В далекие предвоенные годы я подружилась с Катей Розовской и вот уже шестьдесят лет она является моей лучшей, любимой подругой. Мы вместе играли в куклы, вместе мечтали о сцене. Я стала артисткой, она - театроведом. Теперь у нее уже внук, у меня -только Театр. Только рожденные мною роли. Но это не так уж мало.
Семья Кати - интеллигентная еврейская семья - была еще менее благополучна, чем наша. Отец ее был репрессирован в 1937 году. Катя с мамой чудом уцелели. Мама оставляла ей еду на целый день, а сама уходила на работу. Катя по доброте душевной делилась всем со мной. В те годы я была на вид здоровущая, краснощекая девчонка, а Катя - худенькая, хрупкая, с огромными черными прекрасными глазами. Она меня угощала бутербродами, я все съедала, а потом ее мама, видя произведенные нами опустошения, частенько говорила: "Опять этот Стенька Разин все съел". Стенька Разин - это я. Обретя подружку, так же любящую театр, я вступила в интереснейшую полосу жизни. Мы только и знали, что бегали в театр, в театральную библиотеку и все мечтали взахлеб, как будем артистками.
Что же особенно запало тогда мне в душу?
МХАТ - с его спектаклями, старыми, поставленными еще К. С. Станиславским,- "Синяя птица", "Мертвые души"...
Любила я спектакли с Аллой Константиновной Тарасовой, особенно "Анну Каренину". Я любила Тарасову с ее красотой, с ее победным ощущением самой себя. Она с легкостью побеждала зал, потому что была прекрасна, ее натура была цельной, сильной при удивительной завораживающей женственности. Не мешала мне ни ее полнота, ни ее крупность, ни темперамент, который, как впоследствии я иногда слышала от профессионалов, был несколько истерического свойства. Я этого не видела, я была в нее влюблена.
Восхищала меня и Ольга Николаевна Андровская - ее улыбка, легкость, лукавство, женственность и редкостное обаяние. Я никогда не забуду ее леди Тизл в блистательном спектакле "Школа злословия" Шеридана. Андровская и Яншин в этом спектакле показали своим безупречным дуэтом высокий класс мхатовской школы. Вероятно, перед войной, когда был поставлен этот спектакль, Андровская не была такой уж молодой, но женщины очаровательнее ее я не могла себе представить. Неизменно хороша она была и в кино. Вообще, в те времена, мне кажется, возраст актеров не имел особого значения. На это как-то не обращали внимание. Они царили в наших сердцах, недоступные каким-либо земным измерениям.
Еланская в роли Катюши Масловой не казалась мне такой победной, как Тарасова, но меня она очень трогала и потрясала, особенно в этой роли. И самое удивительное, что когда я смотрела спектакли, я забывала, что это роли и актрисы. Вместе с ними я была на сцене, жила их жизнью, вместе с ними плакала и смеялась.
А после этих спектаклей, этих снов наяву - мой дом, скромная жизнь, заботы о деньгах, капуста, картошка, день, похожий на день, как будто ничего не происходило - никаких событий, никаких интересных людей... Конечно, я уносилась в мечтах далеко. И чем больше я чувствовала себя другой, тем незаметнее, тише, скромнее была я наяву - самая послушная, самая скромная, самая исполнительная дочка. Никаких игр, никаких срывов, никаких влюбленностей, одно послушание, а внутри своя упрямая, несбыточная страсть - сцена, другая жизнь, другие чувства, другие события.
...Нежная, тонкая, капризная, с серебристым, как эолова арфа, голосом - Бабанова. Мне нравились ее Таня, Диана в "Собаке на сене", а вот ее Ларису в спектакле "Бесприданнице" я не приняла, потому что мне очень нравился протазановский фильм, я смотрела около десяти раз, знала его наизусть и обливалась слезами в финале картины. Никогда не забуду, как Паратов - Кторов бросал свою шубу под ноги Ларисы - Алисовой, и как она победно шла по ней, и на лице ее горел восторг.
Чудесная Марецкая - земная и романтичная в одно и то же время. Ее Машенька - трогательная, с простым детским личиком и удивительно горестными глазами, озорница Мирандолина! А ее прекрасные русские женщины в кинофильмах!
Остужев в роли Отелло, его неповторимый голос, его темперамент, одухотворенность. Внешняя красота и внутреннее благородство!
Алиса Коонен в роли мадам Бовари! Для меня она была чуть-чуть далекой, но такой удивительной, что забыть, как она шла по лестнице и говорила: "Все равно! Все равно!.." - невозможно.
Мир старого театра, который так пленял меня в книгах, вдруг чудился мне в тех спектаклях, о которых я так коротко сейчас вспоминаю. Ничего новаторского я в то время, наверное бы, не только не приняла, но и не поняла. Я даже и не слышала в детстве таких имен, как Мейерхольд, Вахтангов. Целые театральные школы прошли мимо моего сознания, хотя время было тогда творчески ярким и бурным. Но я жила в рабочей среде, и эта среда была очень далекой от искусства. О Театре сатиры я и понятия не имела. Вот уж никогда не думала, что вся моя жизнь будет связана с этим театром, с этим жанром!
Мысленно возвращаясь к началу своего повествования, я думаю о том, что может извлечь из моего рассказа читатель. Ведь мое начало - это начало именно моей жизни, а у каждого она своя, неповторимая в своем времени и пространстве. Передать свою жизнь нельзя. Можно передать опыт, если он твой профессиональный и жизненный опыт - кому-нибудь нужен. А в этом как раз нельзя быть уверенным. И все же...
Иной читатель может подумать, зачем я увожу его далеко в свое детство, юность, когда все это позади, теперь все совсем-совсем другое, и я давно другой человек. Но становление характера под влиянием жизни и есть сама жизнь! Когда человек с его понятиями о прекрасном, с мечтами и действительностью, непохожей на мечты, вдруг под влиянием событий пересматривает самого себя, становится другим. Когда одни и те же чувства могут вылиться в одно, а могут повести человека за собой и сделать его совсем другим. Поэтому пусть мой рассказ будет монологом актрисы, обращенным ко всем читателям этой книги.
Рядом с нашим домом был городской Дом пионеров, однажды с девочками со двора мы забежали туда и увидели объявление о наборе детей в хоровой кружок. Руководил хором Александр Сергеевич Крынкин. Меня уговорили попытать счастья. Когда я пришла на прослушивание, Александр Сергеевич, чтобы снять мою скованность, сказал мне ласково и весело: "Моя фамилия Крынкин, но между собой вы можете называть меня Крыночкин - Баночкин". Я рассмеялась, и он вместе со мной. В хор меня приняли, и я с радостью бегала туда на занятия, но подружек там не имела, потому что всей душой была предана своей Катюше, которая, к сожалению, петь не могла.
