Я люблю много мгновений в этом спектакле: вот мой монолог о зарождении ребенка, моего первого ребенка, я вспоминаю, как я одна на улице в страхе, в счастье, в отчаянии спрашиваю у Мадонны совета: "Что делать? С кем посоветоваться? В ушах у меня еще раздавались голоса подруг: "Зачем он тебе? И не думай! Я знаю одного опытного доктора..." А я все шла и шла, неизвестно куда. И очутилась в моем переулке у алтаря Мадонны. Встала я перед ней. "Что мне делать? Ты все знаешь... Тебе известно даже, почему я согрешила. Ну как мне быть?" А она молчит..." Когда вспоминаю, как 25 лет я ждала милости от своего любимого Доменико, как не дождалась этого и решила бороться сама за свое счастье и с полным правом, устав от борьбы, я почти кричу: "Это мой дом!". Я выстрадала его.
   Или момент, когда я говорю своим детям, что они мои сыновья. Увидев, что Доменико готов защитить себя через адвоката, я произношу гордые слова: "Ты мне тоже не нужен! Да, я не была при смерти, я хотела сыграть шутку, я хотела украсть фамилию! Я не знаю законов, но у меня есть свой закон, который велит мне смеяться, а не плакать!". Я зову детей, которые играют в мяч; начинаю с ними играть, смеюсь и потом серьезно и просто признаюсь, глядя им в глаза: "Дети, вы уже взрослые люди. Выслушайте меня. Вы - мои сыновья".
   Очень люблю сцену расставания с Доменико. Когда я вспоминаю, как я "по-настоящему любила его", наши воспоминания переносят нас в далекое молодое прошлое, мы танцуем, с болью и нежностью ощущая то, что было когда-то. И когда разговор касается того, кто же сын Доменико, сказка воспоминаний разрушена, Доменико оскорбляет меня своим неверием в меня. И я внешне спокойно и внутренне глубоко печально прощаюсь с ним и приняв свою судьбу, желаю ему: "Прощай, Думми, детей не покупают", (разрываю пополам и отдаю ему его половину 100 лир, которые он когда-то отдал мне за ночь любви, когда я любила его со всей силой души). Желаю ему искренне: "Живи хорошо, вкладывая в это пожелание все, что считаю хорошим в жизни - это и совесть, и добро, и верность любви.
   Потом через большую паузу, глядя в зрительный зал, говорю: "Живите хорошо" и убегаю с прощальным криком "Прощай, Думми!".
   В последней картине, когда уже ясно, что венчание состоится, я, Филумена, победила, Доменико признал всех моих детей. Я очень люблю мгновения, когда я поднимаюсь по маленькой лесенке к Мадонне, тихо благодарю ее и просто, как уставшая, мудрая, но счастливая женщина произношу, глядя на Мадонну, "как я устала", и слезы текут от счастья и благодарности. Я сажусь у подножия Мадонны на лестнице и, не скрывая счастья, усталости от жизни, говорю: "Думми, я плачу. Как хорошо плакать". Окруженная детьми, рядом с любимым, я даю себе возможность радоваться жизни и благодарю, благодарю эту жизнь.
   ЧАСТЬ II ПРИКОСНУВШИСЬ К ПЕТРОВСКИМ ВРЕМЕНАМ
   Может быть, я слишком часто произношу это слово "Благо-дарю". Но оно мне очень свойственно, иногда мне кажется, что именно это слово сопровождает меня всю жизнь. Все хорошее дарила мне судьба, а я благо дарила, отдавая душу людям. Ну и еще одно чудо!
   За последнее десятилетие я часто приносила разные пьесы в театр и разные предложения о своей работе в этих пьесах. Однажды Б.А.Львов-Анохин, поставивший со мной превосходный спектакль "Воительница", предложил В.Н. Плучеку поставить со мной или "Ассамблею" Гнедича, где я должна была бы сыграть умную, волевую боярыню Пехтереву, или пьесу Островского и Невежина "Блажь", где мне предполагалась роль вдовы Сарытовой, безрассудно полюбившей своего приказчика, обобравшего ее до копейки. Валентин Николаевич сначала пообещал, согласился, а потом переменил свое решение и даже не поговорил об этом с Борисом Александровичем, и таким образом этот хрупкий творческий союз двух маститых, уважаемых художников развалился, как карточный домик. Я снова осталась без работы.
