на телегу. Запах сена, старых овчин, лошадиный шелковый зад с роскошным хвостом и какие-то повелительно-спокойные, понятные для лошади слова и междометия хозяина, державшего вожжи: "Но-но... дура... Пшла... Тпр-р-ру"... И она слушалась, мотала головой и гривой, косила своим сливовым глазом. Проезжали поле, где среди ржи россыпями синели васильки, потом небольшой лесочек, где нас встречал птичий концерт, и, наконец, вдали показывалась наша деревня, огромные деревянные ворота, на которых мы потом сидели, как воробышки на перекладинах.
   По одну сторону деревни стояли добротные избы с самыми затейливыми резными наличниками, крашенными в белый, синий и желтый цвет. Улица широкая, с колодцами посредине. В окнах - цветущая герань и еще цветы, называемые "огоньками", очень веселенькие и яркие. Напротив каждой избы через дорогу - ровно отгороженные частым заборчиком стояли сады с яблонями и вишнями, там же сараи, где хранилось сено, и где мы сладко спали на овчинах и на подушках, набитых перьями.
   Конечно, бывало, что заберешься в чей-нибудь сад и стащишь немножко яблочек, но это делалось только ради интереса, озорства, чтобы испытать что-то недозволенное, ведь и яблок, и вишен у всех было полным-полно.
   Внутри каждая изба делилась. В передней - парадной - части пол, покрытый самодельными половичками (я в детстве хорошо умела их плести), был чисто вымыт и душист, стол был застелен чистейшей, связанной самой хозяйкой скатертью, к красному углу сходились скамейки - гладкие и добротные, а в самом углу перед иконами в ризах мерцали красивые лампадки. И всегда особенно красивой была икона Николая Чудотворца (у нас в деревне и престольный праздник был связан с этой иконой). На окнах густо и весело алели цветы, их белоснежно окаймляли самодельно связанные или вышитые занавески.
   Обедали и жили в маленькой комнате посреди избы, где стояла печка, там всё готовили: щи, картошку, гречневую кашу, топили молоко, пекли ржаные пироги с черникой. Молоко в кринках было розовое, покрытое коричневой корочкой. Эти кринки хранились в подполе, где я совершала свои первые "преступления": с детства я очень люблю сметану и пенки, и когда меня посылали за кринкой молока, я всегда во все кринки засовывала палец, облизывала его и, насладившись, приносила единственную нетронутую кринку. Не знаю, почему меня никогда за это не наказывали? Может быть, там, где побывал мой палец, густые сливки быстро соединялись и скрывали мое "преступление". Во всяком случае, страсть моя к пенкам не была наказана, и, вероятно, поэтому она не изжита мною до сих пор.
   Задняя часть дома была коровником. В те времена у некоторых было по две, три коровы да еще теленочек. Я забиралась в эту часть и слышала коровье дыхание, вдыхала запах парного молока, смотрела, как доят корову умелые руки, слушала, как грубовато-любовно разговаривает со своей коровой хозяйка.
   Этот чудный запах - корова, с ее дыханием, навоз и парное молоко! Эти размеренные звуки доения, при котором струйка молока равномерно позванивает о стенку ведра. А тут же еще квохчут куры на насесте. И маленький теленочек цедит сквозь зубы свое вкусное, разбавленное молоком пойло.
   Сторожил деревенское стадо пастух, звали его Сокол. С детства он был деревенским дурачком, а я его застала уже седым и очень боялась, потому что у него текли слюни, и он их не вытирал. Работал он за ночлег и еду, которые ему попеременно предоставляли жители деревни. Утром рано-рано раздавалась его колотушка - это он созывал свое стадо. А к полудню он пригонял коров на берег маленькой Тьмаки, и там, где в изгибе ее было мелко, коровы пили воду, мычали в ожидании своих хозяек.
   Это место мы называли "полдневище", там в полдень доили коров. Шли мы к полдневищу сосновым лесом, и так как лето в детстве всегда кажется жарким, я помню только такое лето.