Однажды на афише, приглашающей на "Пер Гюнта" в концертном исполнении, мы рядом с именем Яхонтова прочли имя Веры Леонидовны Юреневой. Юренева исполняла роль матери Пера Гюнта - Озе. Нас поразил ее голос, ее вид. Это была уже старая женщина, маленького роста, с рыжей, в больших кудрях, головой, с густо накрашенными веками прекрасных черных глаз, яркими губами, в каких-то странных одеждах. Вся она казалась нездешней, несегодняшней, романтической, несчастной, окутанной тайной. И, конечно, мы обе возмечтали именно ей поведать о своей любви к сцене, прочесть что-нибудь, чтобы услышать именно ее приговор. Прочитав о ней в библиотеке все, что могли, влюбившись в ее театральную судьбу, мы нашли ее телефон и адрес и рискнули попросить о встрече. Она согласилась. Мы стали готовиться. Перечитали множество отрывков и остановились на монологе Нэлли ("Униженные и оскорбленные" Достоевского). Потом мы слышали этот монолог в исполнении Гиацинтовой на ее юбилейном вечере. Вот чудо-то! Совсем немолодая женщина на сцене сыграла "Нору", сыграла Наталью Петровну ("Месяц в деревне") и вдруг, ничего не приукрашивая в своей внешности, не стараясь быть моложе, читает монолог Нэлли - и перед нами вдруг предстает девочка со всеми ее страданиями, протестом и жаждой справедливости.
Софья Владимировна в своей книге "Наедине с памятью" пишет:
"У каждого артиста, если он одарен и трудолюбив, за жизнь набирается много хорошо, часто отлично сыгранных ролей. Но у каждого есть свои роли [...], их, дай Бог, несколько набрать. Судьба Нэлли стала кровно моей, я, играя, уже не отличала себя от нее, жизни, сердца наши соединились. И как передать это волшебное чувство головокружительного полета, этот восторг, охватывающий во время спектакля,- и каждый раз заново, будто все больше раскрывается глубина Достоевского, его мысль, боль и я [...] растворяюсь в них, живу".1
Именно такими же словами и я могла бы рассказать о своей любимых ролях, которые дали мне такую же полноту и глубину существования на сцене, это - Раневская, сыгранная мною в спектакле Тверского драматического театра "Вишневый сад", Кручинина - в спектакле "Без вины виноватые" Орловского драматического театра, Эстер - в спектакле "Священные чудовища", идущего на сцене Московского театра сатиры...
Вообще Софья Владимировна Гиацинтова заочно оказала на меня как на человека определенное влияние. Лично с ней я не была знакома, но читала о ней, видела ее работы в театре, слышала ее выступления, раскрывающие во многом ее человеческую, гражданскую, актерскую сущность. Я почему-то всегда верила ей. Ведь человеческая личность воздействует не меньше, чем само искусство. Поэтому и я на творческих встречах со зрителями (которые я очень люблю) всегда стремлюсь раскрыться как человек, ведь это очень важно.
У нас любят актеров, им верят, и тем важнее, если видят, что за успехом, за блистательностью профессии стоит живой человек, разделяющий все горести и радости других людей.
Вера Леонидовна Юренева жила на Стромынке в маленькой отдельной, по-моему, двухкомнатной квартире. Дома она оказалась такой же нездешней, залетевшей из далекого прошлого: все те же кудри, то же прекрасное постаревшее лицо. Вся она была какая-то вне быта, неустроенная, неспокойная - какой-то комок нервов, хотя и очень приветлива. Мы рассказали о своей любви к театру, о том, что мы читали о театре, о ней (чем подкупили ее. Она, вероятно, не ожидала от нас такой любознательности.). Потом она попросила нас почитать. Мне кажется, я на нее не произвела впечатления - уж очень у меня было сытое, краснощекое лицо, а вот Катя с ее нервностью, с ее бледной хрупкостью, с ее черными огромными глазами, копной черных кудрей и надтреснутым голоском, который очень подходил к страдающей и гордой Нэлли, Катя, по-моему, ей понравилась. Она не выделяла никого, чтобы не обидеть, но Катюше посоветовала лечить голос, так как без голоса актрисой быть нельзя. Окрыленные такой романтической встречей, мы еще больше утвердились в своей мечте, и снова театральная библиотека, театр и тысячи планов как стать актрисой.
Планы, конечно, были один безумнее другого. Мы мечтали убежать из дома и поступить в какой-нибудь провинциальный театр хоть кем-нибудь, а там какой-то неожиданный случай, дебют, как у Ермоловой, и начнется театральная жизнь, полная приключений. Жизнь, вычитанная из старинных театральных мемуаров.
Однажды наш хоровой кружок Дома пионеров выступал в Большом театре, и я вместе с еще тремя ребятишками была запевалой. Солистом был Марк Осипович Рейзен. Пели мы "Широка страна моя родная".
Итак, смешная мечтательница, на вид очень тихая и уравновешенная, с розовыми щеками с ямочками, в душе упрямая, даже по-своему стойкая, определенная в своих вкусах, я жила, предоставленная самой себе. Это и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что все, что было необходимо моей душе, не было сбито или размыто чем-то посторонним, я рвалась к одной цели. А плохо потому, что предоставленная своим мечтам, начитавшись книг, которые были для меня реальнее, чем действительность, я могла совершить непоправимые поступки и однажды даже сделала глупость, которая, к счастью, закончилась для меня благополучно: прочитав какую-то книгу (сейчас даже не помню, какую), я решила, что лучше умереть молодой, чем жить и разочаровываться в жизни постепенно. Я взяла бритву и дважды порезала себе вену, но бритва впивалась мне в руку, и порез получился не очень глубоким, крови пролилось немного, я опустила руку в теплый таз в надежде, что тихо, красиво умру, но ничего подобного не случилось. Поняв, что я остаюсь живой, я завязала руку, чтобы родители Меня не ругали, а главное, чтобы не обратили на меня внимания, и мне это удалось. Все прошло незамеченным, завязанная рука не вызвала интереса, а в память об этой детской глупости у меня на левой руке в сгибе локтя остались две белые черточки.
В 1941 году, когда мне исполнилось 15 лет, произошло событие, потрясшее нашу страну, весь мир. Началась Великая Отечественная война.