   Спустя сезон Б.А.Львов-Анохин предложил мне роль боярыни Пехтеревой в спектакле "Ассамблея" в Новом драматическом театре, которым он руководит, в постановке молодого, но талантливого художника Андрея Сергеева, который оформлял все его спектакли, начиная с "Холопов" Гнедича в Малом театре и кончая всеми работами в Новом драматическом театре. На этот раз Андрей Сергеев хотел себя попробовать в режиссуре. В этой работе я почувствовала его веру в меня, желание сделать меня в спектакле победной, озорной, независимой и шикарной. У меня были изумительные костюмы, старинные, точно с картин лучших художников - парча, натуральный мех, жемчуг, легкие шелковые струящиеся ткани. Все это помогало почувствовать себя на сцене прекрасной, уверенной в себе, что было необходимо в этой роли. Публика принимала этот спектакль весело и благодарно. Ведь это комедия - а в наше тяжелое время так хочется посмеяться, тем более, что многие реплики моей роли оказались очень актуальны. Узнав о воровстве чиновника - отца невесты моего сына, я спокойно говорю: "У нас без воровства нельзя, дай тройное жалованье - втрое больше украдут. "У нас что ни прохожий на улице, то вор".
   В этом спектакле много смеются, узнавая свои вечные недостатки, но и гордятся своим прошлым, видя честных молодых героев, красоту русских женщин, их гордость и разумность. Такова и моя героиня - спокойная, уверенная, веселая и женственная. Режиссер, оказывая мне большое внимание, в ответ получал мое беспрекословное желание выполнить те задачи, которые он ставил передо мной. Мой пример подтягивал и других актеров, и ему было легко работать в дружной, уважительной атмосфере.
   После этого спектакля я как будто помолодела, я полюбила в себе озорство и уверенность в себе и каждый раз, когда надевала дивные костюмы, радовалась каждому пустяку, будь то маленькие перчатки, отороченные белым песцом, или парчовые сапожки, расшитые жемчугом, или чудная шапочка из песца, покрытая легким серым нежным платком. Выходя на поклоны, все тридцать исполнителей демонстрировали такие дивные русские типажи, такой красоты и изобретательности костюмы, выполненные замечательными мастерами Нового драматического театра под руководством замечательной художницы по костюмам Наталии Закурдаевой, которая придирчиво следила за каждой линией костюма, за каждой бусинкой, за каждой складочкой платья.
   И зрители, узнавая свое далекое прошлое, прошлое своей страны, радовались этой красоте, этому веселью, этой русской удали. Закончив эту работу, мы понимали, что это только начало, что мы еще не раз будем желать встречи с молодым, еще неопытным, но талантливым режиссером и художником Андреем Сергеевым.
   ЧАСТЬ III МОЙ НЕОБЫЧНЫЙ ОСТРОВСКИЙ
   Я не знаю, кого я люблю больше: лучезарную, русскую, всеми обожаемую Верочку Васильеву или скрытую в ней одинокую, нервную, неуверенную в себе, неизвестную актрису, которую, по-моему, любит, но боится она сама.
   Андрей Сергеев
   Сыграв в Орле Кручинину, я с болью думала, как много я потеряла счастья на сцене, как близко мне в Островском все: и его прекрасная русская речь, и удивительно яркие жизненные характеры, и простодушие русского человека во всех его проявлениях, от темного, тупого, алчного зверя до святой кротости и чистоты его женских образов. Да, прошло время, могу только жалеть, печалиться, что этот чудный мир Островского, как мираж, будет еще чудиться мне, но реально вряд ли сцена подарит мне встречу с этим миром.