   Запах у соснового бора, если лето жаркое, удивительно сильный. Если болит душа, то стоит побыть в сосновом бору в жаркий полдень, посмотреть на подсохшие, розовые от солнечных лучей стволы, прислушаться к птицам и мошкаре, и уйдут все тревоги - уж очень хорош сосновый бор, да еще если под ногами мелькает красная земляничка или голубеют кустики спелой черники. Господи, как же хорошо!
   На речке, где мы купались, каждый изгибчик имел название: "окунячий", "ершачий" -рыбы в этой живописной речушке было много.
   Собственного дома у нас уже не было - родители моего отца умерли, и мы снимали жилье у кого-нибудь из соседей: все жители деревни были как бы родней, то дяди, то сватьи, то крестные, то братья... Запомнились мне девичьи гулянья. Как только выглядывал месяц, раздавался звук гармошки, из каждого дома выбегала принаряженная девушка, и шли они широким рядом, распевая песни, а потом на пятачке у околицы долго-долго плясали, пели частушки и видели мы - маленькие девчушки,- как загорались глаза у парней и девушек и возникали первые романы, которые часто кончались свадьбой. Я дружила с домом Ананьевых, там было четыре белобрысых сестрички: Надя, Валя, Рима, Тамара. С Валей мы были особенно дружны. Мы и по возрасту подходили, и характерами сошлись. Мы до сих пор переписываемся, рассказывая друг другу о разных бытовых мелочах.
   Я не застала родителей моего отца, но самого отца в деревне все очень любили и иногда даже говорили: "Кузьма у нас святой человек".
   Ну вот и подошла я к тому моменту, когда надо рассказать о моем отце, к которому я относилась и отношусь с великой нежностью, гордостью и состраданием. Прошло уже больше сорока лет, как его нет на свете, а доброта его, совесть редчайшая, чистота человеческая, деликатность, душевность и прирожденный такт не забыты нами, его детьми, и всеми, кто его знал. Когда я читала Достоевского, в князе Мышкине я видела своего отца, я узнавала его черты в героях Толстого, я вижу его глаза, когда встречаю на полотнах русских художников лики святых праведников, я вспоминаю его, когда слышу русские песни или птичий щебет в березовой роще, он стоит перед моими глазами, когда говорят о терпении и доброте русского народа...
   Мне кажется, что он был очень красив - мой отец Кузьма Васильевич Васильев. Роста выше среднего, складный, но не спортивный, и, наверное, не очень сильный, с русыми мягкими волосами, с румянцем во всю щеку и с удивительно добрыми голубыми, как незабудки, глазами.
   В последние годы, когда болезнь сильно мучила его, голова его стала белой, как лунь. Таким он и остался в моей памяти - складный, уютный, в бархатной толстовке, с седой головой, и с глазами, готовыми заплакать от любви, от сострадания.
   Если люди, знавшие моего отца, говорят, что я истинная его дочка,- для меня нет выше оценки. Я была с ним до последней минуты его жизни. Когда мне хотелось хоть на минуту увидеть на его измученном лице улыбку или зажечь свет в его глазах, я говорила ему: "Папа, а ты помнишь нашу деревню, помнишь Троицын день, когда каждая изба украшалась березками?" Он сначала долго всматривался, словно откуда-то издалека приходило к нему видение его родной деревни, глаза его теплели, слабая рука пожимала мою руку и из голубых глаз его тихо скатывалась слеза. На секунду - через боль, через бессознание - это далекое видение зажигало в нем жизнь. Он очень любил мою маму и, снова желая увидеть его улыбку, я просила: "Расскажи, какая была моя мама, когда вы поженились!" Он светло улыбался и, сияя своими глазами, коротко говорил: "Шурка-то! У нее была вот такая вот талия!", - и показывал мамину девичью талию, которая была с его ладонь.
