Страница:
— А если не поверхностно? — лениво поинтересовалась я, потому что политические интриги Богдана меня мало занимали.
— А если не поверхностно, то Су-Инь в ту встречу стал угрожать Халею, кричал и плакал, то есть совершенно, как это говорят на Востоке, “потерял лицо”.
Я бы сказал больше: в эти встречи Су-Инь пытался надавить на своего бывшего возлюбленного. Возможно, он напомнил, кто помог Халею выбраться из Индокитая и каким образом, но Халей не принял островной спор как нечто важное — для него важнее было расставить точки в отношениях с Су-Инь. Возможно… если учесть, что все, что вы мне тут рассказали о Богдане Халее — “шпионе”, правда, возможно предположить, что именно в эти встречи Су-Инь пытался из давнишней выдумки, к которой они тогда прибегли для спасения жизни Халея, извлечь конкретную выгоду и заставить его пролонгировать китайские интересы. А Халей заблудился в дождях Ханоя, Китай его совершенно не вдохновлял.
Конечно, за ними следили. Конечно, дело расковыряли, уже готовили бумаги для ареста Халея, но после их второй встречи, на следующий же день, на вашего старика было совершено покушение. Он чудом выжил.
— Это сделал Су-Инь? — оживилась я.
— Не доказано. Но странная вещь… Россия тогда не сотрудничала с Интерполом, а китаец тем не менее был весьма оперативно задержан в тот же день в английском аэропорту и посажен в тюрьму к банде фальшивомонетчиков. И улики, поступившие в английскую полицию по этому делу, были настолько вескими, что китайцу дали двадцать лет! Что вам рассказывал старик о поддельных фунтах стерлингов?
— Ничего. Не помню…
— Вы помните в подробностях о его шпионских страстях, о карточных играх и совершенно ничего не помните о фальшивых деньгах?
— Это смешно! Моя мама, не знаю почему, как-то обозвала его фальшивомонетчиком, Богдан рассмеялся и сказал, что в этом есть доля правды, вот и все!
— А вы знаете, что Богдан Халей играл со своей маленькой дурочкой в “Монополию” и учил ее при этом различать валюты разных стран. Видел я эту коробочку с игрой. Она вся была заполнена деньгами — доллары, фунты стерлингов, иены, марки, реалы, франки!.. Там были даже юани и драхмы! — взволновался Урса.
— Давайте-ка угадаю. Вы пытались арестовать Богдана за хранение валюты? — вздохнула я. Мне грустно. Со мной Богдан в игры не играл.
— Все деньги были нарисованы им для игры, и весьма качественно!
— Неужели привлекли за изготовление фальшивок?!
— Бумага была не та, на некоторых купюрах присутствовали издательские надписи, — раздраженно вспоминает Урса. — Что вы так загрустили? Не знали о дочери?
— Я узнала случайно. Богдан был женат дважды, охотно рассказывал, как “отравил” обеих жен и вскользь заметил, что достаточно за это наказан взбалмошной и капризной девчонкой с китайским именем. Я ее никогда не видела. Но очень хотела увидеть и сделала Богдана педофилом.
Педофил
Тридцать седьмой
Смерть в Венеции
Я, он и старый тигр
Последнее усилие
— А если не поверхностно, то Су-Инь в ту встречу стал угрожать Халею, кричал и плакал, то есть совершенно, как это говорят на Востоке, “потерял лицо”.
Я бы сказал больше: в эти встречи Су-Инь пытался надавить на своего бывшего возлюбленного. Возможно, он напомнил, кто помог Халею выбраться из Индокитая и каким образом, но Халей не принял островной спор как нечто важное — для него важнее было расставить точки в отношениях с Су-Инь. Возможно… если учесть, что все, что вы мне тут рассказали о Богдане Халее — “шпионе”, правда, возможно предположить, что именно в эти встречи Су-Инь пытался из давнишней выдумки, к которой они тогда прибегли для спасения жизни Халея, извлечь конкретную выгоду и заставить его пролонгировать китайские интересы. А Халей заблудился в дождях Ханоя, Китай его совершенно не вдохновлял.
Конечно, за ними следили. Конечно, дело расковыряли, уже готовили бумаги для ареста Халея, но после их второй встречи, на следующий же день, на вашего старика было совершено покушение. Он чудом выжил.
— Это сделал Су-Инь? — оживилась я.
— Не доказано. Но странная вещь… Россия тогда не сотрудничала с Интерполом, а китаец тем не менее был весьма оперативно задержан в тот же день в английском аэропорту и посажен в тюрьму к банде фальшивомонетчиков. И улики, поступившие в английскую полицию по этому делу, были настолько вескими, что китайцу дали двадцать лет! Что вам рассказывал старик о поддельных фунтах стерлингов?
— Ничего. Не помню…
— Вы помните в подробностях о его шпионских страстях, о карточных играх и совершенно ничего не помните о фальшивых деньгах?
— Это смешно! Моя мама, не знаю почему, как-то обозвала его фальшивомонетчиком, Богдан рассмеялся и сказал, что в этом есть доля правды, вот и все!
