Страница:
— И тем не менее, — развел руками старик, — она права! Я многие годы был тайным миллионером, потому что раньше быть богатым запрещалось идеологически. Я отравил двух жен, да-да! Я совершенно отравил существование первой жены беспрекословным повиновением и шизофреническим восхищением всем, что она делала. И заставил отказаться от безмерного, почти слабоумного оптимизма вторую жену, превратив ее в клинического меланхолика, что в конце концов… Да… Да! Долгое время я был шпионом, это интересная история, потом расскажу. В молодости я был чемпионом мира по преферансу; не знаю, как воспримет любой другой чемпион по преферансу определение твоей мамы его шулером-картежником, а я так — с уважением к ее проницательности. Что там еще осталось?
— Фальшивые деньги.
— Было! — радостно потряс меня за плечи старик. — Ты не поверишь — было! Это очень короткая история.
— А как насчет обзывания педофилом? — подозрительно прищурилась я.
— Вот с этим возникают некоторые трудности. — Он озабоченно покачал головой и оттянул потом двумя пальцами нижнюю губу. — Но мы их решим, решим обязательно. Знаешь что… Спроси, занимается ли твоя мама онанизмом, — посоветовал старик. Я долго к нему не приходила. Дня три. Потом рассердилась, пришла и спросила, при чем здесь онанизм и могу ли я задавать такой вопрос своей матери, даже если мне уже исполнилось десять лет и я целовалась с тремя мальчиками.
— Это такой тест. Не спорю — он слегка эпатажный…
— Слегка?..
— Хорошо, я объясню тебе ход моих мыслей. Твоя мама перечислила некоторые, с ее точки зрения, не совсем приглядные социальные грехи. Все они, конечно, уголовно наказуемы, но не являются половыми извращениями. Человек, который между шпионажем и отравлением жен вдруг вспоминает о педофилии, явно имеет проблемы с решением своих сексуальных потребностей. Нет, не подумай чего плохого, но, по статистике, из людей, которые внимательно читают статьи в газетах о половых маньяках, смотрят телепередачи подобного рода, больше восьмидесяти процентов имеют крайне редкие гетеросексуальные отношения. Онанизм — это секс одиночек. Конечно, твоя мама страшно возмутится, может быть, даже запретит сюда приходить, но по ее реакции ты поймешь, насколько она — одиночка.
— И как же я это пойму?
— Поймешь.
Я потопталась в коридоре, потом все-таки крикнула ему в комнату:
— Гетеро-сек-суаль-ные отношения, это?..
— Это обычный разнополый секс.
— А-а-а…
Первый опыт
Домашние задания
Половина наследства
Превращения
— Фальшивые деньги.
— Было! — радостно потряс меня за плечи старик. — Ты не поверишь — было! Это очень короткая история.
— А как насчет обзывания педофилом? — подозрительно прищурилась я.
— Вот с этим возникают некоторые трудности. — Он озабоченно покачал головой и оттянул потом двумя пальцами нижнюю губу. — Но мы их решим, решим обязательно. Знаешь что… Спроси, занимается ли твоя мама онанизмом, — посоветовал старик. Я долго к нему не приходила. Дня три. Потом рассердилась, пришла и спросила, при чем здесь онанизм и могу ли я задавать такой вопрос своей матери, даже если мне уже исполнилось десять лет и я целовалась с тремя мальчиками.
— Это такой тест. Не спорю — он слегка эпатажный…
— Слегка?..
— Хорошо, я объясню тебе ход моих мыслей. Твоя мама перечислила некоторые, с ее точки зрения, не совсем приглядные социальные грехи. Все они, конечно, уголовно наказуемы, но не являются половыми извращениями. Человек, который между шпионажем и отравлением жен вдруг вспоминает о педофилии, явно имеет проблемы с решением своих сексуальных потребностей. Нет, не подумай чего плохого, но, по статистике, из людей, которые внимательно читают статьи в газетах о половых маньяках, смотрят телепередачи подобного рода, больше восьмидесяти процентов имеют крайне редкие гетеросексуальные отношения. Онанизм — это секс одиночек. Конечно, твоя мама страшно возмутится, может быть, даже запретит сюда приходить, но по ее реакции ты поймешь, насколько она — одиночка.
— И как же я это пойму?
— Поймешь.
Я потопталась в коридоре, потом все-таки крикнула ему в комнату:
— Гетеро-сек-суаль-ные отношения, это?..
— Это обычный разнополый секс.
— А-а-а…
Первый опыт
На следующий день я долго разглядывала себя в зеркало, думая: идти в таком виде? Не идти?.. Пошла.
Как всегда, в сумраке коридора, с затаившейся на стуле высохшей розой, поджидающей особенно беспечную задницу, старик выглядел слишком высоким, слишком худым; космы его надменно закинутой назад головы светились нимбом: я пришла вечером, он уже зажег люстру в гостиной, она подсвечивала всклокоченную седину сзади.
— Что у тебя с лицом? — сразу же спросил он.
— Это ответ на твой вопрос об онанизме. — Я постаралась прошмыгнуть мимо старика в комнату, но он цепко схватил меня одной рукой за плечо, а другой с силой поднял вверх мой упирающийся подбородок.
— Неплохой ответ, — кивнул он после длительного разглядывания моей левой скулы. — Ты, надеюсь, поняла, что твоя мать и одиночество и близко не стояли.
— Я ничего не поняла! — закричала и затопала я ногами, отталкивая его руки.
— Она услыхала твой вопрос и, ни слова не говоря, залепила тебе пощечину, так?
— Так, ну и что?
— Потом ушла к себе в комнату, заперлась и стала звонить по телефону? Надеюсь, ты подслушала, кому?
— Она не ушла в комнату. Дело было в кухне, она ударила меня, потом схватила полотенце и со словами, что лучше меня сразу же придушить, погналась за мной по квартире, отхлестав как следует в тех углах, где я была не слишком поворотлива. А кому, по-твоему, она должна была звонить?
— Вариантов в этом случае мало. Она могла звонить твоему отцу, своему другу или психиатру, к которому тебя таскают два раза в месяц.
— Ладно, она никуда не звонила — она бегала за мной, пока не выдохлась, потом немного поплакала, проклиная судьбу и угрожая близкими похоронами, потом все-таки позвонила, но ты не угадал, кому! Не угадал!