   Мать свою я тоже очень любила, понимала ее сложный характер, всю ее неудовлетворенность, ее мятежную натуру, которая не получила от жизни того, что хотела. То, что мне дорого в моем отце - доброта, чистота, бескорыстие, мягкость, даже некоторое безволие,- эти же качества не приносили радости моей матери, особенно в ее молодые годы. Родилась она в семье рабочего-гравера в Твери, детей было много, но все получили образование. Жили скромно, но все были одеты и обуты. Бабушка - Федосья Гавриловна (я ее застала, и в детстве проводила с ней много времени) была очень благородна и по внешности, и в поведении. Худенькая, с прекрасными волосами и милым лицом, изящная, чистенькая, кроткая и хозяйственная, она жила только своими детьми и мужем. А муж ее, Андрей Егорович, был человек крутой, особенно когда выпьет, но работник, и семьянин, и хозяин был отменный. Мама моя, Александра Андреевна, окончила в Твери коммерческое училище, изучала французский язык, и я даже помню, как она в детстве поражала меня иногда французскими словами и вырастала в моих глазах необычайно. Вероятно, из-за нужды она вышла замуж за деревенского парня - Кузьму - и всю свою жизнь ненавидела свое тяжелое деревенское житье, жестких родителей мужа, которые хотели приспособить ее к тяжелой крестьянской работе, согнуть ее гордую натуру, заставить жить по законам своей устоявшейся домостроевской жизни. И то, что папа, любя, не мог заступиться за нее, не смел сказать в ее защиту ни одного слова, а только тайком от родителей утешал ее, осталось у нее как заноза на всю жизнь и всегда вызывало негодование.
   Этот ее протест против той жизни не утихли с годами, а наоборот, стали как бы ее эмоциональным питанием. Когда она с ненавистью рассказывала о первых годах замужества, я всегда хотела закрыть уши, я просила не продолжать, напоминала, что это мой отец и я его люблю. Она замолкала, но я чувствовала, что ей надо было прокричать хоть шепотом, хоть тихо свою боль о несбывшихся мечтах и свою неудовлетворенность жизнью.
   Я родилась в Москве, около Чистых прудов, в Гусятниковом переулке, близ Мясницкой улицы. Была я младшей дочкой. Мои старшие сестры - Валентина и Антонина, а спустя 14 лет после меня на радость всем появился братишка Васенька, которого я нянчила, любила и нежно люблю по сей день.
   У нас была общая квартира в двухэтажном доме во дворе. В каждой комнате жили удивительные люди, похожие на героев пьес Юрия Олеши или первых рассказов Зощенко.
   В одной большой комнате жила старушка Мария Ионовна, она была, наверное, как тогда говорили, "из бывших", на вид благородная, но какая-то замученная, с черными кругами под глазами. Ходила она бесшумно, всегда в каких-то черных одеждах. Всегда быстро что-то варила на керосинке или примусе, ни с кем ни о чем не говорила и сразу же исчезала в своей темной комнате. С ней жили две ее дочки - Аннета и Маруся - может быть, старые девы, такие же молчаливые, пугливые, одинокие. Они напоминали мне мышей так мгновенно они исчезали. Никогда не общались с квартирными детьми, никогда ни о чем не спрашивали, ничем не угощали. Их комната с коричневыми обоями, с закрытыми плотными портьерами окнами, с тусклой лампочкой была похожа на какую-то темную щель.
   В маленькой комнате около кухни жил их брат Митя, тоже тихий, необщительный, тоже с темными кругами под глазами. Сейчас я жалею, что мало о них знаю, ведь, наверное, это были люди, потрясенные революцией, напуганные ею, боявшиеся своих соседей, то есть нас, людей рабочих.
   Наверное, если бы мне сейчас предстояло сыграть одинокую женщину, напуганную революцией, я бы прежде всего представила себе бледные лица своих соседок, нездоровую худобу, коричневые одежды, тихие шаркающие шаги, затаенный испуг, желание быть незаметными, то есть почти не быть для других.
   Но отношения были тихие - ни ссор, ни разговоров. Еще в одной комнате жила тоже, как ни странно, старая дева. Звали ее Надежда, но она работала и, по-моему, была общественно очень активна.
