— Амадей, вы ведь давно ходите по психиатрам? — Я тронула его за руку. — Всякие там обследования, заключения?
   — Да, а что?
   — Почему вы в прошлом году выбрали в нашем центре Лумумбу?
   — Она черная, — просто ответил Модя. — До нее у меня был психиатр-горбун.
   — Это принципиально?
   — Вероятно. Я больше доверяю людям с комплексами. Они мне ближе. А почему вы спрашиваете? Я не пошел к вам, потому что… потому что вы красивы и заразны.
   — Посмотрите незаметно на третий от угла столик. Не поворачивайтесь. Знаете его?
   — Ланского? — слишком громко спросил Амадей и тут же помахал рукой в ответ на удивленный взгляд психиатра. — Хотите, я вас… — начал было Амадей и осекся.
   Потому что я мгновенно сползла под стол и совершенно по-глупому пыталась спрятаться. Отсюда мне отлично были видны ноги Ланского. Ноги шли к нам.
   — Добрый вечер, Амадэ-эус, — произнес голос совсем рядом. — На Улькиса пришли? Это голос не моего Киры.
   — Я, да… Нет, мы, собственно, с Люсей заглянули…
   — Ко мне в гости приехал коллега из Амстердама, — не дослушал Ланский. — Я описал вашу проблему. Он очень, очень заинтересовался. Не хотите ли?..
   Его туфли рядом с моими коленками чуть подвинулись, я быстро свернулась, закрыв голову руками, почувствовав, что сейчас этот Ланский заглянет под стол.
   — Вам там удобно? — спросил совсем рядом его голос.
   Я сжалась еще сильнее.
   — А вы присаживайтесь к нам за столик, я вас познакомлю. Представляете, это мой… — начал было объяснять Амадей, но тут Люсин тупоносый ботинок пнул его лаковую туфлю, и Амадей замолчал.
   — Это наш друг, — продолжила за него Люся. — Очень стеснительный. Еще два месяца назад был женщиной, никак не привыкнет к новому образу. Не может выдержать внимания незнакомых людей, чуть что — под стол…
   — А вы и друга возьмите с собой, — радушно предложил Ланский. — В Амстердаме подобные проблемы — уже рутинны. Продвинутый мир новых человеческих отношений, нам до них далеко. Спасибо за приглашение, у меня дела. Люся, вы прекрасно выглядите. Помните наш уговор?
   В зале погас свет. Туфли Ланского удалились.
   В кромешной темноте я выбралась из-под стола, отряхнула брюки и в изнеможении рухнула на диванчик.
   От столика к столику передавали бокалы со свечами.
   — Евфросиния Павловна. — Люся положила свою ладонь на мою. — Вы зачем здесь?
   — Я? Я изучаю некоторые аспекты безличного… этого самого, как его?.. Безличного элемента воображения.
   — Евфросиния Павловна, вам не понравится, как поет Улькис.
   — Да, наверное… Не знаю, я не слышала. Это у него жабры? Амадей, послушайте, я спрашивала…
   Амадей в темноте, чуть подсвеченной свечой, прикладывает к губам палец. Я подвигаюсь к нему вплотную и шепчу, позволив себе при такой близости перейти на “ты”:
   — Я хотела у тебя узнать: кто этот человек, с которым говорил Ланский?
   — Байрон? Так себе — не знаю, зачем он здесь. Банальнейший традиционал. Хотя и суицидник. Он невезучий какой-то, — шепчет Амадей.
   Я слышу щекой его теплое дыхание и нежные прикосновения губ.
   — В каком смысле — невезучий?
   — В смысле — смерти. Не получается у него со смертью никак, что только ни делает.
   — Чем он занимается?
   — Что?
   — Я спрашиваю, чем он занимается? Что делает?
   — Вешается, режет вены…
   — Да кем он работает?
   — А, это… Не знаю, но могу спросить.
   Вдруг раздался резкий пронзительный визг, и еще до того, как раздвинулся подсвеченный занавес, я зажала уши пальцами и сползла с кресла, согнувшись. Пока появившийся на сцене человек-амфибия набирал воздуха для следующего звука, я помахала рукой Люсе и показала пальцами, что ухожу.