— Ладно, не угадал. Кому?
— Тете-кенгуру!
— Это универсальный ответ типа: “Кто? — Конь в пальто?”
— Да нет же. — Я стала совершенно звереть от его спокойствия. — Это двоюродная сестра мамы, она многодетная мать, у нее всегда один ребенок на руках, а другой уже в животе, поэтому мы с мамой зовем ее Тетя-кенгуру!
— И почему бы этой Тете-кенгуру тогда не сойти за друга, о котором я упоминал?
— Да потому что Тетя-кенгуру работает гинекологом!
— Странно, — пробормотал старик, — многодетная гинеколог?.. — Он хмыкнул. — Ну и что? Почему бы тете-гинекологу не быть при этом другом твоей матери?
— Да мама считает ее ненормальной, о друзьях так не говорят. И уж, во всяком случае, ей и в голову не придет просить ее совета. Она звонила Тете-кенгуру, чтобы та провела немедленный мой осмотр на предмет дефлира… Дефроли…
— Дефлорации, — вздохнул старик.
— Именно. И что это значит? Это как-то связано с моим именем?
— С твоим именем? — не понял он, и я почувствовала по вдруг опустившимся его плечам накатившую на старика чудовищную усталость и разочарование. — Ах, да, — он потер лоб, вспоминая. — Ты же Фло… Нет, твое имя здесь ни при чем. Это слово означает нарушение девственности.
— Это может определить гинеколог? — Я старалась не смотреть на старика, он все еще ничего не заподозрил, а мою низко опущенную голову и спрятавшиеся глаза скорей всего объясняет стеснительностью.
— Может, — кивнул он. — Гинеколог — может… Скажи: твоя мама очень обеспокоена нашими встречами?
— Очень! Она даже напрашивалась к тебе в гости, но я не разрешила. У нее и так полно знакомых мужчин, а у меня только ты один на всю жизнь!
— Ты так ей и сказала?
— Да, а что?
— А потом поинтересовалась, не занимается ли она онанизмом? — Старик говорил все тише и тише и еще закрывал глаза.
— Это ты мне посоветовал спросить! — возмутилась я.
— Да, конечно… Ты хотя бы понимаешь, что означает это слово?
— Я не была уверена и посмотрела в словаре. У нас во дворе это называют по-другому.
— Я должен с тобой серьезно поговорить, — решился старик.
— Ты меня прогоняешь, да? Боишься, что я окажусь этой, как там… раздефлорированной и мама устроит скандал, все свалит на тебя, да?
— Да нет же, сядь. Я тебя не прогоняю и ничего не боюсь. Может так получиться, что силами общественности, органов закона или просто по желанию твоих родителей мы больше не сможем видеться. Я должен тебе кое-что объяснить. Тогда, у мусоропровода, ты ведь не собиралась покончить с собой?
— Ну… — Я задумалась, своим вопросом он совершенно сбил меня с толку. — Не то чтобы покончить… я просто хотела уйти. Окно показалось мне проходом в другое место, где меня ждут, любят и все прощают. Почему ты вдруг спрашиваешь? Два года прошло — не спрашивал, а теперь спрашиваешь?
— Я боюсь не успеть. Ты должна знать, что ты не больна, тебе не нужно лечиться у психиатра, а твое поведение тогда было обыкновеннейшей истерикой, а не осознанным желанием самоубийства. Твоя мама рассталась с отцом, в школе ты не прижилась так легко, как это получается у других детей, не обремененных одиночеством и воображением. Ты здорова и, надеюсь, сумеешь воспользоваться историями из моего опыта самопознания. Будь счастлива и не растрачивай свою энергию счастья попусту. Может быть, тебе встретится человек достойной силы, настоящий повелитель одиночеств, и ты не сразу дашь себя победить благодаря моему скромному опыту.
— Что это ты, как на похоронах? — Я потрясла старика за плечо.
— Предчувствия, девочка, предчувствия скорой разлуки…
— Ну-ка, перестань киснуть! Сейчас я тебе покажу фокус, и ты сразу развеселишься! Смотри, смотри же!
Оглядев в зеркале напоследок синюшно-красную скулу, я взяла со стола накрахмаленную салфетку и усиленно потерла скулу, потом послюнявила салфетку и опять потерла, пока лицо Бога напротив не изменилось до полного неузнавания — рот приоткрыт, челюсть расслабленно отвисла, глаза застыли на моем лице с удивлением и недоверием.
Повернув к себе круглое зеркало, я убедилась, что синяк на лице почти исчез. Еще чуть-чуть нужно подтереть у глаза… Все. Готово.
— Это что… Это было нарисовано? — не поверил старик, тыча в пространство между нами длинным скорченным пальцем.
— Французская косметика, — снисходительно кивнула я.
— То есть твоя мама не била тебя по лицу?
— Не била. — Я раскручивала небольшое зеркало в стоячем обруче, и оно мелькало то моим лицом, то люстрой — по очереди.
— Правильно ли я понимаю, — старик сложил перед собой на скатерти ладони — одну на другую, — что ты и вопрос мой ей не задавала.
— Не задавала, а зачем? Я легла на ковер, закрыла глаза и в подробностях представила себе, что бы сделала моя мама, задай я ей такой вопрос. Было несколько вариантов, но кончались они одним и тем же — избиением развратной дочери. И я подумала… Если ты, обладая женщиной на слух, мог потом в подробностях…
— Это не одно и то же, — перебил старик. — Я никого не пугал своими рассказами, всего лишь привлекал внимание, очаровывал…
— Я не собиралась тебя пугать. Разговор о Тете-кенгуру у нас с матерью происходил в реальности — неделю тому назад, — когда я сказала, что влюблена и собираюсь посвятить тебе остатки своей юности.
— Остатки?..
У старика почему-то сел голос. Может быть, я переборщила с синяком?
— Ну да… Я думаю, ты еще проживешь лет пять-шесть, я тебя похороню с рыданиями, поставлю на могилке памятник и только тогда смогу думать об устройстве личной жизни.
— Ты так не говорила, ты опять все придумываешь, да?
— Честно! — поднесла к губам два пальца и подула на них.
Он бы дожил до девяноста двух лет или даже до ста десяти, не потеряв ни памяти, ни красоты, ни умения повелевать. Доктор сказал после вскрытия, что у старика были “на редкость здоровые внутренности, обширнейший мозг, сердце двадцатилетнего и тело с отработанной для его возраста минимальной жировой прослойкой и устоявшейся жилистостью”.