— А вы знаете, что Богдан Халей играл со своей маленькой дурочкой в “Монополию” и учил ее при этом различать валюты разных стран. Видел я эту коробочку с игрой. Она вся была заполнена деньгами — доллары, фунты стерлингов, иены, марки, реалы, франки!.. Там были даже юани и драхмы! — взволновался Урса.
— Давайте-ка угадаю. Вы пытались арестовать Богдана за хранение валюты? — вздохнула я. Мне грустно. Со мной Богдан в игры не играл.
— Все деньги были нарисованы им для игры, и весьма качественно!
— Неужели привлекли за изготовление фальшивок?!
— Бумага была не та, на некоторых купюрах присутствовали издательские надписи, — раздраженно вспоминает Урса. — Что вы так загрустили? Не знали о дочери?
— Я узнала случайно. Богдан был женат дважды, охотно рассказывал, как “отравил” обеих жен и вскользь заметил, что достаточно за это наказан взбалмошной и капризной девчонкой с китайским именем. Я ее никогда не видела. Но очень хотела увидеть и сделала Богдана педофилом.
Педофил
— Потрясающе, — вздохнул Кохан.
— Это не то, что вы подумали. Я обещала рассказать, откуда вы узнали об ожерелье? Рассказываю. Вы узнали о нем в девяносто пятом году из Интернета.
— Что вы говорите?.. — пробормотал Урса, пряча глаза.
— Именно. Вы обнаружили на сайте для любителей детской обнаженки фотографию голой девочки лет тринадцати с бриллиантовым поясом и фотоаппаратом в левой руке.
— Вы говорили, что были в трусиках…
— Конечно, когда старик попросил меня примерить ожерелье, я была в трусиках. А позже, когда он спал после обеда, еще раз завинтила замочек ожерелья на талии, чтобы посмотреть, как оно смотрится на голом теле. Мне это так понравилось, что я взяла висевший в коридоре на книгах фотоаппарат и сфотографировала себя в зеркале. Раз десять. Я кривлялась, строила рожи, выпячивала пупок и изображала покорное смирение. Потом повесила фотоаппарат на место, сняла бриллианты, положила в пакет и закинула их в дырявый зонт. Представьте мое удивление и стыд…
— Ну уж и стыд, — бормочет Урса.
— Именно — стыд! Когда спустя месяц Богдан протянул мне дюжину фотографий: “Это, кажется, твое? Предупреждать надо. Я не имею собственной лаборатории, чтобы делать фотографии. Я сдаю пленки в ателье, ты ввела меня в совершенный конфуз, на меня так смотрели!..”
— В девяносто пятом — через два года после его смерти — я сама отправила свою фотографию в Интернет. Вы меня слышите?
— Слышу, — вздыхает Урса.
— Я подписалась. Вероятно, поэтому вы ее и обнаружили, так ведь? Пустили поиск на его имя — вдруг что-нибудь всплывет! Я назвалась “девочкой Богдана Халея”. Надеюсь, он простит мне это хулиганство, тем более что я действительно считала себя его собственностью.
— Почему?.. — застонал Урса.
— Потому что… Он меня вылепил, он…
— Почему вы так поступили с фотографией? Я не понимаю — зачем? — перебил Урса.
— Я искала. Так же, как и вы. Вам не давали покоя исчезнувшие бриллианты, а я искала его дочь.
— Глупо.
— Может быть…
— Нашли?
— Это грустная история. Я ее уже не успею рассказать.
— Не успеете?
— Уже полдень. К вечеру мы должны приехать. По крайней мере я. Надеюсь, вы меня выпустите из поезда? А я еще не рассказала вам, как Халей “отравил” своих жен.
— Это не то, что вы подумали. Я обещала рассказать, откуда вы узнали об ожерелье? Рассказываю. Вы узнали о нем в девяносто пятом году из Интернета.
— Что вы говорите?.. — пробормотал Урса, пряча глаза.
— Именно. Вы обнаружили на сайте для любителей детской обнаженки фотографию голой девочки лет тринадцати с бриллиантовым поясом и фотоаппаратом в левой руке.
— Вы говорили, что были в трусиках…
— Конечно, когда старик попросил меня примерить ожерелье, я была в трусиках. А позже, когда он спал после обеда, еще раз завинтила замочек ожерелья на талии, чтобы посмотреть, как оно смотрится на голом теле. Мне это так понравилось, что я взяла висевший в коридоре на книгах фотоаппарат и сфотографировала себя в зеркале. Раз десять. Я кривлялась, строила рожи, выпячивала пупок и изображала покорное смирение. Потом повесила фотоаппарат на место, сняла бриллианты, положила в пакет и закинула их в дырявый зонт. Представьте мое удивление и стыд…
— Ну уж и стыд, — бормочет Урса.