   Наверное, поэтому особенно любима, окутана моей недосказанностью роль Серафимы Сарытовой в пьесе Островского и Невежина "Блажь", поставленной молодым режиссером Андреем Сергеевым в Новом Драматическом Театре в Москве в 1997 году.
   Я уже писала, что эту роль мне вначале предложил в нашем Театре сатиры чудесный режиссер Борис Александрович Львов-Анохин и, как это часто бывало в последние 10-15 лет, этот проект не состоялся. Но я сыграла эту роль в его театре. И процесс работы, и сам спектакль оказался для меня необычным. Трепетно любимым, открывающим меня и для публики, и для самой себя совсем новой, тревожной, живой, греховной, счастливой и несчастной женщиной.
   Прочитала пьесу. Она мне показалась не самой лучшей, эскизной, как будто набросок других, более совершенных пьес. Роль Сарытовой показалась в общем хорошей, но как много у Островского женских ролей, более ярких, более точных, а эта ускользающая, как намек. Ее надо додумывать, сочинять, а, может быть, можно сыграть, как Гурмыжскую в "Лесе". Да, вдова, в возрасте, полюбила приказчика своего имения, он промотал ее состояние, родственники спасают Сарытову от полной нищеты и одиночества, отторгнув от нее любимого. Но что-то мешает мне воспринять ее, как Гурмыжскую, как бесцеремонную барыньку, отдавшуюся своей запоздалой страсти. Каждый раз, как только начинаю читать свой текст, слезы безудержно текут из моих глаз. Как мне ее невыносимо жалко. А ведь Гурмыжская не вызывает у меня жалости. Значит, моя вдовушка другая. Она беззащитна, доверчива и безоглядно, бездумно любит, не видит недостатков своего любимого, не чувствует пропасти, которая вот-вот разверзнется перед ней. Может быть, другая актриса восприняла бы другие черты роли, может быть, осудила бы запоздалую любовь к молодому красавцу, еще больше заклеймила бы ее, как мать, которая промотала состояние свое и своих дочерей, а я не могу. Чувствую, что люблю свою героиню и не осуждаю, а только понимаю ее всей душой, а судить ее - пусть судят другие. Родные, знакомые, дочери - это ее окружение в спектакле, а в зале - зрители, которые холодно придя в театр, знают, что хорошо, а что плохо. А уйдя из театра, утерев невольные слезы, прочувствуют мою героиню, мою последнюю любовь, почувствуют сквозь роль меня, коснутся своим сочувствием моей души.
   Как и в предыдущей работе, мы с Андреем Сергеевым стали мечтать о роли, об атмосфере, которой должна быть окутана эта банальная история. Но, благодаря этой атмосфере и взгляда на мою роль, она - эта история - не покажется банальной. В этом и есть искусство, когда обычный случай находит такое художественное воплощение, что слово "обычный" уже не подходит, а зазвучит совсем другое "необычное".
   Опять хочется извиниться за нескромность, но буду писать, как понимаю свою роль, как и из чего я зажила ею и какой нашла отклик от людей, видевших меня в этом спектакле.
   Отношения с режиссером очень доверительные, поэтому я открываю себя до донышка, говорю о роли, как о самой себе.
   Да, мне много лет, но сердце, душа, чувства, все не растрачены, они хранятся, как не пригодившиеся в жизни, как никому не нужные. И вдруг молодой, красивый, умеющий проникновенно говорить, смотреть, любить, молодой приказчик страстно и нежно привлек мою душу и тело. И легковерная душа поверила, полетела навстречу, как бабочка на огонь. Забыты все и всё.
   И чем безрассуднее любовь, тем прекраснее. При всей моей тихости и несмелости с раннего детства меня влекли глубокие чувства, психологические бездны, поэтому я так любила читать Достоевского, поэтому самыми любимыми актерами были трагические Остужев, Н.Симонов, Коонен, Тарасова, Бабанова; а те, о ком только читала, были для меня живым воплощением любви, страсти, безрассудства: Ермолова, Комиссаржевская, Дузе... Я застала, последнего трагика России Блюменталь-Тамарина, который так играл Кина, Митю Карамазова, Незнамова (несмотря на свой возраст), что мне казалось, еще минута - и он умрет на сцене от разорвавшегося сердца.