   — Я же говорила — вам не понравится.

Несколько способов сойти с ума и никогда больше в него не вернуться

   В семь утра зазвонил телефон. Спросонья я некоторое время с ужасом рассматриваю раскиданную на полу мужскую одежду, потом, ткнувшись ухом в трубку, вспоминаю вчерашний вечер — это же мой прикид! — и с облегчением откидываюсь на подушки. Мама настаивает на встрече сегодня в обед.
   — Я не знаю, как сложится день…
   Мне не хочется с ней встречаться, не хочется ехать в тот дом, проходить мимо дверей квартиры Богдана, не хочется выслушивать причитания по поводу моего внешнего вида и замученных глаз, но мама категорична:
   — Специально для встречи с тобой к обеду прибудут две женщины, одна из них совсем старуха — ей девяносто или около того, им нужна твоя помощь, так что не ставь меня в идиотское положение! Жду! — Она повесила трубку.
   Бедная моя мама, сообщавшая своим знакомым о профессии дочери с помесью удивления и разочарования: “Психиатр, представляете?..” — и тотчас принимающаяся так расхваливать мои профессиональные навыки, что всегда находились желающие просто так, за дружеским обедом или ужином, поговорить о болячках и страхах. Последние два года мы с нею практически не встречались наедине — всегда с какими-то ее знакомыми или родственниками знакомых, которые говорили о своих бедах всегда почему-то шепотом, с покорностью к судьбе и с равнодушием уставших от отчаяния сожителей. В основном речь шла о пристрастии к наркотикам сыновей и дочерей и об алкоголизме мужей и жен. Помню, я как-то указала сорокалетнему паровозу — расписывая ужасы пристрастия сына к экстези, он своей трубкой задымил всю комнату, — что табакокурение является таким же психическим заболеванием, как и наркомания. Паровоз, засасывая дым из трубки с хлюпающим сочным звуком растрепанных губ, переваривал эту информацию минут пять, совершенно окутав меня облаком вонючего дыма, после чего предложил начать лечение с него.
   Девяностолетняя старушка — это что-то новенькое… О ком она пришла рассказать? О восьми праправнуках-наркоманах? О посещающих ее видениях из прошлого, о пропадающих в закрытой на четыре замка комнате предметах, или что кто-то переставляет мебель в ее отсутствие, зомбирует белыми блестящими тарелками с крыши соседнего дома и стучит в полночь костяшками пальцев в окно на одиннадцатом этаже?..
   Придется ехать — мы не виделись с мамой почти полгода.
   Я вошла в подъезд с тяжелым сердцем.
   А на седьмом этаже дверь квартиры Богдана приоткрыта. Пройти в эту щель нельзя, а заглянуть можно. Я приблизилась к двери лицом и вдохнула запах своей юности. Потом я вдруг подумала, что, если приоткрыть дверь посильней, можно будет посмотреть, лежит ли засохшая роза на стуле у зеркала?..
   В коридоре не было стула, не было розы, ничего не висело на аккуратно подобранных корешках книг. Из большой комнаты слышны звуки — там что-то двигают, и я иду на эти звуки, как загипнотизированная.
   Остановившись в проеме двери, я на несколько секунд теряю свое сердце — в кресле, поставленном посередине комнаты, сидит моя мама, разложив руки на подлокотниках, откинув голову на спинку и закрыв глаза. На полу у ее ног лежит нож Мудрец.
   — Мама!..
   Она дергается, открывает глаза и смотрит на меня с недоверием.
   — Что ты тут делаешь?.. Где ты взяла нож? Почему ты в этой квартире?! Как ты вошла?
   — Здравствуй, Евфросиния, — строго произносит мама, не собираясь вставать из кресла.
   — Вылезай немедленно!.. — Я делаю движение плохо двигающейся рукой, показывая, чтобы она убралась из кресла Богдана. — Тебе нельзя здесь сидеть, вылезай!