   Удобств в квартире не было, отапливались печками, и я очень любила, когда мы на кухне пилили дрова, заготавливая их на зиму. На кухне у каждой хозяйки был столик, на нем примус, керосинка; одна ржавая раковина-место, где все умывались. В середине кухни был ход в подпол. Там наша семья заготавливала картошку и шинковала капусту в кадках - это было нашей главной едой. В квартире было много мышей и клопов. Клопов морили керосином, а вот с мышами почти не боролись, и я, выходя в коридор, всегда громко топала, чтобы они успели разбежаться. Боялась я их до потери сознания, и этот ужас и отвращение остались навсегда.
   Все это было в самом раннем детстве, то есть в 30-е годы. А спустя десяток лет я снималась в картине "Сказание о Земле сибирской" и вернулась почти неузнаваемая для моих соседей и подружек по двору. И вот однажды, когда в воротах появился один мой поклонник - известный и талантливый человек - наша соседка, старшая из сестер, Аннета, вбежала в мою комнату, потрясенная его элегантным видом, костюмом, светлой шляпой и тростью, и, задыхаясь, почти шепотом выкрикнула: "Верочка, к вам какой-то господин идет". А был тогда уже 1947 год. Значит, сильна была их память, а может, это осталось в их крови - ведь тогда слово "господин" не произносили.
   Многие из деревни переехали в город, кто в Тверь, кто в Москву, кто еще куда-нибудь! Все московские жили в подвалах очень скромно, работали дворниками или истопниками, но праздники справляли исправно и всегда были из деревни соленые грибы, черника в ржаных пирогах, вкуснейшая капуста из своих кадок... А в магазине иногда покупали чуть-чуть сыру. За столом пели песни, особенно хорошо пела тетя Вера Калинина, у которой я научилась петь и радовала папу песней "При лужке, лужке...". Папа работал на заводе шофером. Мама - кем-то на этом же заводе, а вечером училась на инженера-плановика. В свободные минуты она всегда что-то шила, перешивала от старшей дочки для средней, от средней - для младшей. Ей всегда хотелось быть красиво одетой, но однажды с одеждой у нее произошел казус. Она сшила себе пальто и щедро отделала его мехом. Это была необработанная шкура лося, которая очень лезла. На пальто был шикарный огромный воротник, и богатая опушка шла понизу. Но когда, впервые надев его, мама вошла в трамвай, от нее начали сторониться и даже роптать, так как лосиный мех сыпался не только на мамино черное сукно, но и на соседние пальто. Назревал скандал, и маме пришлось сойти. И все-таки мама с этим пальто не рассталась, может быть, не было другого, а может быть, гордость ее непомерная не позволяла признать свое поражение.
   Мама не была исключительной хозяйкой: варились только щи и картошка, которую потом ели с капустой.
   Несмотря на то, что у нее было трое дочерей, вся ее душа была на заводе, на учебе, в какой-то кипучей, не домашней жизни. А папа, наоборот, после работы бежал домой, готовил обед, ждал маму с учебы и читал много книг. Книги производили на него сильнейшее впечатление. Иногда он отставлял книгу, снимал очки, вытирал слезы и говорил: "Как же хорошо написано!" Вера в написанное у него была детская. Помню, во время войны он всегда читал Эренбурга, восторгался и все хотел письменно его поблагодарить. Вообще чувство благодарности было ему присуще: он был благодарен Богу за свое маленькое семейное счастье, правительству за то, что страна становится могучей, и тем людям, которые говорили в газете о новой жизни, о справедливости, о светлом будущем. Он верил всему хорошему, хотя жили мы трудно. А мама все хотела вырваться из очерченного круга: она то требовала, чтобы папа катался с ней на коньках на Чистых прудах, взявшись за руки, под музыку, которая раздавалась на катке, и папа послушно учился и катался; то заставляла его учиться вечерами на механика, то возвращалась с работы, увлеченная очередной стенной газетой. В общем, родители мои пропадали на целый день, мои старшие сестры уже имели девичьи интересы, часто оставляли меня одну, и я большую часть времени была предоставлена самой себе. Сестры убегали во двор, когда было еще светло, а потом темнело, мне становилось страшно и одиноко в комнате. Я вставала босыми ногами на подоконник, на котором таял лед, и, дотянувшись руками и подбородком до форточки, тихонько кричала: "Мама, мне страшно..." К окну подбегали мои сестры, прикрикивали на меня и снова возвращались к своим друзьям.