   Ну, конечно, моя вдовушка Сарытова совсем другая. Нет в ней той мощи, той силы духа, того трагизма, но она хрупка, она, как ребенок, отдала себя и гибнет, и нет сил да и желания спастись. И, как ни странно, несмотря на мою уравновешенную, спокойную личную жизнь, несмотря на мою разумность и робость, мне кажется, что это я полюбила, что это я забыла обо всем на свете, что я совершаю непростительные поступки, но у меня нет сил осудить себя. Я лечу в пропасть.
   Как всегда, стали думать вместе с решением роли и о моем внешнем виде. Сначала мне показалось, да и режиссеру тоже, что я не должна помнить о возрасте, чувствовать себя 16-17-летней. От этого я буду одновременно для себя легкой, наивной, а для публики буду, вероятно, казаться и глупой, и в то же время жалкой. Впоследствии мы отказались от такого решения и правильно сделали, ведь я любила свою героиню и мне бы не хотелось, чтобы зритель в конце спектакля сказал бы: "Так ей и надо".
   Вначале и костюм, и внешний вид мне мерещились такими: легкие светлые одежды, свободные, как у Офелии, и венок из полевых цветов на голове.
   Режиссер молча слушал меня, давал мне волю играть, репетировать, как мне казалось правильным, а потом, когда у него прояснилась окончательно моя ошибочность, он предложил мне другой и внутренний, и внешний образ.
   Эскиз декораций: овальный зал, обитый темно-пурпурным шелком, в некоторых местах потертый, в некоторых разодранный от старости и ветхости, пустой зал с тусклой старинной люстрой и одинокий рояль посередине зала, две банкетки на переднем краю сцены. Вот и все.
   Впечатление запущенного имения, то ли зал, то ли будуар, что-то альковное, темное, греховное. Из дверей, открытых в глубине, - клубы табачного дыма и хор, разухабистый, пьяный. Это веселая компания во главе с приказчиком прокучивает Сарытовские деньги. Я - Сарытова, сижу за роялем, закрыв лицо руками, слушаю величальную, славят моего любимого Степана Григорьевича. Открываю в восторге лицо, счастлива, что Его - Любимого величают, и, услышав шаги, стремительно убегаю, легко, как испуганная птица.
   На мне черный, легкий, прозрачный пеньюар и под ним то ли черная ночная рубашка, то ли домашнее платье, оно свободно струится по фигуре, ничто не подчеркнуто в этом костюме, но видна гибкая естественная, точно обнаженная фигура, не скованная ни корсетом, ни какими-либо другими способами, чтобы подчеркнуть стройность. То, что есть, то и есть.
   Мы долго искали даже нижнее белье, чтобы оно было высшего качества, достойное настоящей Леди. Все отбиралось любовно и требовательно: туфли, чулки, нежное, тонкое, изумительной красоты белье.
   Читатель, наверное, подумает: "Зачем это нужно, ведь это не видно?" Но, оказывается, это очень важно. Я - актриса Васильева, по спектаклю Серафима Сарытова, иду на спектакль, на свое любовное свидание, все во мне, на мне должно быть прекрасно.
   Я не должна ни разу оскорбить партнера жалкими потугами быть лучше. Я просто без всяких усилий должна быть прекрасной. Мне сделали чудесный, нежный золотистый парик с легкими прядями не тщательно уложенных волос. Все должно быть естественно, по-домашнему тепло и природно аристократично. Даже духи я приношу на спектакль, которые, мне кажется, подходят к этой роли, "Диориссимо". Лет 30 назад я их полюбила, потом забыла и теперь, когда они не модны, запах ландыша, легкий и свежий, радует меня, когда я иду на сцену.