   — Фло, только не нервничай! — Наконец-то она заметила мои судорогой сведенные губы и обморочную белизну лица. — Все в порядке, я здесь вытираю пыль, все хорошо. Я ждала тебя позже, вот так и получилось… Пойдем домой.
   — Разве… Разве здесь так никто и не поселился? — Я покорно тащусь к выходу, подталкиваемая мамой в спину. — Где ты взяла ключи?
   — У тебя в детской курточке.
   — А нож?.. Почему там, на полу, валяется нож Мудрец?
   — Он там всегда лежит — такой уговор.
   Я резко поворачиваюсь и пытаюсь нащупать ее глаза своими в сумраке длинного коридора. В этот момент я замечаю сухую розу, воткнутую за зеркало и почти упирающуюся уже сильно обтрепанной головкой в потолок.
   — Какой уговор? С кем?
   — Пойдем домой, я тебе там все объясню.
   — Нет, ты мне объяснишь здесь и сейчас!
   — Не кричи, — кривится мама. — Как же с тобой трудно. С тобой всегда было очень трудно. Я убираю в этой квартире раз в неделю, протираю пыль, проветриваю комнаты. Хозяйка сказала, чтобы кресло всегда стояло на этом самом месте, я его там и ставлю, когда уберу. А нож должен лежать там, где лежит, я нарисовала на паркете метки, чтобы не ошибиться, и после влажной уборки кладу его по меткам обратно. Что ты еще хочешь знать?
   — Ты трогаешь этот нож? Ты знаешь, что Богдан…
   — Хочешь сказать, что это тот самый нож, которым он себя убил? Это не так. Это нож Мудрец — им нельзя зарезаться.
   Я застыла, не в силах сказать ни слова.
   — Мне объяснили, что этим ножом нельзя себя убить. У хозяина квартиры было три ножа — потом посмотришь, два так и лежат в шкафу, а Мудрец теперь живет на полу.
   — Почему?
   — Мне сказали, что ему пока нельзя покидать это место. Пока не найдут того, кто этим ножом воспользовался. Или пока этот человек не умрет?.. Уже не помню.
   — Кто сказал?! Где?.. — просипела я, держась за книжную полку, чтобы не упасть.
   — Что — где?
   — Где эти ножи? Я хочу их посмотреть.
   — Потом придем, все посмотрим, — уговаривает меня мама, как больную, стараясь опять развернуть лицом к приоткрытой входной двери. — Посидим, помянем…
   Вырвавшись, я вбежала в спальню старика и стала выворачивать ящики комода. В предпоследнем от пола лежал синий футляр с надписью из двух иероглифов — ву минь, а в нижнем ящике — черный футляр с надписью золотом — иероглиф ай. Я села на кровать, открыла оба футляра и заставила себя вспомнить, что же означают надписи. Богдан не учил меня китайскому, но заставил вызубрить несколько иероглифов, когда мы изучали с ним философию Дао дэ Дзина.
   — Ну вот, все перевернула, как всегда, а убирать кто будет? — спокойно интересуется мама. Она подходит, трогает пальцем иероглиф на черном футляре. — Что здесь написано?
   — Ай…
   — А-а-ай, — повторяет она, вслушиваясь в себя. — А что это значит?
   — Вот и я думаю. В современном языке это слово обозначает любовь — любить, но Богдан говорил, что иероглифу больше подходит более низменный смысл, каким его наделяли в древности, — завидовать, низменно желать.
   — А этот? — кивает она на синий футляр.
   — Безымянный. Что-то, не имеющее ничего отличительного, выделяющегося, но иногда говорят — уникальный, неповторимый, ни с чем не сравнимый.
   — Я думаю, что Богдан для самоубийства взял бы безымянный нож. Вот этот, — буднично сообщает мама, тронув рукоятку ножа в синем футляре.
   Смотрю на ее спокойное вдохновенное лицо и чувствую, что совершенно плыву в невесомости подступающего безумия.
   — Мама! — шепчу я в страхе взлететь и никогда больше не опутать себя земным притяжением реальной жизни. — А что тогда делают ножом низменной любви?..