— Именно — стыд! Когда спустя месяц Богдан протянул мне дюжину фотографий: “Это, кажется, твое? Предупреждать надо. Я не имею собственной лаборатории, чтобы делать фотографии. Я сдаю пленки в ателье, ты ввела меня в совершенный конфуз, на меня так смотрели!..”
— В девяносто пятом — через два года после его смерти — я сама отправила свою фотографию в Интернет. Вы меня слышите?
— Слышу, — вздыхает Урса.
— Я подписалась. Вероятно, поэтому вы ее и обнаружили, так ведь? Пустили поиск на его имя — вдруг что-нибудь всплывет! Я назвалась “девочкой Богдана Халея”. Надеюсь, он простит мне это хулиганство, тем более что я действительно считала себя его собственностью.
— Почему?.. — застонал Урса.
— Потому что… Он меня вылепил, он…
— Почему вы так поступили с фотографией? Я не понимаю — зачем? — перебил Урса.
— Я искала. Так же, как и вы. Вам не давали покоя исчезнувшие бриллианты, а я искала его дочь.
— Глупо.
— Может быть…
— Нашли?
— Это грустная история. Я ее уже не успею рассказать.
— Не успеете?
— Уже полдень. К вечеру мы должны приехать. По крайней мере я. Надеюсь, вы меня выпустите из поезда? А я еще не рассказала вам, как Халей “отравил” своих жен.
Тридцать седьмой
— Расскажите лучше, почему он покончил с собой. Ну же, дипломированный психиатр, проявите отстраненное отношение к собственным фобиям, расскажите все, как на сеансе у врача!
— Мне нечего рассказывать. — Я забилась в угол и подтянула к себе ступни.
— Зато я прекрасно помню эту квартиру, пропахшую кошками и обложенную книгами с пола до потолков. Я помню кресло с высокой резной спинкой — почти трон! — и в нем…
— Не надо…
— И в нем — старик с перерезанным горлом, а на полу — подарок на память о Су-Инь, нож для резки сахарного тростника!
— Неправильно, — шепнула я. — Это память о поручике Купине, это нож из его коллекции.
— Старик был в халате, на халате — полосы крови, как будто он вытер пальцы. И на полу, по паркету, шли странные перекрещивающиеся полосы, как будто он полз и черкал кровью странные письмена.
— Замолчите, или я закричу! — Обхватываю голову руками и закрываю глаза.
— Я должен вам кое-что сказать, — встал Урса. — На занавеске висел котенок и кричал. Я взял его и сунул за пазуху.
— А я не могла понять, куда делся Бурсучок. Две недели дверь квартиры была опечатана, я думала, что найду его мертвым, а он пропал… Дайте руку. Спасибо.
— Не за что. Котенок этот оказался не барсуч-ком — а барсучкой, я назвал ее Суини. Не смотрите так, у меня мурашки по коже от ваших глаз, ну вот… Еще и плакать будем? Отличная кличка… для кошки… Не трогайте мою ногу.
Я подтянула Урсу за руку к себе, обхватила его еще вполне упитанную ляжку и ткнулась в нее лицом, дав волю слезам.
— А как я еще мог назвать эту кокетку, украденную мною из квартиры Халея…
— Вы перекопали все книги. Зачем? Искали документы? Запрещенную литературу?
— Я искал ожерелье. Четыре дня. Я решил, что оно запрятано в книге. Отпустите ногу, я налью нам еще рома. Колбасу будете?
Достал из сумки небольшой батон колбасы и мечтательно понюхал его. За колбасой из сумки появились две пластиковые тарелки и пластмассовые вилки. Резал колбасу Урса охотничьим ножом с широким лезвием.
— Вы пробрались за мной в поезд, чтобы узнать, где ожерелье?
— Если я его найду, я отправлю дело Халея в архив. Я бы тогда допросил вас сразу же, но ваша мама… Она пригрозила жалобой за давление на несовершеннолетнюю, да, честно говоря, и повода не было — вы в те дни отсутствовали в городе. А вот интересно, спроси я тогда у семнадцатилетней Евфро-синии Куличок, где бриллианты, что бы она мне ответила?
— Что они исчезли из дырявого зонта в эти самые две недели, пока квартира была опечатана. Я уехала накануне смерти Богдана. Мы… поругались, — выдавила из себя это слово с трудом, — а когда вернулась, зонт оказался пустым, книги все не на своих местах, котенок с занавески пропал, на спинке кресла темное пятно…
— Вы что, убегая после ссоры, проверили, на месте ли ожерелье?
— Нет. Просто пощупала зонт внизу. Это уже стало привычкой. Хотите, я скажу, почему он умер? Это я убила его.
Урса дергается, чертыхается, бросает нож и тянет в рот указательный палец левой руки.
— Черт! Я из-за вас порезался!
— Дайте крови немного вытечь и обвяжите платком.
Пока Урса с паническим ужасом, присущим многим мужчинам при виде крови, возится с пальцем и стенает, я смотрю на его нож, выпачканный кровью. Глубокая рана. Интересно, как быстро кровь свернется?.. Интересно, хватит ли ее?..