Она грянула как гром среди ясного неба. Газет я тогда не читала, что-то слышала о войне в Испании, о Долорес Ибаррури, что-то говорили о фашистской Германии, но это было так далеко и нереально, что война, которая обрушилась на нас, в первый день была воспринята мною скорее как потрясающее событие, а не как всенародное горе. Из репродуктора гремел голос Левитана, на улицах небольшими группами и в одиночку стояли люди с заплаканными или полными недоумения лицами. Немецкие войска продвигались молниеносно, это было непонятно и страшно - ведь мы так привыкли слышать, что мы сильны!
Начались первые бомбежки. Этот ужасный, тошнотворно-отвратительный вой сирен! Сам по себе он был необходим, - объявлялась опасность, но я физически не переносила этот вой. Меня начинало подташнивать, может быть от страха, хотя страха я до первой бомбы не осознавала. Я дежурила вместе с другими на крыше нашего семиэтажного дома, гасила зажигательные бомбы в ящиках с песком, которые стояли на чердаке, или сидела на чердаке с дежурными и смотрела на тревожное темное небо, видела там прожекторы, которые нащупывали вражеский самолет, видела разрывы снарядов от зениток, которые стояли на крышах домов.
Тревоги объявлялись часто. Ночью было особенно тяжко - мы шли в бомбоубежище и там ложились на носилках, на дощатых нарах спать. Брали с собой одеяла и подушки. Окна домов были крест-накрест оклеены белыми бумажными лентами, чтобы не бились стекла. Вечером и ночью Москва погружалась в темноту. По правилам светомаскировки окна по вечерам завешивались плотными шторами, одеялами и т. д.
Война разбросала нашу семью. Мама с двухгодовалым братишкой была эвакуирована в башкирскую деревню, старшая сестра Валентина, окончив медицинский институт, была направлена в киргизскую деревню. Там в Киргизии, в Нижне-Чуйском районе, она прожила всю свою жизнь, работала врачом в сельской больнице, вышла замуж, воспитала троих детей своего мужа, мать которых была лишена родительских прав. Но всю жизнь Валя мечтала вернуться в родную Москву, и лишь под конец ее жизни я смогла помочь ей с мужем переехать в небольшой городок Конаково, как раз неподалеку от нашей Твери, но прожили они там недолго... Каждый год весной и осенью мы приезжаем к ней на могилу... Возвращаемся всегда с тихой грустью, но на душе становится светлее. Другая моя сестра - Антонина,- к счастью, живет в Москве, мы с ней очень дружим, и для меня радостно, что я всегда могу ей помочь во всем, что в моих силах. Во время войны (да и после - до самой пенсии) она работала в Министерстве обороны и до середины октября 1941 года оставалась с нами. Завод, где отец работал механиком гаража, оставался в Москве, и я решила остаться вместе с ним. Куда папу пошлют - туда и я поеду; если он в Москве,-то и я с ним. 16 октября все учреждения покидали Москву. Я помню этот страшный день. Шел холодный дождь со снегом. Улицы были полны разнокалиберных машин. Где-то что-то заколачивалось, кто-то грузился, ругань, плач и нескончаемый поток машин. Казалось, что улицы наполнились каким-то зловещим гулом. Все двигалось... Я прибежала к месту работы моей сестры Тошеньки - тогда очень молоденькой и хорошенькой девушки. Мы едва успели попрощаться, и было ощущение, что разодрали на две части живое существо. Их машина тронулась, а я пошла под дождем домой и по дороге плакала навзрыд, в голос, и голоса моего не было слышно от гула машин. В те минуты я не думала, что Дня победы я буду ждать всю свою жизнь, что ощущение всеобщего единения и всенародного счастья, охватившего всех нас 9 мая 1945 года, когда совершенно незнакомые люди обнимались, поздравляли и благодарили друг друга, будет возвращаться в души людей в этот день и спустя 25 лет после победы, и спустя полвека...
В те же дни вместе со своей матерью уехала в Сыктывкар и моя подружка Катя. Мой отец пропадал на работе. Я была совсем одна.
Все хозяйственные заботы по дому, естественно, легли на меня. Вскоре я поступила к отцу на завод во фрезеровочный цех, получила, как и он, рабочую карточку, а чтобы не бросать учебу, я перешла в вечернюю школу (как тогда говорили - школу рабочей молодежи) и продолжала учиться и работать. Начались морозы. В комнате у нас появилась маленькая железная печурка. Получив по карточке мыло, я ходила вместе с дворовыми подружками в подмосковные деревни менять мыло на мороженую картошку. Однажды папа, набрав каких-то не самых необходимых для нас вещей и в том числе оранжевый абажур и мою знаменитую шляпу, в которой я чистила картошку, пошел на рынок в надежде продать что-нибудь или поменять. Я была рядом с ним, а потом мы как-то разминулись, и каково же было мое удивление, когда я увидела его издали: его руки, державшие абажур и шляпу, замерзли, и он надел абажур на голову, а шляпу вертел в одной руке, наподобие веера, пока другая рука отогревалась в кармане. Милый мой папа! Даже сейчас, вспоминая это, я думаю, каким нелепым он, наверное, казался иногда моей маме, и каким же дорогим он был для меня с его неумелостью и нескладностью.
В эти годы папа стал часто молиться Богу. Уж очень, наверное, одиноко было ему.
Вообще в нашей семье отношение к религии было, я бы сказала, нравственное. Церковные каноны не соблюдались, никто не отбивал поклоны перед иконами. А вот заповеди мы знали хорошо. Я с детства слышала, что человеку надо быть добрым, честным, трудолюбивым, скромным, и мне кажется, что папа мой очень соответствовал этому идеалу, то есть был почти святым человеком, а мама была натурой ищущей, неуспокоенной, общественно отзывчивой, протестующей против безвольного отношения к жизни и, по-моему, достаточно грешной. Но не мне об этом судить.
Как я уже упоминала выше, атмосфера и уклад нашей семьи были близки к деревенской патриархальности, но это не значит, что мы не были людьми своего времени, своей страны: все, чему учили нас в школе, о чем писали в газетах, говорили по радио - было для нас самым важным и насущным. Это укладывалось в наших душах вместе со всеми заповедями, составляя единый сплав. И жила я в годы своей юности, как и все тогда,- собранная, ни на что не претендующая, готовая выполнить все, что от меня потребуется.
В 1943 году в Московское городское театральное училище был объявлен набор на актерский факультет. Я решила попытать счастья.
Во дворе Театра имени Маяковского, в самом углу здания есть дверь, которая вела на 4-й этаж, там и располагалось Театральное училище, в котором мне предстояло провести интересные студенческие годы.