   — Понимаешь, в этом и проблема. Этим ножом убивают.
   — Проблема?..
   — Да. Если бы убийца знал, он бы обязательно нашел нож ай и воспользовался бы им. Если бы Богдан хотел убить себя, он бы воспользовался ножом без имени. Но пришел человек совершенно посторонний, взял первый попавшийся нож — это был нож Мудрец. А знаешь, почему это оказался нож Мудрец? Из-за проклятия Аквинии.
   — Ты что?.. Ты говорила с Богданом? Ты общалась с ним? Ты приходила сюда, когда он был жив?
   — Нет. Ты же сказала, что это твой мужчина, — как я могла, — улыбается мама и нежно гладит меня ладошкой по щеке. — Нам пора. Пойдем домой — скоро придут гости.
   — К черту гостей! Ты должна мне объяснить…
   — Гости тебе все объяснят лучше меня. — Мама берет мою руку и силой уводит из комнаты.
   — Как это — лучше? Как это — все объяснят? — спотыкаюсь я на ступеньках лестницы.
   — Евфросиния, умоляю, веди себя прилично. Я очень уважаю этих людей, очень.
   — Как это — прилично?..
   — Не дерзи, соблюдай возрастную дистанцию.
   — Возрастную?.. — Я ничего не понимала, пока мы не вошли в мамину квартиру.
   В большой комнате — которая теперь, когда она живет одна, стала гостиной — сидели две женщины. Одна, совсем старуха, — я вспомнила слова мамы, что она обещала мое присутствие девяностолетней старушке, — устроилась на стуле, сидела, чопорно выпрямившись, с высоко задранным подбородком, но выглядело это несколько комично, потому что она едва доставала до пола носками ботинок со шнуровкой. Другую трудно было назвать старушкой — слишком ухожена и дорого одета, но лет шестьдесят я ей бы дала. Эта дама уютно устроилась в углу мягкого дивана и даже со стороны было заметно, что такая женщина всегда найдет самый удобный и теплый уголок, выход из любого щекотливого положения, правильную тропинку в лесу и нескольких желающих подать ей упавший веер.
   — О, вы уже пришли! — обрадовалась мама, по голосу я заметила — совершенно искренне.
   — Как это — пришли? — прислонилась я к притолоке, пока мама стаскивала с меня плащ. — У них что, есть наши ключи?..
   — Я просила тебя не дерзить, — шепнула мама.
   — Не дерзить? А кто дерзит? Я спрашиваю…
   — Здравствуйте, Фло, — певучим приятным голосом обратилась ко мне женщина с дивана. Она даже встала, чтобы подойти поближе и разглядеть меня вплотную своими темными глазами. Вблизи она оказалась слишком старой и довольно высокой.
   Старуха на стуле поболтала ножками, вздохнула, но не произнесла ни слова.
   — А мы только что из квартиры Богдана, — зачем-то доложила мама. — Фло смотрела ножи. Те два, которые лежали в комоде.
   Я ничего не понимала: зачем она говорит посторонним людям о ножах, о квартире Богдана?
   — Вы принесли мой образок? — вдруг низким хриплым голосом произнесла старуха.
   Я вздрогнула и, похолодев, вгляделась в нее повнимательней.
   — Да, конечно. Вот он, пожалуйста. — Мама подошла к старухе и протянула ей что-то на ладони.
   — Благодарствую, — прохрипела старуха.
   — Давайте удобно сядем и порадуемся нашей встрече, — слишком бодрым голосом предложила мама.
   Женщина с темными глазами увлекла меня за руку к дивану и посадила рядом с собой. Мама села за стол. Несколько минут тишины. Потом моя соседка восторженно заявила:
   — С годами вы стали красавицей! Из вас, должно быть, вышла настоящая похитительница?
   — Похитительница? — ничего не поняла я.
   — Да. Мужских сердец.
   — Ну что вы, — вступила мама, — она у меня такая стеснительная — к мужчине сама не подойдет, даже если он понравится. Был у нее один очень приличный молодой человек с образованием, еще в студенческие годы, — настоящая любовь, представляете, но он умер.