— Мне бы такое тело к восьмидесяти годам! — мечтательно вздохнул доктор.
Как всегда, в сумраке коридора, с затаившейся на стуле высохшей розой, поджидающей особенно беспечную задницу, старик выглядел слишком высоким, слишком худым; космы его надменно закинутой назад головы светились нимбом: я пришла вечером, он уже зажег люстру в гостиной, она подсвечивала всклокоченную седину сзади.
— Что у тебя с лицом? — сразу же спросил он.
— Это ответ на твой вопрос об онанизме. — Я постаралась прошмыгнуть мимо старика в комнату, но он цепко схватил меня одной рукой за плечо, а другой с силой поднял вверх мой упирающийся подбородок.
— Неплохой ответ, — кивнул он после длительного разглядывания моей левой скулы. — Ты, надеюсь, поняла, что твоя мать и одиночество и близко не стояли.
— Я ничего не поняла! — закричала и затопала я ногами, отталкивая его руки.
— Она услыхала твой вопрос и, ни слова не говоря, залепила тебе пощечину, так?
— Так, ну и что?
— Потом ушла к себе в комнату, заперлась и стала звонить по телефону? Надеюсь, ты подслушала, кому?
— Она не ушла в комнату. Дело было в кухне, она ударила меня, потом схватила полотенце и со словами, что лучше меня сразу же придушить, погналась за мной по квартире, отхлестав как следует в тех углах, где я была не слишком поворотлива. А кому, по-твоему, она должна была звонить?
— Вариантов в этом случае мало. Она могла звонить твоему отцу, своему другу или психиатру, к которому тебя таскают два раза в месяц.
— Ладно, она никуда не звонила — она бегала за мной, пока не выдохлась, потом немного поплакала, проклиная судьбу и угрожая близкими похоронами, потом все-таки позвонила, но ты не угадал, кому! Не угадал!
— Ладно, не угадал. Кому?
— Тете-кенгуру!
— Это универсальный ответ типа: “Кто? — Конь в пальто?”
— Да нет же. — Я стала совершенно звереть от его спокойствия. — Это двоюродная сестра мамы, она многодетная мать, у нее всегда один ребенок на руках, а другой уже в животе, поэтому мы с мамой зовем ее Тетя-кенгуру!
— И почему бы этой Тете-кенгуру тогда не сойти за друга, о котором я упоминал?
— Да потому что Тетя-кенгуру работает гинекологом!
— Странно, — пробормотал старик, — многодетная гинеколог?.. — Он хмыкнул. — Ну и что? Почему бы тете-гинекологу не быть при этом другом твоей матери?
— Да мама считает ее ненормальной, о друзьях так не говорят. И уж, во всяком случае, ей и в голову не придет просить ее совета. Она звонила Тете-кенгуру, чтобы та провела немедленный мой осмотр на предмет дефлира… Дефроли…
— Дефлорации, — вздохнул старик.
— Именно. И что это значит? Это как-то связано с моим именем?
— С твоим именем? — не понял он, и я почувствовала по вдруг опустившимся его плечам накатившую на старика чудовищную усталость и разочарование. — Ах, да, — он потер лоб, вспоминая. — Ты же Фло… Нет, твое имя здесь ни при чем. Это слово означает нарушение девственности.
— Это может определить гинеколог? — Я старалась не смотреть на старика, он все еще ничего не заподозрил, а мою низко опущенную голову и спрятавшиеся глаза скорей всего объясняет стеснительностью.
— Может, — кивнул он. — Гинеколог — может… Скажи: твоя мама очень обеспокоена нашими встречами?
— Очень! Она даже напрашивалась к тебе в гости, но я не разрешила. У нее и так полно знакомых мужчин, а у меня только ты один на всю жизнь!
— Ты так ей и сказала?
— Да, а что?
— А потом поинтересовалась, не занимается ли она онанизмом? — Старик говорил все тише и тише и еще закрывал глаза.
— Это ты мне посоветовал спросить! — возмутилась я.
— Да, конечно… Ты хотя бы понимаешь, что означает это слово?
— Я не была уверена и посмотрела в словаре. У нас во дворе это называют по-другому.
— Я должен с тобой серьезно поговорить, — решился старик.
— Ты меня прогоняешь, да? Боишься, что я окажусь этой, как там… раздефлорированной и мама устроит скандал, все свалит на тебя, да?
— Да нет же, сядь. Я тебя не прогоняю и ничего не боюсь. Может так получиться, что силами общественности, органов закона или просто по желанию твоих родителей мы больше не сможем видеться. Я должен тебе кое-что объяснить. Тогда, у мусоропровода, ты ведь не собиралась покончить с собой?
— Ну… — Я задумалась, своим вопросом он совершенно сбил меня с толку. — Не то чтобы покончить… я просто хотела уйти. Окно показалось мне проходом в другое место, где меня ждут, любят и все прощают. Почему ты вдруг спрашиваешь? Два года прошло — не спрашивал, а теперь спрашиваешь?
— Я боюсь не успеть. Ты должна знать, что ты не больна, тебе не нужно лечиться у психиатра, а твое поведение тогда было обыкновеннейшей истерикой, а не осознанным желанием самоубийства. Твоя мама рассталась с отцом, в школе ты не прижилась так легко, как это получается у других детей, не обремененных одиночеством и воображением. Ты здорова и, надеюсь, сумеешь воспользоваться историями из моего опыта самопознания. Будь счастлива и не растрачивай свою энергию счастья попусту. Может быть, тебе встретится человек достойной силы, настоящий повелитель одиночеств, и ты не сразу дашь себя победить благодаря моему скромному опыту.
— Что это ты, как на похоронах? — Я потрясла старика за плечо.
— Предчувствия, девочка, предчувствия скорой разлуки…
— Ну-ка, перестань киснуть! Сейчас я тебе покажу фокус, и ты сразу развеселишься! Смотри, смотри же!
Оглядев в зеркале напоследок синюшно-красную скулу, я взяла со стола накрахмаленную салфетку и усиленно потерла скулу, потом послюнявила салфетку и опять потерла, пока лицо Бога напротив не изменилось до полного неузнавания — рот приоткрыт, челюсть расслабленно отвисла, глаза застыли на моем лице с удивлением и недоверием.