Руководил Театральным училищем Владимир Васильевич Готовцев - ученик и соратник К. С. Станиславского. Много написано о том, как играл Владимир Васильевич Алешу Карамазова в спектакле МХАТ "Братья Карамазовы", какой он был Предводитель дворянства в "Мертвых душах". Я не видела его в этих ролях, да и вообще почти не видела на сцене - так скромно в те годы сложилась его судьба, но для меня он навсегда останется идеалом Учителя. Он был талантлив, справедлив, строг и добр одновременно и чужд всяческой суетности.
Учитывая свою внешность: краснощекая, робкая, наивная - тип доброй мещаночки, я хотела скрыться за нее и решила читать на экзамене монолог Липочки из пьесы Островского "Свои люди - сочтемся", а также басню Крылова "Волк на псарне" и стихотворение Ольги Берггольц "Кусок хлеба" о блокадном Ленинграде.
Студенты старших курсов всячески подбадривали нас, старались вселить уверенность в свои силы, так что атмосфера на экзаменах была очень хорошей.
Когда я начала читать свой монолог, Владимир Васильевич Готовцев сначала заулыбался и лучики морщинок понеслись от его веселых, добрых глаз, а потом раздался его рокочущий смех. Он прервал мое чтение и с несказанной лаской, точно я была совсем маленькой, спросил, сколько мне лет. Моему ответу он не очень поверил, видимо, решил, что мне меньше, и снова спросил, стараясь быть строгим: "А ты не врешь?"
Завуч - Татьяна Александровна Маринич - седая, умная, добрая и деловая женщина тоже смотрела на меня, лучась улыбкой.
После ко мне подбежал студент Юзек Секирин и стал обнадеживать, говорил, что я понравилась, что есть шанс, что надо оставаться такой же непосредственной...
Пронеслись три тура, огромное количество жаждущих отсеялось, и, наконец, заветные листочки с фамилиями принятых появились на стене. Счастье немыслимое, несказанное охватило меня! Я принята!
Так начались мои студенческие годы, до отказа наполненные радостью.
На первом курсе Владимир Васильевич часто вызывал меня на этюд по методу физических действий. Я писала письмо воображаемой ручкой, воображаемыми чернилами. Делала я это старательно, с полной верой, и Владимир Васильевич снова смотрел на меня, лучась своими глазами, смеясь мощным рокочущим смехом. Что-то во мне его смешило, умиляло, потому что ведь знаю я, что ничего особенного я не делала, чтобы вызвать такое доброе к себе отношение.
Первые мои работы были исполнены по-ученически робко - Мария Антоновна из "Ревизора", отрывки из "Норы", из пьесы "Время и семья Конвей", играла я и Верочку ("Месяц в деревне"), в общем, милых, обаятельных лирических девушек, вызывающих добрую улыбку.
Я ничего исключительного собой не представляла, просто была правдивой, скромной, была самой собой, а окружала меня удивительно добрая, веселая, молодая атмосфера, которая помогала всем.
Летом мы выезжали на торфоразработки под Москвой, и я вечно перевыполняла довольно тяжелые нормы, так как была всегда старательной и никогда, даже в мыслях, не пыталась от чего-нибудь отлынивать. Да это, думаю, было свойственно почти всем нашим студентам.
Училище наше славилось и своими выпускниками, и тесным, дружным коллективом, и духом студийности. Когда в ЦДРИ отмечалось столетие со дня рождения нашего любимого учителя Владимира Васильевича Готовцева, было очень много его учеников - полный зал, все молодели на глазах, вспоминая о нем, потом вместе с дочерью Владимира Васильевича мы более тесным кругом поехали к нему на квартиру и там снова вспоминали, снова говорили с благодарностью об этом светлом, прекрасном человеке. Да мы никогда и не забывали его!
Владимир Васильевич дожил до 90 лет. Жил он со своей дочерью, в последние годы ослеп, но на слух по радио и телевидению, по газетам, которые ему читали, следил за своими учениками, помнил их и иногда писал им письма, полные отеческой заботы. Мне он однажды прислал такое письмо: "Милостивая государыня, Верочка Кузьминична! Вчера слушал по радио передачу, в которой вы участвовали. Все было хорошо, но в одном слове вы сделали неверное ударение. Так по-русски говорить не полагается. Засим остаюсь преданный Вам Ваш педагог Влад. Вас. Готовцев. Нежно целую Ваши ручки".
Читая такую его записочку, я вновь чувствовала себя причастной к великому актерскому братству, как будто написано это было еще в прошлом веке, но чувства строгие и добрые вечны всегда.
А Борис Рунге, который тоже учился в нашем училище, однажды получил от него такую записочку: "Милый Боречка, один мой друг видел тебя на улице и сказал мне, что у тебя очень красное лицо. Ты, может быть, водку пьешь? Не надо - это нехорошо. Твой педагог Вл. Вас. Готовцев".
Вот такой милый, близкий и правдивый был наш Владимир Васильевич.
Актеры из нашего училища выходили профессионально подготовленными, с хорошей нравственной закалкой. Очень многие стали впоследствии популярными и любимыми зрителем. Это и Евгений Лебедев, и Верочка Орлова, и Ольга Аросева, и многие другие.
Вместе со мной в театре работает мой однокурсник Клеон Протасов, в которого я, будучи студенткой, трепетно влюбилась, играя вместе с ним отрывок из Тургенева "Вечер в Сорренто". Выпускница нашего училища Татьяна Махова когда-то прогремела исполнением роли Лизы Калитиной в "Дворянском гнезде" в постановке Плотникова. А дальше ее актерская судьба сложилась в Театре на Таганке не очень удачно в силу разных, не зависящих от нее причин.
Конечно, окончив Театральное училище, я совсем не чувствовала себя профессиональной актрисой. Мне казалось, что я все та же девочка, жаждущая помощи от своих старших товарищей, от режиссеров, актеров, от случая, от судьбы, и я никак не надеялась на свои силы, на свое умение. Я только способна была делать все, что в моих силах, если со мной будут работать. Сама же я оставалась робкой, тихой, ни на что не претендующей. Я готовила себя к скромной судьбе, хотя отметки по мастерству у меня бывали высокие, и иногда в мой адрес произносились какие-то добрые слова.
Но прежде чем рассказать о событии, сыгравшем в моей творческой биографии поворотную роль, я хочу снова вернуться к мыслям, связанным с трагическим периодом в нашей жизни - Великой Отечественной войной. До сих пор мысль о войне, кроме естественных человеческих чувств - ужаса, ненависти, протеста,- пробуждает к жизни и мощную вдохновляющую творческую силу. О войне пишут, говорят языком театра, кино. Мы видим войну в произведениях живописи, скульптуры, слышим ее в музыке. Причем, часто создают те, кто в силу своего возраста войны не познал. Но подсознательно они пережили ее через пережитое родными, близкими, всем народом.