   — Неужели? — насмешливо проскрипела старуха, и я вдруг наткнулась на ее веселый взгляд. — Неужели у вас и бальной книжечки нет, Фло?
   — Что? Бальной?..
   — У меня в молодости была такая книжечка, мне ее передала по наследству моя тетушка — туда записывают кавалеров на танцы. У тетушки моей было записано больше сорока кавалеров с балов, а у меня двадцать шесть.
   — А у меня — тридцать один, — серьезно посмотрела на меня женщина рядом. — Я потом эту книжечку сожгла, чтобы мужа не расстраивать…
   — Да… — многозначительно вздохнула старуха на стуле. — В наши времена было проще — для вальса этот кавалер годился больше, для польки — другой. Хорошие танцоры танго попадались редко. Когда твист появился, отбирать стало почти некого… А теперь такие времена — только представьте! — танцевать можно одновременно с несколькими мужчинами!
   — И даже с женщинами, — вкрадчиво заметила моя соседка и вдруг слегка царапнула меня ноготком по руке. — Куда бы вы дели свою бальную книжечку, Фло, если бы она у вас была?
   — Закопала бы на кладбище, — честно призналась я, изо всех сил стараясь не захохотать и не свалиться на пол в истерике.
   — Это правильно, это хорошо, — кивнула старуха.
   Моя ничего не понимающая бедная мама только переводила взгляд с одного лица на другое, потом не выдержала и бодро предложила:
   — Давайте же знакомиться! Фло, ты не представляешь, кто…
   — Я сама представлюсь, — перебила ее старуха и добавила помягче: — Если позволите…
   — Вы — Аквиния Прекрасная, — успела я первой, встала, подошла к ней и наклонилась, оглядывая морщинку за морщинкой на ее раздосадованном лице.
   — Вредная девчонка, — проскрипела она, тоже шаря по моему лицу выцветшими глазами. Потом сунула ручку — высохшую куриную лапку. — Всегда была вредная, еще совсем маленькая была, а уже вредная! Можешь называть меня на “ты”, заслужила…
   Я взяла ее ручку в свою ладонь и пожала со всей нежностью, которую не успела отдать Богдану.
   — Иди от меня, иди, а то заплачу, — силой отобрала свою лапку Аквиния.
   Вернувшись к дивану, я немного постояла, не зная, как начать.
   — Считаешь, сколько мне должно быть лет? — насмешливо поинтересовалась Анна. — Семьдесят четыре стукнет на днях. Только подумать — семьдесят четыре! Какая пропасть между мною и тобой! Садись, зови меня Анна-бель и не “выкай” — ты из нас троих самая роковая оказалась.
   — Все, что он тебе рассказывал, — вранье! — заявила Аквиния.
   — Ну, не все, — задумалась Анна-бель.

Подзорная труба и пятьсот акров земли

   — Он все выдумывал, хитрил, смешил, удивлял, не надо ничему верить! — не сдавалась Аквиния.
   — Он завоевывал, очаровывал, учил, любил, — продолжила Анна-бель.
   — Евфросиния! — торжественно провозгласила мама, и мы с Анной вздрогнули от неожиданности. — Ты посмотри на этих женщин! Где сейчас в наше время найдешь подобную дружбу?! Они заботятся друг о друге, помогают, а ведь это бывшие жены одного мужчины. Я смотрю на них и плакать хочется. Евфросиния, ты им… — мама начала подозрительно всхлипывать, — ты им нравишься, они и тебя готовы принять к себе в сердце… Такая доброта в наше время, такая самоотреченность!..
   — Мама, пожалуйста…
   — Не перебивай! Анна, вы добрейшая женщина, вы…
   — Не перехвалите, — по-кошачьи изогнулась Анна-бель, потягиваясь, — сглазите еще.
   — Ну что вы, я же от души!.. И вы, Аквиния. Я вам поклоняюсь, столько пережить!..
   — Не верьте своей девчонке! Все, что он ей наговорил, — вранье, выдумка! — немедленно отреагировала Аквиния.