Подвинув к себе нож и неотрывно глядя на испачканное лезвие, я на ощупь достаю из сумочки свой заветный блокнот. Главное — не шуршать, чтобы не привлекать внимания. Но Урсе не до меня.
— Ромом можно полить, как думаете? — поинтересовался он, с ужасом наблюдая, как намокает кровью платок на пальце.
— Можно… Можно…
Макнув мизинец в кровь на лезвии, я, затаив дыхание, написала на чистом листке букву “У”. Лишь бы хватило…
— Эй, что это ты делаешь? — заорал Урса на букве “а” — эта буква получилась самой бледной. Докладываю с чувством выполненного долга:
— Я написала ваше имя в свой блокнот. Кровью, как и просил это делать Богдан Халей! Все! Тридцать семь! Список закончен.
Урса броском руки попробовал схватить блокнот, я успела его выдернуть. Тогда он встал и набросился на меня, воя, как привидение из “Замка Шпессард”. Я подложила блокнот под себя и дралась молча, в основном ногами.
— Зачем… вы это сделали?.. Зачем?.. — пыхтит Урса, заламывая мне руки.
— Тридцать седьмым будете!
— Это нечестно, это не по правилам!
— Отстаньте, а то укушу!
Он не отстал, кусать его не хотелось; я кое-как освободила правую руку и ухватила его за заветное место, которое он оберегает для умной… доброй… высоконравственной девственницы!
— Если вы отстанете, — заявила я при этом, — так и быть, расскажу, как я убила Халея…
— Ножом… для резки сахарного тростника? — уточняет Урса, пытаясь избавиться от моей руки между ног.
И тут в дверь купе постучали.
— Не беспокои-и-и-и! — ить! — тонким писком закончил Урса, потому что, вероятно, я сильно сжала то, за что схватилась.
— Кому в ресторан, пожалуйста! — Раздался женский голос из-за двери.
Я разжала руку, Кохан отвалился на свою полку. Минут пять мы, тяжело дыша, рассматривали друг друга, как в первый раз, прислушиваясь к звукам за дверью.
— Я не знала, зачем Богдан попросил меня собрать эти имена, — объясняю я шепотом. — Но поклялась выполнить его просьбу! А раз уж вы так хорошо все объяснили, пусть и ваше имя послужит на радость им убиенных и заново воскресших в потомстве!
— Как это — заново воскресших? — тоже шепчет Урса.
— Я еду освятить этот блокнот в церкви, где крестили Богдана, и потом закопать его там же, на кладбище у церкви. Если хотите, могу назвать адрес, по которому теперь будет покоиться ваше уникальное имя, написанное кровью! Краснодарский край, город…
— Вы — чудовище!
— На себя посмотрите! Вы, подглядывающий и подслушивающий чужие жизни! Сколько вам лет? Где ваша семья? Заклинило на Богдане, да? Как это называется — самоподчинение исследуемому образу? Вот я перед вами — его возлюбленная и ангел. Хотите попробовать со мной?
— Хочу! — вдруг заорал Урса и залпом выпил свой стакан. Затолкал в рот несколько кружков колбасы и стал ее жевать, сердито сверкая глазами. — Хочу, — сказал он уже спокойно, с полным ртом. — Хочу, но не буду. Рассказывайте.
— Мне нечего рассказывать. — Я забилась в угол и подтянула к себе ступни.
— Зато я прекрасно помню эту квартиру, пропахшую кошками и обложенную книгами с пола до потолков. Я помню кресло с высокой резной спинкой — почти трон! — и в нем…
— Не надо…
— И в нем — старик с перерезанным горлом, а на полу — подарок на память о Су-Инь, нож для резки сахарного тростника!
— Неправильно, — шепнула я. — Это память о поручике Купине, это нож из его коллекции.
— Старик был в халате, на халате — полосы крови, как будто он вытер пальцы. И на полу, по паркету, шли странные перекрещивающиеся полосы, как будто он полз и черкал кровью странные письмена.
— Замолчите, или я закричу! — Обхватываю голову руками и закрываю глаза.
— Я должен вам кое-что сказать, — встал Урса. — На занавеске висел котенок и кричал. Я взял его и сунул за пазуху.
— А я не могла понять, куда делся Бурсучок. Две недели дверь квартиры была опечатана, я думала, что найду его мертвым, а он пропал… Дайте руку. Спасибо.
— Не за что. Котенок этот оказался не барсуч-ком — а барсучкой, я назвал ее Суини. Не смотрите так, у меня мурашки по коже от ваших глаз, ну вот… Еще и плакать будем? Отличная кличка… для кошки… Не трогайте мою ногу.
Я подтянула Урсу за руку к себе, обхватила его еще вполне упитанную ляжку и ткнулась в нее лицом, дав волю слезам.
— А как я еще мог назвать эту кокетку, украденную мною из квартиры Халея…
— Вы перекопали все книги. Зачем? Искали документы? Запрещенную литературу?
— Я искал ожерелье. Четыре дня. Я решил, что оно запрятано в книге. Отпустите ногу, я налью нам еще рома. Колбасу будете?