Повернув к себе круглое зеркало, я убедилась, что синяк на лице почти исчез. Еще чуть-чуть нужно подтереть у глаза… Все. Готово.
— Это что… Это было нарисовано? — не поверил старик, тыча в пространство между нами длинным скорченным пальцем.
— Французская косметика, — снисходительно кивнула я.
— То есть твоя мама не била тебя по лицу?
— Не била. — Я раскручивала небольшое зеркало в стоячем обруче, и оно мелькало то моим лицом, то люстрой — по очереди.
— Правильно ли я понимаю, — старик сложил перед собой на скатерти ладони — одну на другую, — что ты и вопрос мой ей не задавала.
— Не задавала, а зачем? Я легла на ковер, закрыла глаза и в подробностях представила себе, что бы сделала моя мама, задай я ей такой вопрос. Было несколько вариантов, но кончались они одним и тем же — избиением развратной дочери. И я подумала… Если ты, обладая женщиной на слух, мог потом в подробностях…
— Это не одно и то же, — перебил старик. — Я никого не пугал своими рассказами, всего лишь привлекал внимание, очаровывал…
— Я не собиралась тебя пугать. Разговор о Тете-кенгуру у нас с матерью происходил в реальности — неделю тому назад, — когда я сказала, что влюблена и собираюсь посвятить тебе остатки своей юности.
— Остатки?..
У старика почему-то сел голос. Может быть, я переборщила с синяком?
— Ну да… Я думаю, ты еще проживешь лет пять-шесть, я тебя похороню с рыданиями, поставлю на могилке памятник и только тогда смогу думать об устройстве личной жизни.
— Ты так не говорила, ты опять все придумываешь, да?
— Честно! — поднесла к губам два пальца и подула на них.
Он бы дожил до девяноста двух лет или даже до ста десяти, не потеряв ни памяти, ни красоты, ни умения повелевать. Доктор сказал после вскрытия, что у старика были “на редкость здоровые внутренности, обширнейший мозг, сердце двадцатилетнего и тело с отработанной для его возраста минимальной жировой прослойкой и устоявшейся жилистостью”.
— Мне бы такое тело к восьмидесяти годам! — мечтательно вздохнул доктор.
Домашние задания
Я смотрела снизу в две ноздри, из которых торчали завитки пегих волос, в подбородок с позавчерашней щетиной, в подрагивающие при крике чуть провисшие щеки (опять он плохо спал, а вот почему, интересно?..), я медленно осматривала сантиметр за сантиметром все его лицо, но старик схватил меня за плечи, стал трясти и требовать, чтобы — глаза в глаза.
— Значит, ты пришла сегодня с нарисованным на лице синяком, чтобы посрамить меня?
— Я только хотела доказать, что хорошо обучаема.
— Хорошо обучаема? Да ты ничего не поняла. Ни капельки не поняла из того, что я говорил! Ты пришла сюда сегодня получить удовольствие! Всего лишь удовольствие, как плохонький актер, который нанялся пугать публику бутафорским ножом! Я же, рассказывая посторонним свои истории, прежде всего ставил задачу доставить удовольствие! Доставить — понимаешь разницу?
— Напугать — тоже неплохо получается, — неуверенно обороняюсь я.
— Плохо! Плохо получается, потому что количество пуганых людей растет и так, само по себе, в силу навязанной им жизнью отвратительной реальности! Скоро не с кем будет словом перемолвиться, — устало отмахнулся он от моих протянутых в мольбе рук.
— Прости-и-и-и!!
— Не визжи так, у меня ухо закладывает. — Он засунул в ухо мизинец и стал трясти им там.
И я поняла, что прощена. Я попросила расписаться в дневнике, сразу подсунула его открытым и с интересом наблюдала, как, шевеля губами, старик читал те предметы в расписании, напротив которых стояли двойки. Двоек у меня на этой неделе две.
— Тебе не нравится биология? — поинтересовался он.
— Ни капельки.
— Объясни.
— Изволь. — Я манерно уселась напротив него на свое место за столом. Я уже выучила достаточно древних слов. Правда, некоторые не удается произнести с ходу, как родные. Например, “нехристь”, “взопреть”, “ерепениться”, “жуировать”, “лице-прият-ство-вать”, “меркан-ти-лист-ка”. Но есть и любимые. Душегуб, например, или подмалевок. Как раз вчера я с удовольствием заявила Свистунову с первой парты, что никакой он не отличник, а так себе, подмалевок, и бедняга потом полдня мучился, решая, ругательное это выражение или нет, пока не добежал домой к словарю.
— Эй, сонливица, я задал вопрос.
— Ах да… Биология. Только представь, в этой науке жизнь объясняется делением клеток.
— Это я отлично представляю, — старик скривил губы, пряча усмешку.
— Ну вот, а почему эти клетки вообще решили вдруг начать делиться, не объясняет!
— Ладно, — отмахнулся он, решив избавить себя от спора и поберечь силы для другого предмета, — литература-то тебе чем не угодила?
— Не обращай внимания, просто у меня заскок на Некрасова.
— Заскок?..
— Ну не люблю я этого Некрасова и не воспринимаю как поэзию его рыдательные стишки о тяжелой судьбе простого народа.
Старик задумался.
— А если ты попробуешь на уроке изложить свои претензии к данному поэту? Глядишь, и тройка накапает.
— Мои претензии никого не интересуют. Вся проблема в том, что я не могу выучить его стишок.
— Принципиально?
— Нет. Просто не лезет. Как холодная манная каша.
— А что в тебя вообще лезет? — Старик откинулся на спинку стула и осмотрел меня сверху вниз.
— Сомневаешься, в состоянии ли я вообще запомнить стишок? Зря. У меня есть любимый поэт.
— И ты… можешь что-то прочесть из него? — с сомнением поинтересовался мой Бог.
— Запросто. Заодно и обсудим двойку по истории.
— А история тут при чем?