   Исчезла моя мещаночка с венком на голове, постепенно ее место заняла женщина, достойная любви, поклонения, но не нашедшая его в своей жизни.
   Первое время я прямолинейно объяснялась в любви своему Степану Григорьевичу и, когда говорила, стоя перед ним на коленях: "Я не растратила своего чувства... я знала только одну привязанность к моим девочкам, а когда я встретила Вас, я поняла, что такое любовь, как не беречь ее... Все для меня, все, и жизнь, и радость. Я умоляю, никогда не говорите о разлуке, а я готова для Вас на все, на все!"
   Вначале я была простодушно искренна и молила его пожалеть меня. Но тут началась борьба со мной, с моим пониманием любви. Я все время оставалась открытой, немножко мещаночкой, а режиссер говорил мне: "Не будьте жалкой, не вызывайте жалость, ведь Вас все равно не пожалеют, ведь это для всех людей Блажь, а не Любовь".
   Я стала задумываться, наверное, он прав, ведь Островский назвал пьесу "Блажь". Ну что же. А кто сказал, что блажь менее сильное чувство, чем любовь?
   Да, любовь - это то, что вызывает сочувствие, а блажь - порицание, но ведь от этого эта страсть не менее сильна.
   Кроме того, совсем молодой человек, Андрей Сергеев, очень точно чувствовал, что будет подчинять людей сладостному плену женского обаяния: жалостливая сиротинка в возрасте или женщина гордая, не показывающая своего рабства, готовая закрыть свой позор, о котором только она знает, со всей силой своего плена, своего отчаяния; закрыть свою унизительную страсть капризом, безрассудством сильной, уверенной в себе женщины. И я, стоя на коленях перед любимым, капризничаю, требую, приказываю, как будто и на коленях-то стою перед ним, потому что это мой каприз.
   Сначала мне было это очень трудно, я все жалела ее и себя, представляла, что это я люблю последний раз в жизни, но мне очень хотелось выполнить требование режиссера и только когда я поняла, как он прав, у меня стало получаться. Наедине с собой я все представляла себе, что это я полюбила молодого, прекрасного (в моем представлении юношу), я поняла, что просить его о любви и верности при каждом свидании я бы не смогла, стыдно, противно. Наверное, поверив в его любовь, я бы шутя, капризничая, легко угрожая своей холодностью, говорила бы на эти темы, но всеми силами попыталась бы скрыть, как мне страшна разлука. Его холодность - смерть для меня, об этом говорить страшно, об этом можно шутить, а уж зритель по мимолетному выражению глаз, по нежному прикосновению к руке, к возможности хоть на секунду прижаться к телу поймет, что для меня, Сарытовой, этот юноша.
   Моим партнером стал совсем молодой актер с прекрасной внешностью и с житейской и сценической неопытностью Денис Беспалый. В "Ассамблее" он играл моего сына, репетировали мы нормально, дружно, стараясь выполнить те задачи, что нам ставил режиссер. Но в "Блажи" все стало намного сложнее. Юноша, ничего почти не сделавший в своей профессии, и народная артистка, уважаемая, спокойная на вид, уверенная в себе женщина, в которой все скучно как дважды два четыре. В первые дни репетиций его сковало уважение ко мне и частенько, когда режиссер поругивал его за зажатость, я очень ему сочувствовала, и чтобы подбодрить, часто говорила ему: "Денис, ты не отчаивайся, не волнуйся, делай то, что нужно для роли, для сцены, я сама так же, как ты, и скована, и смущена". Но постепенно, именно постигая те задачи, которые ставил режиссер, мы освобождались от страха и неловкости. И теперь, когда уже 3-й сезон идет спектакль, мы не боимся друг друга, не скованы, каждый проживает на сцене ту жизнь, что подарил нам Островский и что так нервно, неожиданно свежо, греховно и свято сочинил нам режиссер. В этом спектакле я много пою, арии из "Травиаты", из "Прекрасной Елены" Оффенбаха я, конечно, напеваю, а не пою, но от этого роль еще более полнокровна, романтична и по-наивному печальна. В детстве я очень любила "Травиату" и часто, слушая эту оперу, заливалась слезами. И когда Андрей Сергеев сказал, что вся роль будет пронизана музыкой Верди, Оффенбаха, я очень обрадовалась. Ведь то, что я не выражу словами, дойдет до зрителя через музыку, через тихое напевание любимых арий. Когда я пою, голос у меня, как в юности, чистый, высокий, трогательный. И, что интересно, голос, даже когда болит горло, на сцене в роли из хриплого становился чистым.