Достал из сумки небольшой батон колбасы и мечтательно понюхал его. За колбасой из сумки появились две пластиковые тарелки и пластмассовые вилки. Резал колбасу Урса охотничьим ножом с широким лезвием.
— Вы пробрались за мной в поезд, чтобы узнать, где ожерелье?
— Если я его найду, я отправлю дело Халея в архив. Я бы тогда допросил вас сразу же, но ваша мама… Она пригрозила жалобой за давление на несовершеннолетнюю, да, честно говоря, и повода не было — вы в те дни отсутствовали в городе. А вот интересно, спроси я тогда у семнадцатилетней Евфро-синии Куличок, где бриллианты, что бы она мне ответила?
— Что они исчезли из дырявого зонта в эти самые две недели, пока квартира была опечатана. Я уехала накануне смерти Богдана. Мы… поругались, — выдавила из себя это слово с трудом, — а когда вернулась, зонт оказался пустым, книги все не на своих местах, котенок с занавески пропал, на спинке кресла темное пятно…
— Вы что, убегая после ссоры, проверили, на месте ли ожерелье?
— Нет. Просто пощупала зонт внизу. Это уже стало привычкой. Хотите, я скажу, почему он умер? Это я убила его.
Урса дергается, чертыхается, бросает нож и тянет в рот указательный палец левой руки.
— Черт! Я из-за вас порезался!
— Дайте крови немного вытечь и обвяжите платком.
Пока Урса с паническим ужасом, присущим многим мужчинам при виде крови, возится с пальцем и стенает, я смотрю на его нож, выпачканный кровью. Глубокая рана. Интересно, как быстро кровь свернется?.. Интересно, хватит ли ее?..
Подвинув к себе нож и неотрывно глядя на испачканное лезвие, я на ощупь достаю из сумочки свой заветный блокнот. Главное — не шуршать, чтобы не привлекать внимания. Но Урсе не до меня.
— Ромом можно полить, как думаете? — поинтересовался он, с ужасом наблюдая, как намокает кровью платок на пальце.
— Можно… Можно…
Макнув мизинец в кровь на лезвии, я, затаив дыхание, написала на чистом листке букву “У”. Лишь бы хватило…
— Эй, что это ты делаешь? — заорал Урса на букве “а” — эта буква получилась самой бледной. Докладываю с чувством выполненного долга:
— Я написала ваше имя в свой блокнот. Кровью, как и просил это делать Богдан Халей! Все! Тридцать семь! Список закончен.
Урса броском руки попробовал схватить блокнот, я успела его выдернуть. Тогда он встал и набросился на меня, воя, как привидение из “Замка Шпессард”. Я подложила блокнот под себя и дралась молча, в основном ногами.
— Зачем… вы это сделали?.. Зачем?.. — пыхтит Урса, заламывая мне руки.
— Тридцать седьмым будете!
— Это нечестно, это не по правилам!
— Отстаньте, а то укушу!
Он не отстал, кусать его не хотелось; я кое-как освободила правую руку и ухватила его за заветное место, которое он оберегает для умной… доброй… высоконравственной девственницы!
— Если вы отстанете, — заявила я при этом, — так и быть, расскажу, как я убила Халея…
— Ножом… для резки сахарного тростника? — уточняет Урса, пытаясь избавиться от моей руки между ног.
И тут в дверь купе постучали.
— Не беспокои-и-и-и! — ить! — тонким писком закончил Урса, потому что, вероятно, я сильно сжала то, за что схватилась.
— Кому в ресторан, пожалуйста! — Раздался женский голос из-за двери.
Я разжала руку, Кохан отвалился на свою полку. Минут пять мы, тяжело дыша, рассматривали друг друга, как в первый раз, прислушиваясь к звукам за дверью.
— Я не знала, зачем Богдан попросил меня собрать эти имена, — объясняю я шепотом. — Но поклялась выполнить его просьбу! А раз уж вы так хорошо все объяснили, пусть и ваше имя послужит на радость им убиенных и заново воскресших в потомстве!
— Как это — заново воскресших? — тоже шепчет Урса.
— Я еду освятить этот блокнот в церкви, где крестили Богдана, и потом закопать его там же, на кладбище у церкви. Если хотите, могу назвать адрес, по которому теперь будет покоиться ваше уникальное имя, написанное кровью! Краснодарский край, город…
— Вы — чудовище!
— На себя посмотрите! Вы, подглядывающий и подслушивающий чужие жизни! Сколько вам лет? Где ваша семья? Заклинило на Богдане, да? Как это называется — самоподчинение исследуемому образу? Вот я перед вами — его возлюбленная и ангел. Хотите попробовать со мной?
— Хочу! — вдруг заорал Урса и залпом выпил свой стакан. Затолкал в рот несколько кружков колбасы и стал ее жевать, сердито сверкая глазами. — Хочу, — сказал он уже спокойно, с полным ртом. — Хочу, но не буду. Рассказывайте.