Семья Кати - интеллигентная еврейская семья - была еще менее благополучна, чем наша. Отец ее был репрессирован в 1937 году. Катя с мамой чудом уцелели. Мама оставляла ей еду на целый день, а сама уходила на работу. Катя по доброте душевной делилась всем со мной. В те годы я была на вид здоровущая, краснощекая девчонка, а Катя - худенькая, хрупкая, с огромными черными прекрасными глазами. Она меня угощала бутербродами, я все съедала, а потом ее мама, видя произведенные нами опустошения, частенько говорила: "Опять этот Стенька Разин все съел". Стенька Разин - это я. Обретя подружку, так же любящую театр, я вступила в интереснейшую полосу жизни. Мы только и знали, что бегали в театр, в театральную библиотеку и все мечтали взахлеб, как будем артистками.
Что же особенно запало тогда мне в душу?
МХАТ - с его спектаклями, старыми, поставленными еще К. С. Станиславским,- "Синяя птица", "Мертвые души"...
Любила я спектакли с Аллой Константиновной Тарасовой, особенно "Анну Каренину". Я любила Тарасову с ее красотой, с ее победным ощущением самой себя. Она с легкостью побеждала зал, потому что была прекрасна, ее натура была цельной, сильной при удивительной завораживающей женственности. Не мешала мне ни ее полнота, ни ее крупность, ни темперамент, который, как впоследствии я иногда слышала от профессионалов, был несколько истерического свойства. Я этого не видела, я была в нее влюблена.
Восхищала меня и Ольга Николаевна Андровская - ее улыбка, легкость, лукавство, женственность и редкостное обаяние. Я никогда не забуду ее леди Тизл в блистательном спектакле "Школа злословия" Шеридана. Андровская и Яншин в этом спектакле показали своим безупречным дуэтом высокий класс мхатовской школы. Вероятно, перед войной, когда был поставлен этот спектакль, Андровская не была такой уж молодой, но женщины очаровательнее ее я не могла себе представить. Неизменно хороша она была и в кино. Вообще, в те времена, мне кажется, возраст актеров не имел особого значения. На это как-то не обращали внимание. Они царили в наших сердцах, недоступные каким-либо земным измерениям.
Еланская в роли Катюши Масловой не казалась мне такой победной, как Тарасова, но меня она очень трогала и потрясала, особенно в этой роли. И самое удивительное, что когда я смотрела спектакли, я забывала, что это роли и актрисы. Вместе с ними я была на сцене, жила их жизнью, вместе с ними плакала и смеялась.
А после этих спектаклей, этих снов наяву - мой дом, скромная жизнь, заботы о деньгах, капуста, картошка, день, похожий на день, как будто ничего не происходило - никаких событий, никаких интересных людей... Конечно, я уносилась в мечтах далеко. И чем больше я чувствовала себя другой, тем незаметнее, тише, скромнее была я наяву - самая послушная, самая скромная, самая исполнительная дочка. Никаких игр, никаких срывов, никаких влюбленностей, одно послушание, а внутри своя упрямая, несбыточная страсть - сцена, другая жизнь, другие чувства, другие события.
...Нежная, тонкая, капризная, с серебристым, как эолова арфа, голосом - Бабанова. Мне нравились ее Таня, Диана в "Собаке на сене", а вот ее Ларису в спектакле "Бесприданнице" я не приняла, потому что мне очень нравился протазановский фильм, я смотрела около десяти раз, знала его наизусть и обливалась слезами в финале картины. Никогда не забуду, как Паратов - Кторов бросал свою шубу под ноги Ларисы - Алисовой, и как она победно шла по ней, и на лице ее горел восторг.
Чудесная Марецкая - земная и романтичная в одно и то же время. Ее Машенька - трогательная, с простым детским личиком и удивительно горестными глазами, озорница Мирандолина! А ее прекрасные русские женщины в кинофильмах!
Остужев в роли Отелло, его неповторимый голос, его темперамент, одухотворенность. Внешняя красота и внутреннее благородство!
Алиса Коонен в роли мадам Бовари! Для меня она была чуть-чуть далекой, но такой удивительной, что забыть, как она шла по лестнице и говорила: "Все равно! Все равно!.." - невозможно.
Мир старого театра, который так пленял меня в книгах, вдруг чудился мне в тех спектаклях, о которых я так коротко сейчас вспоминаю. Ничего новаторского я в то время, наверное бы, не только не приняла, но и не поняла. Я даже и не слышала в детстве таких имен, как Мейерхольд, Вахтангов. Целые театральные школы прошли мимо моего сознания, хотя время было тогда творчески ярким и бурным. Но я жила в рабочей среде, и эта среда была очень далекой от искусства. О Театре сатиры я и понятия не имела. Вот уж никогда не думала, что вся моя жизнь будет связана с этим театром, с этим жанром!
Мысленно возвращаясь к началу своего повествования, я думаю о том, что может извлечь из моего рассказа читатель. Ведь мое начало - это начало именно моей жизни, а у каждого она своя, неповторимая в своем времени и пространстве. Передать свою жизнь нельзя. Можно передать опыт, если он твой профессиональный и жизненный опыт - кому-нибудь нужен. А в этом как раз нельзя быть уверенным. И все же...
Иной читатель может подумать, зачем я увожу его далеко в свое детство, юность, когда все это позади, теперь все совсем-совсем другое, и я давно другой человек. Но становление характера под влиянием жизни и есть сама жизнь! Когда человек с его понятиями о прекрасном, с мечтами и действительностью, непохожей на мечты, вдруг под влиянием событий пересматривает самого себя, становится другим. Когда одни и те же чувства могут вылиться в одно, а могут повести человека за собой и сделать его совсем другим. Поэтому пусть мой рассказ будет монологом актрисы, обращенным ко всем читателям этой книги.
Рядом с нашим домом был городской Дом пионеров, однажды с девочками со двора мы забежали туда и увидели объявление о наборе детей в хоровой кружок. Руководил хором Александр Сергеевич Крынкин. Меня уговорили попытать счастья. Когда я пришла на прослушивание, Александр Сергеевич, чтобы снять мою скованность, сказал мне ласково и весело: "Моя фамилия Крынкин, но между собой вы можете называть меня Крыночкин - Баночкин". Я рассмеялась, и он вместе со мной. В хор меня приняли, и я с радостью бегала туда на занятия, но подружек там не имела, потому что всей душой была предана своей Катюше, которая, к сожалению, петь не могла.