— Все взаимосвязано. Приготовился? На поле боя поражают нас все виды человеческих страданий. — Я с грохотом повалилась на пол, со стоном перекатилась несколько раз, оказавшись у ног старика. — Сведенных рук, остекленевших глаз: все ужасы жестоких истязаний!.. — Скособочив лицо до предчувствия судороги, я как можно дальше высунула язык, а глаза скосила к переносице. — Ну, в общем, ты понимаешь: без всяких поэтических прикрас! — Дернувшись несколько раз и устрашающе захрипев, я раскинула руки, расслабила мышцы лица и застыла, вытаращив глаза в пространство, и, стараясь подольше не вздыхать и не моргнуть, просипела: — Так погибают тысячи созданий… Иной же уцелеет как-нибудь. — Быстренько вскочив, стала по стойке “смирно”, выставив вперед грудь и гордо задрав подбородок, и закончила: — И ленточкой потом украсит грудь!1
— Потрясающе… — Старик поднял руки вверх и похлопал ладонями у себя над головой. — Это кто?
— Это Байрон!
— Плохой перевод. Ты читала Байрона на уроке истории?
— Нет. Я только сказала, что Дон Жуан вместе с Суворовым принимал участие во взятии Измаила, доблестно бил турок и привез потом императрице Екатерине письмо о победе русских. Так написано у Байрона в поэме “Дон Жуан”. И вот результат: двойка.
— Ну еще бы!.. А вот послушай такого Байрона. В хорошем переводе. “Ты из смертных, и ты не лукава, ты из женщин, но им не чета, ты любовь не считаешь забавой, и тебя не страшит клевета”. Нравится?
— Нет.
— Нет? “Сколько б бед ни нашло отовсюду, растеряюсь — найдусь через миг, истомлюсь — но себя не забуду, потому что я твой, а не их”1.
Он со вздохом закрывал дневник, прочел надпись на его обложке, задумался, опять прочел — и, наконец-то, я дождалась его удивленного взгляда.
— Евфросиния Куличок? Что это?
— Это мое имя, — злорадно доложила я. — Теперь понимаешь? Понимаешь, как трудно выжить с таким именем? Только представь — Фро-о-ся-а-а!
— Евфросиния? Ты сказала, что тебя зовут Фло.
— Это повелось с детства. Никакой ребенок не состоянии выговорить такое. Я пыталась, но у меня получалось только начало, да и то без твердой “р”. С пяти лет я просто Фло.
— А мне нравится это имя.
— Конечно, ты же динозавр — небось в твоем доисторическом детстве каждая вторая горничная или посудомойка была Фросей.
— Знаешь, что я подумал, — обрадовался старик, — я ведь ни разу не говорил, как меня зовут! Давай знакомиться, Евфросиния!..
— Ты Бог — мне — дан. Ты Богдан Халей, — перебила я старика, взяла его за подбородок и клацнула отвисшей нижней челюстью, закрывая разинутый от удивления рот. — Неужели ты думаешь, что, впав в абсолютный восторг поклонения, я не поинтересовалась именем своего возлюбленного?!
— Значит, ты пришла сегодня с нарисованным на лице синяком, чтобы посрамить меня?
— Я только хотела доказать, что хорошо обучаема.
— Хорошо обучаема? Да ты ничего не поняла. Ни капельки не поняла из того, что я говорил! Ты пришла сюда сегодня получить удовольствие! Всего лишь удовольствие, как плохонький актер, который нанялся пугать публику бутафорским ножом! Я же, рассказывая посторонним свои истории, прежде всего ставил задачу доставить удовольствие! Доставить — понимаешь разницу?
— Напугать — тоже неплохо получается, — неуверенно обороняюсь я.
— Плохо! Плохо получается, потому что количество пуганых людей растет и так, само по себе, в силу навязанной им жизнью отвратительной реальности! Скоро не с кем будет словом перемолвиться, — устало отмахнулся он от моих протянутых в мольбе рук.
— Прости-и-и-и!!
— Не визжи так, у меня ухо закладывает. — Он засунул в ухо мизинец и стал трясти им там.
И я поняла, что прощена. Я попросила расписаться в дневнике, сразу подсунула его открытым и с интересом наблюдала, как, шевеля губами, старик читал те предметы в расписании, напротив которых стояли двойки. Двоек у меня на этой неделе две.
— Тебе не нравится биология? — поинтересовался он.
— Ни капельки.
— Объясни.
— Изволь. — Я манерно уселась напротив него на свое место за столом. Я уже выучила достаточно древних слов. Правда, некоторые не удается произнести с ходу, как родные. Например, “нехристь”, “взопреть”, “ерепениться”, “жуировать”, “лице-прият-ство-вать”, “меркан-ти-лист-ка”. Но есть и любимые. Душегуб, например, или подмалевок. Как раз вчера я с удовольствием заявила Свистунову с первой парты, что никакой он не отличник, а так себе, подмалевок, и бедняга потом полдня мучился, решая, ругательное это выражение или нет, пока не добежал домой к словарю.
— Эй, сонливица, я задал вопрос.
— Ах да… Биология. Только представь, в этой науке жизнь объясняется делением клеток.
— Это я отлично представляю, — старик скривил губы, пряча усмешку.
— Ну вот, а почему эти клетки вообще решили вдруг начать делиться, не объясняет!
— Ладно, — отмахнулся он, решив избавить себя от спора и поберечь силы для другого предмета, — литература-то тебе чем не угодила?
— Не обращай внимания, просто у меня заскок на Некрасова.
— Заскок?..
— Ну не люблю я этого Некрасова и не воспринимаю как поэзию его рыдательные стишки о тяжелой судьбе простого народа.
Старик задумался.
— А если ты попробуешь на уроке изложить свои претензии к данному поэту? Глядишь, и тройка накапает.
— Мои претензии никого не интересуют. Вся проблема в том, что я не могу выучить его стишок.
— Принципиально?
— Нет. Просто не лезет. Как холодная манная каша.
— А что в тебя вообще лезет? — Старик откинулся на спинку стула и осмотрел меня сверху вниз.
— Сомневаешься, в состоянии ли я вообще запомнить стишок? Зря. У меня есть любимый поэт.
— И ты… можешь что-то прочесть из него? — с сомнением поинтересовался мой Бог.
— Запросто. Заодно и обсудим двойку по истории.
— А история тут при чем?