Смерть в Венеции
— Особенно нечего рассказывать. На семнадцатилетие он подарил мне… Да не напрягайтесь вы так, еще подавитесь… он подарил мне разрешение рыться в любых его книгах, письмах, документах — короче, во всех его шкафах. Это решение оказалось для Богдана фатальным. Первым делом я пересмотрела все справки, купчие на несколько картин, собранную Халеем родословную и принялась за письма. Обе жены Богдана оказались совсем не такими, как он их описывал. Рисунки маленькой дочки, ее молочный зуб, локон волос… Через два месяца я добралась до писем матери Богдана. Письма оказались любовные, адресованные явно не мужу. Спросить, читал ли их Богдан, я сразу не решилась, эти письма засосали меня, как трясина; впервые в жизни я опешила перед настоящей словесной порнографией.
Я перестала спать по ночам. Некоторые фразы въедались в память намертво, я вертелась на простынях, шепча их и цепенея от ужаса произнесенного, пока не поняла, что эти слова предназначаются… женщине.
— То есть вы хотите сказать…
— Да это еще не была трагедия! Хотя я решилась и спросила у Богдана, читал ли он эти письма, он ответил без раздумий: нет, не читал, маменька просила упаковать их и хранить пятьдесят лет, после чего отвезти в Венецию и там сжечь в определенном месте.
— Когда это было? Когда их нужно сжечь? Где? — завелась я, предчувствуя разгадку необычайной тайны.
— Когда это было, когда это было… Ну вот же, написано на обложке — 1997 год, значит, их нужно сжечь в девяносто седьмом году. Ну да, так и есть, потому ты в них и роешься и сжигать придется тебе.
— Нет.
— Да! Я не поеду в Венецию. Тем более в тот самый дом, где впервые познал… Да ты посмотри на меня: ни за что не поеду, я же умру, как только войду в этот дом! А я завещал свой скелет науке. Только представь, сколько хлопот будет с его переправкой в Россию?!
— Твоя мама попросила сжечь эти письма в доме, где ты слушал певицу по ночам?
— Не в доме, конечно, — на канале у этого дома, чтобы пепел попал в воду.
— Сколько лет ей было, когда она отдала письма?
— Ей?.. Нужно посчитать. Девяносто семь минус пятьдесят… Подожди, она умерла на следующий год, это было в сорок восьмом. Значит, она…
— Она отдала тебе письма, когда ей было пятьдесят семь лет.
— Это так важно?
Тогда я сказала “нет”. Промучилась недели две, потом не выдержала.
— Рассказывай, — приказал старик, как только я пришла. — Что тебя так изводит? Ты влюблена?
— Прекрати, я люблю только тебя, — отмахнулась я.
— Прекрасный ответ для семнадцатилетней кокетки. Тогда что же?
И я решилась.
Сама не понимаю, как у меня повернулся язык, но я выдала старику свои предположения. Я сказала, что польская певица и его мать… что они страстно любили друг друга и дважды назначали встречи в Венеции. Эти звуки из верхнего окна…
— Прекрати. Это неудачная фантазия, — через силу улыбнулся старик.
— Это не фантазия. В письмах есть даты. Я посмотрела — в их вторую и последнюю встречу тебе было как раз двенадцать лет!
— Прекрати сейчас же, иначе ты больше не войдешь в мой дом!
— Вот как? А что я такого сделала? Рассказала повелителю вымысла немного правды? Почему это тебя так ужасает? Что тут страшного? Ты только прочти, сколько в этих письмах страсти и настоящей преданной любви! Настоящей, понимаешь, живой, горячей, как кровь!
— Будь проклят тот день, когда я решил научить тебя французскому, — выдохнул старик. — Вот почему мои родители развелись после Венеции…
— Ты думаешь, твой отец узнал?
— Мой отец?.. Тебе лучше уйти.
Это было сказано таким тоном, что я сразу направилась к двери. В коридоре потрогала по инерции зонт, посмотрела на себя в зеркало и услышала шепот из комнаты:
— Эта шляпа, эта его дурацкая шляпа!..