Однажды на афише, приглашающей на "Пер Гюнта" в концертном исполнении, мы рядом с именем Яхонтова прочли имя Веры Леонидовны Юреневой. Юренева исполняла роль матери Пера Гюнта - Озе. Нас поразил ее голос, ее вид. Это была уже старая женщина, маленького роста, с рыжей, в больших кудрях, головой, с густо накрашенными веками прекрасных черных глаз, яркими губами, в каких-то странных одеждах. Вся она казалась нездешней, несегодняшней, романтической, несчастной, окутанной тайной. И, конечно, мы обе возмечтали именно ей поведать о своей любви к сцене, прочесть что-нибудь, чтобы услышать именно ее приговор. Прочитав о ней в библиотеке все, что могли, влюбившись в ее театральную судьбу, мы нашли ее телефон и адрес и рискнули попросить о встрече. Она согласилась. Мы стали готовиться. Перечитали множество отрывков и остановились на монологе Нэлли ("Униженные и оскорбленные" Достоевского). Потом мы слышали этот монолог в исполнении Гиацинтовой на ее юбилейном вечере. Вот чудо-то! Совсем немолодая женщина на сцене сыграла "Нору", сыграла Наталью Петровну ("Месяц в деревне") и вдруг, ничего не приукрашивая в своей внешности, не стараясь быть моложе, читает монолог Нэлли - и перед нами вдруг предстает девочка со всеми ее страданиями, протестом и жаждой справедливости.
Софья Владимировна в своей книге "Наедине с памятью" пишет:
"У каждого артиста, если он одарен и трудолюбив, за жизнь набирается много хорошо, часто отлично сыгранных ролей. Но у каждого есть свои роли [...], их, дай Бог, несколько набрать. Судьба Нэлли стала кровно моей, я, играя, уже не отличала себя от нее, жизни, сердца наши соединились. И как передать это волшебное чувство головокружительного полета, этот восторг, охватывающий во время спектакля,- и каждый раз заново, будто все больше раскрывается глубина Достоевского, его мысль, боль и я [...] растворяюсь в них, живу".1
Именно такими же словами и я могла бы рассказать о своей любимых ролях, которые дали мне такую же полноту и глубину существования на сцене, это - Раневская, сыгранная мною в спектакле Тверского драматического театра "Вишневый сад", Кручинина - в спектакле "Без вины виноватые" Орловского драматического театра, Эстер - в спектакле "Священные чудовища", идущего на сцене Московского театра сатиры...
Вообще Софья Владимировна Гиацинтова заочно оказала на меня как на человека определенное влияние. Лично с ней я не была знакома, но читала о ней, видела ее работы в театре, слышала ее выступления, раскрывающие во многом ее человеческую, гражданскую, актерскую сущность. Я почему-то всегда верила ей. Ведь человеческая личность воздействует не меньше, чем само искусство. Поэтому и я на творческих встречах со зрителями (которые я очень люблю) всегда стремлюсь раскрыться как человек, ведь это очень важно.
У нас любят актеров, им верят, и тем важнее, если видят, что за успехом, за блистательностью профессии стоит живой человек, разделяющий все горести и радости других людей.
Вера Леонидовна Юренева жила на Стромынке в маленькой отдельной, по-моему, двухкомнатной квартире. Дома она оказалась такой же нездешней, залетевшей из далекого прошлого: все те же кудри, то же прекрасное постаревшее лицо. Вся она была какая-то вне быта, неустроенная, неспокойная - какой-то комок нервов, хотя и очень приветлива. Мы рассказали о своей любви к театру, о том, что мы читали о театре, о ней (чем подкупили ее. Она, вероятно, не ожидала от нас такой любознательности.). Потом она попросила нас почитать. Мне кажется, я на нее не произвела впечатления - уж очень у меня было сытое, краснощекое лицо, а вот Катя с ее нервностью, с ее бледной хрупкостью, с ее черными огромными глазами, копной черных кудрей и надтреснутым голоском, который очень подходил к страдающей и гордой Нэлли, Катя, по-моему, ей понравилась. Она не выделяла никого, чтобы не обидеть, но Катюше посоветовала лечить голос, так как без голоса актрисой быть нельзя. Окрыленные такой романтической встречей, мы еще больше утвердились в своей мечте, и снова театральная библиотека, театр и тысячи планов как стать актрисой.
Планы, конечно, были один безумнее другого. Мы мечтали убежать из дома и поступить в какой-нибудь провинциальный театр хоть кем-нибудь, а там какой-то неожиданный случай, дебют, как у Ермоловой, и начнется театральная жизнь, полная приключений. Жизнь, вычитанная из старинных театральных мемуаров.
Однажды наш хоровой кружок Дома пионеров выступал в Большом театре, и я вместе с еще тремя ребятишками была запевалой. Солистом был Марк Осипович Рейзен. Пели мы "Широка страна моя родная".
Итак, смешная мечтательница, на вид очень тихая и уравновешенная, с розовыми щеками с ямочками, в душе упрямая, даже по-своему стойкая, определенная в своих вкусах, я жила, предоставленная самой себе. Это и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что все, что было необходимо моей душе, не было сбито или размыто чем-то посторонним, я рвалась к одной цели. А плохо потому, что предоставленная своим мечтам, начитавшись книг, которые были для меня реальнее, чем действительность, я могла совершить непоправимые поступки и однажды даже сделала глупость, которая, к счастью, закончилась для меня благополучно: прочитав какую-то книгу (сейчас даже не помню, какую), я решила, что лучше умереть молодой, чем жить и разочаровываться в жизни постепенно. Я взяла бритву и дважды порезала себе вену, но бритва впивалась мне в руку, и порез получился не очень глубоким, крови пролилось немного, я опустила руку в теплый таз в надежде, что тихо, красиво умру, но ничего подобного не случилось. Поняв, что я остаюсь живой, я завязала руку, чтобы родители Меня не ругали, а главное, чтобы не обратили на меня внимания, и мне это удалось. Все прошло незамеченным, завязанная рука не вызвала интереса, а в память об этой детской глупости у меня на левой руке в сгибе локтя остались две белые черточки.
В 1941 году, когда мне исполнилось 15 лет, произошло событие, потрясшее нашу страну, весь мир. Началась Великая Отечественная война.
Она грянула как гром среди ясного неба. Газет я тогда не читала, что-то слышала о войне в Испании, о Долорес Ибаррури, что-то говорили о фашистской Германии, но это было так далеко и нереально, что война, которая обрушилась на нас, в первый день была воспринята мною скорее как потрясающее событие, а не как всенародное горе. Из репродуктора гремел голос Левитана, на улицах небольшими группами и в одиночку стояли люди с заплаканными или полными недоумения лицами. Немецкие войска продвигались молниеносно, это было непонятно и страшно - ведь мы так привыкли слышать, что мы сильны!