— Все взаимосвязано. Приготовился? На поле боя поражают нас все виды человеческих страданий. — Я с грохотом повалилась на пол, со стоном перекатилась несколько раз, оказавшись у ног старика. — Сведенных рук, остекленевших глаз: все ужасы жестоких истязаний!.. — Скособочив лицо до предчувствия судороги, я как можно дальше высунула язык, а глаза скосила к переносице. — Ну, в общем, ты понимаешь: без всяких поэтических прикрас! — Дернувшись несколько раз и устрашающе захрипев, я раскинула руки, расслабила мышцы лица и застыла, вытаращив глаза в пространство, и, стараясь подольше не вздыхать и не моргнуть, просипела: — Так погибают тысячи созданий… Иной же уцелеет как-нибудь. — Быстренько вскочив, стала по стойке “смирно”, выставив вперед грудь и гордо задрав подбородок, и закончила: — И ленточкой потом украсит грудь!1
— Потрясающе… — Старик поднял руки вверх и похлопал ладонями у себя над головой. — Это кто?
— Это Байрон!
— Плохой перевод. Ты читала Байрона на уроке истории?
— Нет. Я только сказала, что Дон Жуан вместе с Суворовым принимал участие во взятии Измаила, доблестно бил турок и привез потом императрице Екатерине письмо о победе русских. Так написано у Байрона в поэме “Дон Жуан”. И вот результат: двойка.
— Ну еще бы!.. А вот послушай такого Байрона. В хорошем переводе. “Ты из смертных, и ты не лукава, ты из женщин, но им не чета, ты любовь не считаешь забавой, и тебя не страшит клевета”. Нравится?
— Нет.
— Нет? “Сколько б бед ни нашло отовсюду, растеряюсь — найдусь через миг, истомлюсь — но себя не забуду, потому что я твой, а не их”1.
Он со вздохом закрывал дневник, прочел надпись на его обложке, задумался, опять прочел — и, наконец-то, я дождалась его удивленного взгляда.
— Евфросиния Куличок? Что это?
— Это мое имя, — злорадно доложила я. — Теперь понимаешь? Понимаешь, как трудно выжить с таким именем? Только представь — Фро-о-ся-а-а!
— Евфросиния? Ты сказала, что тебя зовут Фло.
— Это повелось с детства. Никакой ребенок не состоянии выговорить такое. Я пыталась, но у меня получалось только начало, да и то без твердой “р”. С пяти лет я просто Фло.
— А мне нравится это имя.
— Конечно, ты же динозавр — небось в твоем доисторическом детстве каждая вторая горничная или посудомойка была Фросей.
— Знаешь, что я подумал, — обрадовался старик, — я ведь ни разу не говорил, как меня зовут! Давай знакомиться, Евфросиния!..
— Ты Бог — мне — дан. Ты Богдан Халей, — перебила я старика, взяла его за подбородок и клацнула отвисшей нижней челюстью, закрывая разинутый от удивления рот. — Неужели ты думаешь, что, впав в абсолютный восторг поклонения, я не поинтересовалась именем своего возлюбленного?!
Половина наследства
Через два месяца после встречи с Иеронимом Глистиным я получила диплом психиатра. Стыдно сказать, но к тому времени я еще не знала о “Теории самоубийств” Ангела Кумуса. По завещанию старика, эта книга была мне вручена сразу же после получения диплома. “Ни днем ранее, — так там было написано, — опоздание же выполнения данного пункта особого значения не имеет, книга может быть вручена и при получении второй половины моего наследства, инструкции к получению которой см. в п. 2”.
Я приехала к адвокату с чемоданом: спешила на поезд. Адвокат — сухонький и жалкий — держал книгу двумя руками перед собой как щит, бормотал что-то о непредвиденностях жизни и о том, что неподготовленным людям читать такое совершенно противопоказано. Пришлось пообещать, что впредь, прежде чем предлагать эту книгу, я буду интересоваться медицинским образованием собеседника, а для ее сохранности непременно заведу сейф. Пролистав книгу, я несколько дней не могла избавиться от грусти и ощущения невосполнимой потери времени и сил: эта книга была мне нужна позарез два, три, пять?., все годы назад, а особенно сразу после смерти старика. “…Опоздание выполнения данного пункта особого значения не имеет…” Ты сам себя переиграл, Богдан Халей.
Я с такой неистовой жадностью пыталась получить разгадку смерти моего Бога, что к последнему курсу сама себя поставила на учет в психоневрологическом диспансере № 321, в котором проходила практику. По теории Ангела Кумуса, психиатр не может излечить больного, пока не войдет в его состояние до критической фазы, то есть не ощутит болезнь через себя. Шелдон Роут называет это трансфером или переносом — либо больной переносит свои бессознательные желания на психиатра, либо психиатр на больного. По той же теории, истинный лекарь, излечив больного, избавляется от его болезни в себе ровно настолько, насколько это удобно для анализа прожитого опыта и для последующих исследований других заболеваний.
Стоит ли это понимать так, что врач вынужден накапливать в себе опыты различных заболеваний, сохраняя при этом здоровую контактность с коллегами, внутреннюю обособленность личности, профессиональный прагматизм — то есть становясь самым опасным из всех больных?
Ангел Кумус строит свои основы лечения на том, что гениальность — это наиболее недоступная лечению психическая болезнь, галлюцинации — это отрывочные видения некоторыми людьми бесконечного множества чужих или своих жизненных орбит, в которых они либо вращались ранее в других обличьях, либо будут жить впоследствии, а лекарь подобен критику, который вынужден довольствоваться наблюдением и оценками поведения своих пациентов, не в силах безболезненно войти в сумеречное состояние любого из них.
Гениальности Ангел посвятил большую часть книги. Причем делириозное состояние юного Моцарта исследовано им, как это ни смешно звучит, с маниакальностью аментивного шизоида. Юный Моцарт, по Кумусу, почти всегда находился в галлюцинаторном состоянии расстройства сознания, слышал звуки, мог в одну минуту представить себя играющим на десяти музыкальных инструментах одновременно и при этом дирижировать ими. И все это в состоянии крайнего возбуждения, полностью отрешившись от реальности, от времени и собственного самоосязания. Описывая припадки Моцарта, при которых тот сочинял музыку, а вернее, даже не сочинял, а едва успевал записать ее из вихря звуков внутри себя, Ангел Кумус впадает в аментивное состояние полнейшего отрешения, его тексты более похожи на поэзию, чем на записанные наблюдения течения болезни, к концу текста чувствуется, что автор начинает заговариваться, его нервная система сильно истощена, он повторяется, не в силах остановиться, словно в страхе перед подступающей амнезией.