Я сидела в подъезде на ступеньке лестницы и, похолодев внутренностями, видела, как отец Богдана, о котором в квартире не было ни одной бумажки, ни одного напоминания (“Мама все извела, чтобы не вспоминать о нем, а я был слишком мал тогда, чтобы настаивать на памяти”), идет по затертым ступенькам наверх, наверх… наверх… Туда, где спит после ночи любви женщина, которая увела из его постели жену. Мне самой не понравилось то, что я представила, я хотела прийти вечером, рассказать этот ужас и посмеяться вместе с ним, но он позвонил и просил не показываться ему на глаза несколько дней. А дальше вы знаете. Он покончил с собой в тот же вечер, пока я, злая и несчастная, тащилась в электричке на дачу к Тете-кенгуру, к ее шестнадцати хомякам, которых я зловредно каждый раз выпускала из клетки, а они, вопреки законам свободы, к ночи собирались обратно, к ее шести мальчикам, любимое занятие которых — пугать и причинять боль всяким незнакомым людям и животным, а потом либо убегать — по обстоятельствам — либо выпрашивать прощение, к ее девочке — редкий случай аутизма (еще бы — седьмая, младшая, идеальный объект для изучения братьями рефлексов млекопитающих), и собаке с кошкой — сенбернару и сиамской уродине, всегда непостижимым образом оказывающихся к утру у меня под одеялом. А потом я решила выдержать паузу — он сам меня так учил: “Если на душе муторно, выдержи паузу, заставь скучать о себе и сама поскучай, тогда встреча будет радостной”. И вот я скучала, скучала, потом мальчики подожгли сарай, хомяки не вернулись вечером в клетку, сиамская кошка родила котят (рано утром у меня под одеялом), девочка залезла в дупло огромного дуба (“Она всегда сидит вот тут, всегда на виду, я ни разу не видела, чтобы она куда-то лазила! — рыдала Тетя-кенгуру. — Это из тебя прет отрицательная энергия? У меня побились почти все чашки и тарелки! Бедная девочка вынуждена прятаться!”), и все желающие ее оттуда вытащить могли дотянуться рукой только до макушки. Братья предложили забросать дупло петардами, сенбернар носился вокруг дерева и лаял, из дыры в дереве вдруг полезли хомяки — россыпью, и от такого зрелища я впервые в жизни упала в обморок.
Я вернулась в город опустошенная затянувшейся паузой, голодная и грязная — процесс вытаскивания девочки из дупла группой спасателей я решила пережить где-нибудь в отдалении и просидела почти сутки в стоге сена. Я думала, что через пару недель нам со стариком придется пристраивать пятерых котят — черных с голубыми глазами. Обнаружив его дверь опечатанной, я сразу поняла, что случилось. Первый вопрос — к маме, прячущей глаза: “Он сделал это, да? Застрелился? Пистолетом из авоськи?” Пришел мамин черед упасть в обморок, а я даже не заплакала. Я пришла в его квартиру ночью, когда там прекратились звуки, щупала пустой зонт и искала котенка. Если бы вы мне тогда попались…
Я перестала спать по ночам. Некоторые фразы въедались в память намертво, я вертелась на простынях, шепча их и цепенея от ужаса произнесенного, пока не поняла, что эти слова предназначаются… женщине.
— То есть вы хотите сказать…
— Да это еще не была трагедия! Хотя я решилась и спросила у Богдана, читал ли он эти письма, он ответил без раздумий: нет, не читал, маменька просила упаковать их и хранить пятьдесят лет, после чего отвезти в Венецию и там сжечь в определенном месте.
— Когда это было? Когда их нужно сжечь? Где? — завелась я, предчувствуя разгадку необычайной тайны.
— Когда это было, когда это было… Ну вот же, написано на обложке — 1997 год, значит, их нужно сжечь в девяносто седьмом году. Ну да, так и есть, потому ты в них и роешься и сжигать придется тебе.
— Нет.
— Да! Я не поеду в Венецию. Тем более в тот самый дом, где впервые познал… Да ты посмотри на меня: ни за что не поеду, я же умру, как только войду в этот дом! А я завещал свой скелет науке. Только представь, сколько хлопот будет с его переправкой в Россию?!
— Твоя мама попросила сжечь эти письма в доме, где ты слушал певицу по ночам?
— Не в доме, конечно, — на канале у этого дома, чтобы пепел попал в воду.
— Сколько лет ей было, когда она отдала письма?
— Ей?.. Нужно посчитать. Девяносто семь минус пятьдесят… Подожди, она умерла на следующий год, это было в сорок восьмом. Значит, она…
— Она отдала тебе письма, когда ей было пятьдесят семь лет.
— Это так важно?
Тогда я сказала “нет”. Промучилась недели две, потом не выдержала.
— Рассказывай, — приказал старик, как только я пришла. — Что тебя так изводит? Ты влюблена?
— Прекрати, я люблю только тебя, — отмахнулась я.
— Прекрасный ответ для семнадцатилетней кокетки. Тогда что же?
И я решилась.
Сама не понимаю, как у меня повернулся язык, но я выдала старику свои предположения. Я сказала, что польская певица и его мать… что они страстно любили друг друга и дважды назначали встречи в Венеции. Эти звуки из верхнего окна…
— Прекрати. Это неудачная фантазия, — через силу улыбнулся старик.
— Это не фантазия. В письмах есть даты. Я посмотрела — в их вторую и последнюю встречу тебе было как раз двенадцать лет!
— Прекрати сейчас же, иначе ты больше не войдешь в мой дом!
— Вот как? А что я такого сделала? Рассказала повелителю вымысла немного правды? Почему это тебя так ужасает? Что тут страшного? Ты только прочти, сколько в этих письмах страсти и настоящей преданной любви! Настоящей, понимаешь, живой, горячей, как кровь!
— Будь проклят тот день, когда я решил научить тебя французскому, — выдохнул старик. — Вот почему мои родители развелись после Венеции…
— Ты думаешь, твой отец узнал?