   — Но я же от души, я ничего… — сбилась мама. — Я только хотела сказать, что ваше желание написать на Евфросинию завещание…
   — Какое еще завещание? — дернулась я.
   — Да ерунда, — отмахнулась Анна-бель. — Я хочу списать на тебя квартиру Богдана в этом доме на седьмом этаже. Все равно мне в ней не жить, моя дочь тоже сюда больше и ногой не ступит, да и после моей смерти ей останутся пятикомнатные хоромы на Остоженке — куда уж больше.
   — А я — свою, — проскрипела Аквиния.
   — Спасибо, ничего не надо, — вскочила я.
   — Сядь! — приказала Аквиния. Дождалась, пока я опущусь на диван, и погрозила пальцем: — Привыкли перебивать взрослых!.. Если не надо — продашь! Я умру через месяц. Квартирка эта маленькая, однокомнатная, с совмещенными удобствами. Я ее впопыхах покупала: думала — на время, а оказалось потом — почти на тринадцать лет. Повезло мне: сразу нашлась такая — окно в окно, понимаешь? Да ты слушаешь меня?
   — Слушаю. Окно в окно…
   — Да. Последние три года до его смерти я смотрела, как он живет. Думала: посмеюсь или пожалею, а он меня и в старости наказал тобой.
   — Куда смотрели? — похолодела я.
   — Она смотрела в подзорную трубу в окна Богдана, — с нескрываемым удовольствием в голосе объяснила Анна-бель и посмотрела на меня в свернутую трубочкой ладошку. — Я предлагала ей бинокль. Хороший, полевой, но она сказала, что труба романтичней. В бинокль вроде как подглядываешь, а в трубу смотришь, как на звезду.
   — А мне говорили, что вы живете в Америке, — совсем глупо заявила я, обороняясь от пронзительного хищного взгляда Аквинии.
   — В Америке у меня дела, а живу я тут, в доме напротив; из моей квартиры отлично видна гостиная и кухня в квартире Богдана. Когда я увидела тебя там, хотела поменять квартиру — купить такую, из которой будет спальню видно.
   — Ох! — приглушенно вскрикнула мама.
   — Но ты в его спальню была не ходок, я и осталась, где была.
   — Ха-а-а-ах, — выдохнула мама, встала и ушла в кухню.
   Я тоже встала, чтобы не было заметно, как меня трясет.
   — А почему вы ее не продали после смерти Богдана?
   — Не пришлось как-то. Сижу вот в ней до сих пор. У меня в Калифорнии двое сыновей, внуки, правнуки, пятьсот акров земли, а я сижу и сижу тут, смотрю в трубу и потому все еще жива.
   — Прекрасно, — пробормотала я. — Живите и дальше…
   — Не могу. Труба моя вывалилась вниз. На прошлой неделе. С подоконника. Вдребезги. Я сразу подумала — это знак мне, пора уходить, пора нам с ним встретиться поближе.
   — А кто маму попросил убирать там?
   — Я наняла твою маму. Моя же квартира, я и наняла. Мы даже подружились, мы уже год как дружны. Как-то были в той квартире вместе. Я помахала Аквинии в окно, она пришла. У тебя замеча-а-атель-ная мама, — зевнула Анна-бель. — Мы тут как-то посоветовались…
   — Чего вы от меня хотите? Что я должна буду сделать?
   — А девочка умненькая — не смотри, что хороша, — заметила Анна-бель.
   — Умненькая-то умненькая, да своего не упустит, — парировала Аквиния.
   — Уважаемые жены Богдана Халея, — не выдержала я. — Говорите, что вам от меня надо, и давайте прощаться. Что-то мне подсказывает, что дружбы у нас не получится. Давайте перейдем к деловым отношениям.
   — Все документы у твоей мамы, мы обе подписали дарственные у нотариуса, как полагается, — тут же перешла к деловым отношениям Анна-бель.
   Я опешила:
   — То есть вы в присутствии нотариуса написали в дарственных, что именно мне нужно будет сделать?
   — Что за глупость! — дернула плечиком Аннабель.