“Почти всегда, — пишет Кумус, — самоубийство — это борьба в одном человеке двух личностей, им же созданных в упорной попытке объяснения жизни. Рассматривая некоторые случаи странных ритуальных смертей, я столкнулся с материализацией выдуманных образов. Так, при династии Линь, один монах перерезал себе горло ножом, предназначение которого настолько не соответствовало подобному его применению, что сам нож был впоследствии проклят и захоронен с соответствующими предосторожностями. В монастыре же этот случай объяснили как присутствие второго человека — некто пришел в келью к монаху и перерезал ему горло своим ножом странника, о чем и сделал записи кровью умершего на его одежде и на полу — от места смерти до самого входа в келью. Монах с перерезанной почти до самых позвонков шеей не смог бы написать такое и после вернуться в место смерти и сесть, подобающим образом сложив под себя ноги. По другому объяснению, сам нож сотворил такое, поскольку проклятие, хранившееся в нем, иногда вынуждает человека даже через прикосновения и игры вдруг впасть в исступление ненависти, то есть нож в тот момент владеет и рукой и умом играющего”.
Я ехала в поезде, читала эту книгу и то заливалась слезами, то смеялась сама себе, то есть, если говорить профессионально, совершенно впала в сновид-ное грезоподобное состояние, которое в учебнике по психиатрии определено как онейроидное. Я знала, что еду в поезде, видела людей, но полное ощущение присутствия старика рядом, запах его квартиры, прорвавшееся через стук колес мяуканье котенка на занавеске и даже укол шипа засохшей розы были реально ощутимы и рвали сердце на части.
Кумус разделяет здоровых и больных людей “по яблоку”. Здоровый человек, отдыхая под деревом и получив болезненный удар крупным спелым яблоком по темечку, возьмет плод в руку, съест его или запустит с силой в ствол дерева, реализовав в брызгах мякоти необходимость выхода своей агрессивности. “Больной” будет рассматривать яблоко, тотчас же намертво привязавшись к предмету изнутри, рисовать его, взвешивать в руке, чтобы понять, почему оно всегда падает вниз и при незначительной массе так больно лупит по голове, когда летит с большой высоты.
Я приехала к адвокату с чемоданом: спешила на поезд. Адвокат — сухонький и жалкий — держал книгу двумя руками перед собой как щит, бормотал что-то о непредвиденностях жизни и о том, что неподготовленным людям читать такое совершенно противопоказано. Пришлось пообещать, что впредь, прежде чем предлагать эту книгу, я буду интересоваться медицинским образованием собеседника, а для ее сохранности непременно заведу сейф. Пролистав книгу, я несколько дней не могла избавиться от грусти и ощущения невосполнимой потери времени и сил: эта книга была мне нужна позарез два, три, пять?., все годы назад, а особенно сразу после смерти старика. “…Опоздание выполнения данного пункта особого значения не имеет…” Ты сам себя переиграл, Богдан Халей.
Я с такой неистовой жадностью пыталась получить разгадку смерти моего Бога, что к последнему курсу сама себя поставила на учет в психоневрологическом диспансере № 321, в котором проходила практику. По теории Ангела Кумуса, психиатр не может излечить больного, пока не войдет в его состояние до критической фазы, то есть не ощутит болезнь через себя. Шелдон Роут называет это трансфером или переносом — либо больной переносит свои бессознательные желания на психиатра, либо психиатр на больного. По той же теории, истинный лекарь, излечив больного, избавляется от его болезни в себе ровно настолько, насколько это удобно для анализа прожитого опыта и для последующих исследований других заболеваний.
Стоит ли это понимать так, что врач вынужден накапливать в себе опыты различных заболеваний, сохраняя при этом здоровую контактность с коллегами, внутреннюю обособленность личности, профессиональный прагматизм — то есть становясь самым опасным из всех больных?
Ангел Кумус строит свои основы лечения на том, что гениальность — это наиболее недоступная лечению психическая болезнь, галлюцинации — это отрывочные видения некоторыми людьми бесконечного множества чужих или своих жизненных орбит, в которых они либо вращались ранее в других обличьях, либо будут жить впоследствии, а лекарь подобен критику, который вынужден довольствоваться наблюдением и оценками поведения своих пациентов, не в силах безболезненно войти в сумеречное состояние любого из них.
Гениальности Ангел посвятил большую часть книги. Причем делириозное состояние юного Моцарта исследовано им, как это ни смешно звучит, с маниакальностью аментивного шизоида. Юный Моцарт, по Кумусу, почти всегда находился в галлюцинаторном состоянии расстройства сознания, слышал звуки, мог в одну минуту представить себя играющим на десяти музыкальных инструментах одновременно и при этом дирижировать ими. И все это в состоянии крайнего возбуждения, полностью отрешившись от реальности, от времени и собственного самоосязания. Описывая припадки Моцарта, при которых тот сочинял музыку, а вернее, даже не сочинял, а едва успевал записать ее из вихря звуков внутри себя, Ангел Кумус впадает в аментивное состояние полнейшего отрешения, его тексты более похожи на поэзию, чем на записанные наблюдения течения болезни, к концу текста чувствуется, что автор начинает заговариваться, его нервная система сильно истощена, он повторяется, не в силах остановиться, словно в страхе перед подступающей амнезией.
“Почти всегда, — пишет Кумус, — самоубийство — это борьба в одном человеке двух личностей, им же созданных в упорной попытке объяснения жизни. Рассматривая некоторые случаи странных ритуальных смертей, я столкнулся с материализацией выдуманных образов. Так, при династии Линь, один монах перерезал себе горло ножом, предназначение которого настолько не соответствовало подобному его применению, что сам нож был впоследствии проклят и захоронен с соответствующими предосторожностями. В монастыре же этот случай объяснили как присутствие второго человека — некто пришел в келью к монаху и перерезал ему горло своим ножом странника, о чем и сделал записи кровью умершего на его одежде и на полу — от места смерти до самого входа в келью. Монах с перерезанной почти до самых позвонков шеей не смог бы написать такое и после вернуться в место смерти и сесть, подобающим образом сложив под себя ноги. По другому объяснению, сам нож сотворил такое, поскольку проклятие, хранившееся в нем, иногда вынуждает человека даже через прикосновения и игры вдруг впасть в исступление ненависти, то есть нож в тот момент владеет и рукой и умом играющего”.