Начались первые бомбежки. Этот ужасный, тошнотворно-отвратительный вой сирен! Сам по себе он был необходим, - объявлялась опасность, но я физически не переносила этот вой. Меня начинало подташнивать, может быть от страха, хотя страха я до первой бомбы не осознавала. Я дежурила вместе с другими на крыше нашего семиэтажного дома, гасила зажигательные бомбы в ящиках с песком, которые стояли на чердаке, или сидела на чердаке с дежурными и смотрела на тревожное темное небо, видела там прожекторы, которые нащупывали вражеский самолет, видела разрывы снарядов от зениток, которые стояли на крышах домов.
Тревоги объявлялись часто. Ночью было особенно тяжко - мы шли в бомбоубежище и там ложились на носилках, на дощатых нарах спать. Брали с собой одеяла и подушки. Окна домов были крест-накрест оклеены белыми бумажными лентами, чтобы не бились стекла. Вечером и ночью Москва погружалась в темноту. По правилам светомаскировки окна по вечерам завешивались плотными шторами, одеялами и т. д.
Война разбросала нашу семью. Мама с двухгодовалым братишкой была эвакуирована в башкирскую деревню, старшая сестра Валентина, окончив медицинский институт, была направлена в киргизскую деревню. Там в Киргизии, в Нижне-Чуйском районе, она прожила всю свою жизнь, работала врачом в сельской больнице, вышла замуж, воспитала троих детей своего мужа, мать которых была лишена родительских прав. Но всю жизнь Валя мечтала вернуться в родную Москву, и лишь под конец ее жизни я смогла помочь ей с мужем переехать в небольшой городок Конаково, как раз неподалеку от нашей Твери, но прожили они там недолго... Каждый год весной и осенью мы приезжаем к ней на могилу... Возвращаемся всегда с тихой грустью, но на душе становится светлее. Другая моя сестра - Антонина,- к счастью, живет в Москве, мы с ней очень дружим, и для меня радостно, что я всегда могу ей помочь во всем, что в моих силах. Во время войны (да и после - до самой пенсии) она работала в Министерстве обороны и до середины октября 1941 года оставалась с нами. Завод, где отец работал механиком гаража, оставался в Москве, и я решила остаться вместе с ним. Куда папу пошлют - туда и я поеду; если он в Москве,-то и я с ним. 16 октября все учреждения покидали Москву. Я помню этот страшный день. Шел холодный дождь со снегом. Улицы были полны разнокалиберных машин. Где-то что-то заколачивалось, кто-то грузился, ругань, плач и нескончаемый поток машин. Казалось, что улицы наполнились каким-то зловещим гулом. Все двигалось... Я прибежала к месту работы моей сестры Тошеньки - тогда очень молоденькой и хорошенькой девушки. Мы едва успели попрощаться, и было ощущение, что разодрали на две части живое существо. Их машина тронулась, а я пошла под дождем домой и по дороге плакала навзрыд, в голос, и голоса моего не было слышно от гула машин. В те минуты я не думала, что Дня победы я буду ждать всю свою жизнь, что ощущение всеобщего единения и всенародного счастья, охватившего всех нас 9 мая 1945 года, когда совершенно незнакомые люди обнимались, поздравляли и благодарили друг друга, будет возвращаться в души людей в этот день и спустя 25 лет после победы, и спустя полвека...
В те же дни вместе со своей матерью уехала в Сыктывкар и моя подружка Катя. Мой отец пропадал на работе. Я была совсем одна.
Все хозяйственные заботы по дому, естественно, легли на меня. Вскоре я поступила к отцу на завод во фрезеровочный цех, получила, как и он, рабочую карточку, а чтобы не бросать учебу, я перешла в вечернюю школу (как тогда говорили - школу рабочей молодежи) и продолжала учиться и работать. Начались морозы. В комнате у нас появилась маленькая железная печурка. Получив по карточке мыло, я ходила вместе с дворовыми подружками в подмосковные деревни менять мыло на мороженую картошку. Однажды папа, набрав каких-то не самых необходимых для нас вещей и в том числе оранжевый абажур и мою знаменитую шляпу, в которой я чистила картошку, пошел на рынок в надежде продать что-нибудь или поменять. Я была рядом с ним, а потом мы как-то разминулись, и каково же было мое удивление, когда я увидела его издали: его руки, державшие абажур и шляпу, замерзли, и он надел абажур на голову, а шляпу вертел в одной руке, наподобие веера, пока другая рука отогревалась в кармане. Милый мой папа! Даже сейчас, вспоминая это, я думаю, каким нелепым он, наверное, казался иногда моей маме, и каким же дорогим он был для меня с его неумелостью и нескладностью.
В эти годы папа стал часто молиться Богу. Уж очень, наверное, одиноко было ему.
Вообще в нашей семье отношение к религии было, я бы сказала, нравственное. Церковные каноны не соблюдались, никто не отбивал поклоны перед иконами. А вот заповеди мы знали хорошо. Я с детства слышала, что человеку надо быть добрым, честным, трудолюбивым, скромным, и мне кажется, что папа мой очень соответствовал этому идеалу, то есть был почти святым человеком, а мама была натурой ищущей, неуспокоенной, общественно отзывчивой, протестующей против безвольного отношения к жизни и, по-моему, достаточно грешной. Но не мне об этом судить.
Как я уже упоминала выше, атмосфера и уклад нашей семьи были близки к деревенской патриархальности, но это не значит, что мы не были людьми своего времени, своей страны: все, чему учили нас в школе, о чем писали в газетах, говорили по радио - было для нас самым важным и насущным. Это укладывалось в наших душах вместе со всеми заповедями, составляя единый сплав. И жила я в годы своей юности, как и все тогда,- собранная, ни на что не претендующая, готовая выполнить все, что от меня потребуется.
В 1943 году в Московское городское театральное училище был объявлен набор на актерский факультет. Я решила попытать счастья.
Во дворе Театра имени Маяковского, в самом углу здания есть дверь, которая вела на 4-й этаж, там и располагалось Театральное училище, в котором мне предстояло провести интересные студенческие годы.
Руководил Театральным училищем Владимир Васильевич Готовцев - ученик и соратник К. С. Станиславского. Много написано о том, как играл Владимир Васильевич Алешу Карамазова в спектакле МХАТ "Братья Карамазовы", какой он был Предводитель дворянства в "Мертвых душах". Я не видела его в этих ролях, да и вообще почти не видела на сцене - так скромно в те годы сложилась его судьба, но для меня он навсегда останется идеалом Учителя. Он был талантлив, справедлив, строг и добр одновременно и чужд всяческой суетности.