   Читала я много, очень любила Лидию Чарскую (дореволюционная детская писательница, автор романов "Княжна Джаваха", "Записки институтки" и др.), потому что в ее книгах все было не так, как у меня, а мне хотелось тоже чего-то необыкновенного, и я становилась все тише и мечтательнее. Внешне с папиным послушным, кротким характером, а внутренне с мамиными мечтами, с ненавистью к своей, такой незаметной, серой жизни.
   Первый раз я попала в театр, по-моему, в Театр имени Станиславского и Немировича- Данченко, днем на "Царскую невесту" и была, конечно, покорена, унеслась мечтами в сказочный мир. Сраженная музыкой, красотой, волшебством, самим театром, придя домой, я села под стол, подняла, как в шатре, скатерть и запела нечто, похожее на оперу. И с тех пор, как только я оставалась одна, а это было почти каждый день, я наряжалась в какие-то диковинные самодельные костюмы, на голове - то самодельные короны, то шляпы, и пела какие-то вымышленные арии, потому что, конечно, запомнить музыку с первого раза я не могла, а петь о чем-то красивом хотелось.
   В двенадцать лет я уже готовила обед для всей нашей семьи. Меню обычное: щи, картошка и капуста или винегрет. Жили мы на первом этаже и всегда, когда я чистила картошку, я пела свои арии. Во дворе меня прозвали "Шаляпин", потому что чистила картошку в шляпе и с ней не расставалась. О том, что был такой великий певец, я не знала и думала, что дразнят меня Шаляпиным из-за шляпы. Но в шляпе я казалась себе красивее, поэтому упорно ее не снимала. В нашем дворе стоял семиэтажный дом (он и сейчас еще цел), на третьем этаже которого - фигура рыцаря, а парадный вход в то время был расписан какими-то картинами из эпохи Средневековья. Мраморные лестницы вели наверх. Вот именно там, где были эти почерневшие картины и лестницы, мы устроили свой дворовый театр, который я назвала для себя "Театр волшебной сказки". Там мы стали играть свои сочиненные из сказок спектакли. Мне приходилось играть мужские роли, так как мальчиков у нас не было, а все девочки хотели быть принцессами и обязательно красивыми. Костюмы мастерили из всего, что удавалось стащить из дому. Родители у всех работали, бабушек почти ни у кого не было - мы были предоставлены сами себе и делали, что хотели.
   В школе я училась хорошо, но, пожалуй, старалась только для того, чтобы на меня не обращали внимания и оставили бы в покое - не вызывали родителей, не ругали... В школе я выполняла минимум требований, а вся моя настоящая жизнь сосредоточилась на книгах, на театре, на несбыточных, странных мечтах. Перечитав маленькой девочкой почти все имевшиеся тогда мемуары великих артистов, я стала рисовать себя во всех желанных ролях, и до сих пор у меня в школьном портфеле, который хранится у моей сестры Антонины, есть два рисунка с надписями: "Я в роли Маргариты Готье в день моего славного 25-летия сценической деятельности" и "Я в роли Клеопатры в день моего славного 50-летия".
   Я пропадала в театральной библиотеке, перечитала все журналы "Рампа и жизнь", "Театр и искусство", знала всех актеров и антрепренеров по именам и фамилиям, разыскивала старые газетные рецензии, театральные фельетоны и прочее в том же духе. И когда я, будучи юной артисткой Театра сатиры, разговорилась с Владимиром Яковлевичем Хенкиным, он был поражен моими познаниями, так как тех людей, о которых я читала, он знал лично, но все это было до революции, а я пришла в театр в 1948 году, уже после Великой Отечественной войны.