Я ехала в поезде, читала эту книгу и то заливалась слезами, то смеялась сама себе, то есть, если говорить профессионально, совершенно впала в сновид-ное грезоподобное состояние, которое в учебнике по психиатрии определено как онейроидное. Я знала, что еду в поезде, видела людей, но полное ощущение присутствия старика рядом, запах его квартиры, прорвавшееся через стук колес мяуканье котенка на занавеске и даже укол шипа засохшей розы были реально ощутимы и рвали сердце на части.
Кумус разделяет здоровых и больных людей “по яблоку”. Здоровый человек, отдыхая под деревом и получив болезненный удар крупным спелым яблоком по темечку, возьмет плод в руку, съест его или запустит с силой в ствол дерева, реализовав в брызгах мякоти необходимость выхода своей агрессивности. “Больной” будет рассматривать яблоко, тотчас же намертво привязавшись к предмету изнутри, рисовать его, взвешивать в руке, чтобы понять, почему оно всегда падает вниз и при незначительной массе так больно лупит по голове, когда летит с большой высоты.
Превращения
Я вела себя в поезде, как настоящая больная. Естественно, мужчина в купе со мной не выдержал и сделал единственно возможное предположение:
— Вы психиатр? — тронул меня за руку попутчик напротив, вероятно, еще и разглядев обложку книги.
— Конечно, психиатр, разве не заметно? — пробормотала я, громко сморкаясь и комкая платок в странном возбуждении.
Он посмотрел на мою правую ногу — нога дрожала, как у голодного фокстерьера в предчувствии охоты или близкой случки. Я обхватила колено ладонью, и несколько слез успели сорваться на ладонь.
— Да не огорчайтесь вы так, — проникся попутчик. — Вас кто-то бросил?
— У-у-умер, — стала давиться я в платок неожиданными откровениями.
— Банальность, конечно, но все мы умрем. Извините, — добавил он, когда я уставилась на него красными глазами. Поерзав, все-таки поинтересовался: — С похорон едете?
— Не было похорон. — Я начала потихоньку хихикать. — Он не любил похорон. Сказал, как только отпоют в церкви, сразу отдать на разделку.
— Вот как?.. Послушайте, вы лягте. Ложитесь, я вам еще одну подушку подложу, вот так… Разделка, это, конечно… Это странно звучит, но я понимаю. То есть нет, не понимаю, что это значит? Это что же, и могилы нет?
— Нет! — В положении лежа я подвывала и сучила ногами, даже не пытаясь анализировать, как по-научному называется такая истерическая расслабуха. 90
— Это, конечно, жаль, что нельзя прийти на могилку к любимому человеку, посидеть, поговорить…
Я приподняла голову и внимательно оглядела попутчика.
В купе мы вдвоем. От странности обстановки и желания немедленно помочь, уладить, успокоить мужчина нервничал, суетился, но при этом в растерянности иногда деревенел на несколько секунд. Я даже на расстоянии чувствовала, как он не готов к моим истерикам, как ему муторно, как хочется побыстрее все уладить и расслабиться в банальнейшей вагонной болтовне, с чайком и нехитрой едой, вон и дорогая пробка виднеется на горлышке бутылки из открытого портфеля… С другой стороны, был он странно напряжен, прятал глаза, суетлив в движениях.
— Почему же, — вздохнула я и медленно села. — Я могу увидеть его, как только захочу. И даже подержать за руку. Для этого нужно пойти в институт биологических исследований человека. Там на четвертом этаже старого здания хранится его скелет. Во весь рост! — Для наглядности я провела ладонью где-то над головой. — Правда, — вздохнула удрученно, — по голове не погладишь. Потому что череп он завещал частному лицу. На его скелете приделан чужой череп. Это угнетает. Я не часто туда хожу. За девять лет была всего-то три раза.
— Вы психиатр? — тронул меня за руку попутчик напротив, вероятно, еще и разглядев обложку книги.
— Конечно, психиатр, разве не заметно? — пробормотала я, громко сморкаясь и комкая платок в странном возбуждении.
Он посмотрел на мою правую ногу — нога дрожала, как у голодного фокстерьера в предчувствии охоты или близкой случки. Я обхватила колено ладонью, и несколько слез успели сорваться на ладонь.
— Да не огорчайтесь вы так, — проникся попутчик. — Вас кто-то бросил?
— У-у-умер, — стала давиться я в платок неожиданными откровениями.
— Банальность, конечно, но все мы умрем. Извините, — добавил он, когда я уставилась на него красными глазами. Поерзав, все-таки поинтересовался: — С похорон едете?
— Не было похорон. — Я начала потихоньку хихикать. — Он не любил похорон. Сказал, как только отпоют в церкви, сразу отдать на разделку.
— Вот как?.. Послушайте, вы лягте. Ложитесь, я вам еще одну подушку подложу, вот так… Разделка, это, конечно… Это странно звучит, но я понимаю. То есть нет, не понимаю, что это значит? Это что же, и могилы нет?
— Нет! — В положении лежа я подвывала и сучила ногами, даже не пытаясь анализировать, как по-научному называется такая истерическая расслабуха. 90
— Это, конечно, жаль, что нельзя прийти на могилку к любимому человеку, посидеть, поговорить…
Я приподняла голову и внимательно оглядела попутчика.
В купе мы вдвоем. От странности обстановки и желания немедленно помочь, уладить, успокоить мужчина нервничал, суетился, но при этом в растерянности иногда деревенел на несколько секунд. Я даже на расстоянии чувствовала, как он не готов к моим истерикам, как ему муторно, как хочется побыстрее все уладить и расслабиться в банальнейшей вагонной болтовне, с чайком и нехитрой едой, вон и дорогая пробка виднеется на горлышке бутылки из открытого портфеля… С другой стороны, был он странно напряжен, прятал глаза, суетлив в движениях.
— Почему же, — вздохнула я и медленно села. — Я могу увидеть его, как только захочу. И даже подержать за руку. Для этого нужно пойти в институт биологических исследований человека. Там на четвертом этаже старого здания хранится его скелет. Во весь рост! — Для наглядности я провела ладонью где-то над головой. — Правда, — вздохнула удрученно, — по голове не погладишь. Потому что череп он завещал частному лицу. На его скелете приделан чужой череп. Это угнетает. Я не часто туда хожу. За девять лет была всего-то три раза.