Учитывая свою внешность: краснощекая, робкая, наивная - тип доброй мещаночки, я хотела скрыться за нее и решила читать на экзамене монолог Липочки из пьесы Островского "Свои люди - сочтемся", а также басню Крылова "Волк на псарне" и стихотворение Ольги Берггольц "Кусок хлеба" о блокадном Ленинграде.
Студенты старших курсов всячески подбадривали нас, старались вселить уверенность в свои силы, так что атмосфера на экзаменах была очень хорошей.
Когда я начала читать свой монолог, Владимир Васильевич Готовцев сначала заулыбался и лучики морщинок понеслись от его веселых, добрых глаз, а потом раздался его рокочущий смех. Он прервал мое чтение и с несказанной лаской, точно я была совсем маленькой, спросил, сколько мне лет. Моему ответу он не очень поверил, видимо, решил, что мне меньше, и снова спросил, стараясь быть строгим: "А ты не врешь?"
Завуч - Татьяна Александровна Маринич - седая, умная, добрая и деловая женщина тоже смотрела на меня, лучась улыбкой.
После ко мне подбежал студент Юзек Секирин и стал обнадеживать, говорил, что я понравилась, что есть шанс, что надо оставаться такой же непосредственной...
Пронеслись три тура, огромное количество жаждущих отсеялось, и, наконец, заветные листочки с фамилиями принятых появились на стене. Счастье немыслимое, несказанное охватило меня! Я принята!
Так начались мои студенческие годы, до отказа наполненные радостью.
На первом курсе Владимир Васильевич часто вызывал меня на этюд по методу физических действий. Я писала письмо воображаемой ручкой, воображаемыми чернилами. Делала я это старательно, с полной верой, и Владимир Васильевич снова смотрел на меня, лучась своими глазами, смеясь мощным рокочущим смехом. Что-то во мне его смешило, умиляло, потому что ведь знаю я, что ничего особенного я не делала, чтобы вызвать такое доброе к себе отношение.
Первые мои работы были исполнены по-ученически робко - Мария Антоновна из "Ревизора", отрывки из "Норы", из пьесы "Время и семья Конвей", играла я и Верочку ("Месяц в деревне"), в общем, милых, обаятельных лирических девушек, вызывающих добрую улыбку.
Я ничего исключительного собой не представляла, просто была правдивой, скромной, была самой собой, а окружала меня удивительно добрая, веселая, молодая атмосфера, которая помогала всем.
Летом мы выезжали на торфоразработки под Москвой, и я вечно перевыполняла довольно тяжелые нормы, так как была всегда старательной и никогда, даже в мыслях, не пыталась от чего-нибудь отлынивать. Да это, думаю, было свойственно почти всем нашим студентам.
Училище наше славилось и своими выпускниками, и тесным, дружным коллективом, и духом студийности. Когда в ЦДРИ отмечалось столетие со дня рождения нашего любимого учителя Владимира Васильевича Готовцева, было очень много его учеников - полный зал, все молодели на глазах, вспоминая о нем, потом вместе с дочерью Владимира Васильевича мы более тесным кругом поехали к нему на квартиру и там снова вспоминали, снова говорили с благодарностью об этом светлом, прекрасном человеке. Да мы никогда и не забывали его!
Владимир Васильевич дожил до 90 лет. Жил он со своей дочерью, в последние годы ослеп, но на слух по радио и телевидению, по газетам, которые ему читали, следил за своими учениками, помнил их и иногда писал им письма, полные отеческой заботы. Мне он однажды прислал такое письмо: "Милостивая государыня, Верочка Кузьминична! Вчера слушал по радио передачу, в которой вы участвовали. Все было хорошо, но в одном слове вы сделали неверное ударение. Так по-русски говорить не полагается. Засим остаюсь преданный Вам Ваш педагог Влад. Вас. Готовцев. Нежно целую Ваши ручки".
Читая такую его записочку, я вновь чувствовала себя причастной к великому актерскому братству, как будто написано это было еще в прошлом веке, но чувства строгие и добрые вечны всегда.
А Борис Рунге, который тоже учился в нашем училище, однажды получил от него такую записочку: "Милый Боречка, один мой друг видел тебя на улице и сказал мне, что у тебя очень красное лицо. Ты, может быть, водку пьешь? Не надо - это нехорошо. Твой педагог Вл. Вас. Готовцев".
Вот такой милый, близкий и правдивый был наш Владимир Васильевич.
Актеры из нашего училища выходили профессионально подготовленными, с хорошей нравственной закалкой. Очень многие стали впоследствии популярными и любимыми зрителем. Это и Евгений Лебедев, и Верочка Орлова, и Ольга Аросева, и многие другие.
Вместе со мной в театре работает мой однокурсник Клеон Протасов, в которого я, будучи студенткой, трепетно влюбилась, играя вместе с ним отрывок из Тургенева "Вечер в Сорренто". Выпускница нашего училища Татьяна Махова когда-то прогремела исполнением роли Лизы Калитиной в "Дворянском гнезде" в постановке Плотникова. А дальше ее актерская судьба сложилась в Театре на Таганке не очень удачно в силу разных, не зависящих от нее причин.
Конечно, окончив Театральное училище, я совсем не чувствовала себя профессиональной актрисой. Мне казалось, что я все та же девочка, жаждущая помощи от своих старших товарищей, от режиссеров, актеров, от случая, от судьбы, и я никак не надеялась на свои силы, на свое умение. Я только способна была делать все, что в моих силах, если со мной будут работать. Сама же я оставалась робкой, тихой, ни на что не претендующей. Я готовила себя к скромной судьбе, хотя отметки по мастерству у меня бывали высокие, и иногда в мой адрес произносились какие-то добрые слова.
Но прежде чем рассказать о событии, сыгравшем в моей творческой биографии поворотную роль, я хочу снова вернуться к мыслям, связанным с трагическим периодом в нашей жизни - Великой Отечественной войной. До сих пор мысль о войне, кроме естественных человеческих чувств - ужаса, ненависти, протеста,- пробуждает к жизни и мощную вдохновляющую творческую силу. О войне пишут, говорят языком театра, кино. Мы видим войну в произведениях живописи, скульптуры, слышим ее в музыке. Причем, часто создают те, кто в силу своего возраста войны не познал. Но подсознательно они пережили ее через пережитое родными, близкими, всем народом.