   Попробую коснуться любимых или ключевых моментов роли.
   Вот я признаюсь своей дочери в любви к своему приказчику. По житейской логике я должна стыдиться этой любви, просить прощения у дочери, что же делаю я на сцене?
   Конечно, это все решено вместе с режиссером. Я счастливая, влюбленная, не стыдясь своего чувства, говорю с дочерью, как с подружкой: "Что же мне делать? Он завладел моей душой". И в этом такое блаженство и ни капли стыда, ни капли разума. До меня не доходит, что я повергаю в горе свою родную дочь, и только когда она со слезами просит меня отречься от любимого, я нехотя как рабскую повинность выполняю: "Хорошо, я постараюсь, но и вы не унижайте его и меня". И в бессилии опускаю голову, машинально перебираю ноты и вдруг, точно нашла то, что искала. Тихая печальная мелодия "Альфред, Альфред мой, о если б знал ты весь жар любви моей, души страданье, и сколько жертвы в моем молчании, меня б презрением ты не карал", и в медленном танце попадаю в объятия любимого. Секунда счастья, а дальше я должна сдержать слово - отречься от него. Я устраиваю ему сцену, здесь любовь, ненависть, упреки, насмешка, показная гордость, но через минуту я сдамся, прижму его голову к своей груди и как ребенок, у которого отнимают игрушку, упрямо затвержу: "Нет, не могу, не могу" - и в этом эгоизм любви: нежелание ничего знать, кроме желания обладать любимым.
   Во втором акте я все дальше лечу в пропасть. Мой господин велит мне продать - выдать замуж дочь, и я цинично, вживаясь в другой образ, образ ловкой, лживой обманщицы, разговариваю с незадачливым женихом, а потом в отчаянии, сгорая от стыда, говорю, хватаясь за голову: "Какая пытка".
   Сцена с дочерью почти безумна, я поддакиваю невпопад, умоляю, целую руки, уговаривая продать себя богатому жениху. На вопрос дочери: "Я же дочь твоя, ты забыла?" я машинально киваю, соглашаюсь, не соображая, что гублю ее ради денег.
   Очень сильная сцена последняя. Ночь, на сцене мерцают свечи, перед моей сестрой на коленях мой любимый, теперь он продается ей, и она ласково и снисходительно треплет его волосы. Но вот он один, лежит на полу усталый, твердо решивший расстаться. А я от страха показать свой ужас, свое отчаяние шучу, посмеиваюсь, противно кокетничаю, украшая его голову, лежащую на моих коленях, живыми цветами. Глажу его лицо, любуюсь им, точно прощаюсь навеки, а голос бодрится, пытаюсь шутить, оттянуть правду. И только когда рискнула сказать о своей любви, голос задрожал, выдал волнение: "Я доказала, я очень доказала свою любовь к вам".
   И вдруг на мое почти заикающееся от искренности признание я слышу слова: "Какая любовь, опомнитесь, вы же не молоденькая..." и так далее каждое слово - это камень в лицо, плевок в сердце. Я слушаю и слышу первый раз по-настоящему правду, жестокую. но правду. Я застываю, каменею, смотрю в глаза, не молю, не плачу, а только впиваюсь в его покой, в его холод, сижу в некрасивой позе, забыта "Травиата", забыты капризы, смех, закрывающий стыд. Я очень простая, очень серьезная - такая, как есть.
   И его презрительный последний крик: "Это не любовь, это блажь!".