Обязательства

   — И не глупость это совсем. Я предлагала составить обязательство, но Анна меня отговорила, — объяснила Аквиния. — Я с нею согласилась, потому что тоже сомневаюсь в чистоплотности нынешних нотариусов — кто знает, ты можешь пострадать из-за этих бриллиантов, если о них указать в документе. Тебя даже могут убить, как Богдана!
   — Бриллиантов?.. — Я решила, что лучше присесть, чтобы не свалиться на пол.
   — Не слушай ее, — отмахнулась Анна-бель.
   — Девочка спросила, что ей нужно будет делать за эти квартиры. Как ты смеешь приказывать не слушать меня?!
   — Чай! — В комнату вошла мама с подносом. — Аквиния, есть ваше любимое вишневое варенье. Пожалуйста, садитесь к столу. Анна, а для вас — финики.
   Аквиния сползла со стула и с трудом доковыляла к столу.
   — Я продолжу, — настояла она, как только отпила глоток чая. — Мой завет такой: ты должна вернуть бриллианты наследнице Богдана, его дочери. Я знаю: ты думаешь, что они принадлежат тебе, так хотел Богдан…
   — Откуда вы знаете? — дернулась я. Анна-бель закатила глаза, демонстрируя, как ей надоели разговоры о бриллиантах.
   — Не перебивай. Знаю, и все.
   — Аквиния, дорогая, — вступила моя мама, — вы ошибаетесь, уверяю вас! Ваш бывший муж не мог подарить маленькой девочке такую дорогую вещь; я все обыскала в доме — у нас нет этих бриллиантов, клянусь!
   — Никто не говорит, что они у вас в доме.
   — Даже если ему казалось, что моя дочь слишком восторженна, слишком покорена, — не слышит ее мама, — я уверена, она не позволяла себе ничего плохого! Я воспитывала ее в лучших традициях целомудрия, я отдала ее воспитанию все силы, всю свою молодость. Да вы знаете, чего мне это стоило — одной воспитывать дочь?!
   — Извините, а что это за традиции целомудрия? — заинтересовалась Анна-бель. — В каком возрасте вы объяснили дочери разницу между мальчиком и девочкой?
   — Что? — очнулась мама от упоения собственным самопожертвованием. — Какую разницу?
   — Все понятно, — кротко вздохнула Анна-бель.
   Лицо мамы пошло пятнами.
   — Не волнуйся. — Я погладила ее по руке. — Мне все и в подробностях объяснил Богдан. И еще, отчего начинаются месячные и как нужно предохраняться.
   Получилось жестоко, но сил выслушивать мамины восторги и жалобы о своей нелегкой доле родительницы уже не было.
   — Я так и думала, — кивнула Аквиния.
   — Вы не смеете! — вскочила мама, опрокинув стул. — Я вам тут не позволю!.. — Она выбежала из комнаты.
   — Давайте закончим с делами, — бесстрастно предложила Аквиния.
   — Откуда вы знаете, что Богдан пообещал бриллианты мне?
   — Знаю, — повторила Аквиния.
   — Да откуда же? Насколько я поняла, вы не общались с ним после развода. Вы слышали, как он это говорил?
   — Она видела, — с усмешкой подсказала Анна-бель. — Ви-де-ла.
   — Видела? Как это?..
   — Она видела тебя голой в камушках, — понизила голос Анна-бель, покосившись в сторону коридора. — Она видела, что сказал Богдан. — В меня опять уставился ее веселый глаз сквозь трубочку из ладони.
   — Я умею читать по губам, — подтвердила Аквиния. — Я почти десять лет работала в приюте для детей-инвалидов.
   — У меня их нет, — развела я руками. — И, как ни странно это звучит, я искала вашу дочь, хотела ее увидеть и поговорить.
   — Зачем? — напряглась Анна-бель.
   — Я хотела сказать ей, что Богдан скучает, что бриллианты, конечно, принадлежат ей.
   — Он и сам мог это сказать, — усмехнулась Анна-бель. — Дочь посещала его вопреки моим запретам.