   И тут интересный ход режиссера, ведь, крикнув это, Степан Григорьевич Баркалов должен бы по Островскому уйти, гордо бросив опостылевшую ему женщину. Но в нашем спектакле, не отдавая себе в том отчета, наш Баркалов любит свою Сарытову. На прощание он обнимает меня и я, прижавшись к нему, слившись с ним всем своим существом, тихо простонала: "Это выше сил". Да, это мучительно, зная, что это конец, хоть на секунду ощутить счастье близости и, прижавшись щекой к его щеке, говорю ему так, как можно сказать только в постели: "Бессовестный" - тут и влечение, и прощание, и призыв. И еще теснее прижавшись, тихо, почти на ухо шепчу: "Идите, и пусть эта блажь преследует вас всю жизнь". У Островского написано: "и пусть мое проклятие преследует вас всю жизнь". Но я не могла проклясть свою любовь, но свою боль я хотела передать ему на всю жизнь. Да и наверно потом, думая об этой женщине, Баркалов долго будет помнить, а может быть и тосковать по ее безоглядной страсти. Такой любви он не встретит больше никогда.
   Финал, когда вошли дочери, родные, я играю спокойно, ведь каждый из нас умеет быть на людях спокойным, а наедине с собой чувство катастрофы может довести до смерти. Снова музыка, снова проводы, возгласы, шампанское, веселый смех провожающих, пустеет сцена, я одна на сцене, тускло светит люстра, рояль, пустота и я, слушая финал "Травиаты", смеюсь над собой, цепляюсь за рояль, иду вокруг него и смех переходит в отчаянный крик. Я одна у рояля, упали руки, поникло тело, погас свет. Может быть, обморок, может быть, смерть. А если это жизнь - то она, эта жизнь еще мертвее смерти.
   А когда зажигается свет, звучит музыка, артисты весело кланяются, я сижу в той же позе у рояля и грустно, тихо улыбаюсь чему-то своему. Может быть, прощаюсь, может быть, благодарю, может быть, мечтаю... Все тихо для меня... Умиротворение. И снова вспоминается Северянин:
   Быть может, оттого, что ты не молода,
   Но как-то трогательно-больно моложава,
   Быть может, оттого я так хочу всегда
   С тобою вместе быть; когда смеясь лукаво,
   Раскроешь широко влекущие глаза
   И бледное лицо подставишь под лобзанья,
   Я чувствую, что ты вся - нега, вся - гроза,
   Вся - молодость, вся - страсть; и чувства без названья
   Сжимают сердце мне пленительной тоской,
   И потерять тебя - боязнь моя безмерна...
   И ты, меня поняв, в тревоге головой
   Прекрасною своей вдруг поникаешь нервно,
   И вот другая ты: вся - осень, вся - покой...
   Я описала свою роль, но я описала себя в этих обстоятельствах, я прожила безумную жизнь, безумную любовь, несказанное счастье, возмездие и тихую печаль.
   МОЯ ЖИЗНЬ
   "Слабость велика, сила ничтожна.
   Когда человек родится, он слаб и гибок;
   когда он умирает, он крепок и черств.
   Когда дерево произрастает, оно гибко и нежно.
   И когда оно сухо и жестко, оно умирает.
   Черствость и сила - спутники смерти.
   Гибкость и слабость выражают свежесть бытия.
   Поэтому, что отвердело, то не победит."
   Лао-Цзы
   70 лет нашему театру, 52 года моей работы в нем, 2000 год и мое 75-летие в этом году. Какие цифры!
   Сколько за этим стоит: и моя жизнь, и жизнь целого поколения, и смена социального строя - замена другим, пока не совсем понятным, смена театральных поколений, уход из жизни многих великих людей, уход из жизни близких мне людей и новое поколение, властно завоевывающее жизнь.
   На нашем юбилее, который был неожиданно грустным (но другим он и не мог быть, праздник отражал нашу реальность, довольно трудную), я закончила свое выступление словами : "Ах, я давным-давно не та..."