— Мой отец?.. Тебе лучше уйти.
Это было сказано таким тоном, что я сразу направилась к двери. В коридоре потрогала по инерции зонт, посмотрела на себя в зеркало и услышала шепот из комнаты:
— Эта шляпа, эта его дурацкая шляпа!..
Я сидела в подъезде на ступеньке лестницы и, похолодев внутренностями, видела, как отец Богдана, о котором в квартире не было ни одной бумажки, ни одного напоминания (“Мама все извела, чтобы не вспоминать о нем, а я был слишком мал тогда, чтобы настаивать на памяти”), идет по затертым ступенькам наверх, наверх… наверх… Туда, где спит после ночи любви женщина, которая увела из его постели жену. Мне самой не понравилось то, что я представила, я хотела прийти вечером, рассказать этот ужас и посмеяться вместе с ним, но он позвонил и просил не показываться ему на глаза несколько дней. А дальше вы знаете. Он покончил с собой в тот же вечер, пока я, злая и несчастная, тащилась в электричке на дачу к Тете-кенгуру, к ее шестнадцати хомякам, которых я зловредно каждый раз выпускала из клетки, а они, вопреки законам свободы, к ночи собирались обратно, к ее шести мальчикам, любимое занятие которых — пугать и причинять боль всяким незнакомым людям и животным, а потом либо убегать — по обстоятельствам — либо выпрашивать прощение, к ее девочке — редкий случай аутизма (еще бы — седьмая, младшая, идеальный объект для изучения братьями рефлексов млекопитающих), и собаке с кошкой — сенбернару и сиамской уродине, всегда непостижимым образом оказывающихся к утру у меня под одеялом. А потом я решила выдержать паузу — он сам меня так учил: “Если на душе муторно, выдержи паузу, заставь скучать о себе и сама поскучай, тогда встреча будет радостной”. И вот я скучала, скучала, потом мальчики подожгли сарай, хомяки не вернулись вечером в клетку, сиамская кошка родила котят (рано утром у меня под одеялом), девочка залезла в дупло огромного дуба (“Она всегда сидит вот тут, всегда на виду, я ни разу не видела, чтобы она куда-то лазила! — рыдала Тетя-кенгуру. — Это из тебя прет отрицательная энергия? У меня побились почти все чашки и тарелки! Бедная девочка вынуждена прятаться!”), и все желающие ее оттуда вытащить могли дотянуться рукой только до макушки. Братья предложили забросать дупло петардами, сенбернар носился вокруг дерева и лаял, из дыры в дереве вдруг полезли хомяки — россыпью, и от такого зрелища я впервые в жизни упала в обморок.
Я вернулась в город опустошенная затянувшейся паузой, голодная и грязная — процесс вытаскивания девочки из дупла группой спасателей я решила пережить где-нибудь в отдалении и просидела почти сутки в стоге сена. Я думала, что через пару недель нам со стариком придется пристраивать пятерых котят — черных с голубыми глазами. Обнаружив его дверь опечатанной, я сразу поняла, что случилось. Первый вопрос — к маме, прячущей глаза: “Он сделал это, да? Застрелился? Пистолетом из авоськи?” Пришел мамин черед упасть в обморок, а я даже не заплакала. Я пришла в его квартиру ночью, когда там прекратились звуки, щупала пустой зонт и искала котенка. Если бы вы мне тогда попались…
Я, он и старый тигр
— Это все? — спросил Урса после долгого молчания.
— Достаточно, — вздохнула я.
— Я не верю, что такой закаленный жизнью сильный мужчина мог сломаться вдруг от измышлений малолетней девчонки. Вы все выдумали, да?
— Да, — кивнула я. — Может быть, сходим в вагон-ресторан, поедим супу?
— Нет. — Урса категоричен. — Если не хотите есть колбасу, возьмите яблоко. Вам не стыдно за подлог?
— Какой еще подлог?
— Вы написали мое имя в блокнот, хотя не имеете на то никакого права.
— Как-нибудь разберусь, — отмахнулась я. — Вы на себя в зеркало смотрите?
— Отстаньте с этим зеркалом, я исхудал настолько, что и так в состоянии осмотреть свои ноги… и все остальное, если потребуется.
— Отлично. Значит, после разговора со мной вы сильно изменились внешне.
— Сильно? — багровеет лицом Урса, и я на всякий случай отодвигаюсь подальше от стола. — Это называется — сильно?! Да меня близкие друзья не узнают, даже родная кошка стала шарахаться!
— Не всякий мужчина так переживает после общения с женщиной, — кивнула я. — Хотя, конечно, общением это назвать трудно. Вы меня повалили на пол…
— Ну, уж и повалил, — Урса отводит глаза.
— Разорвали застежку на юбке. Разорвали-разорвали, это, как вы недавно выразились, в подробностях запротоколировано в жалобе! Потом стали шарить руками по телу…
— Я блокнот хотел отнять!
— Потом засунули в рот мою ногу и стали грызть ее; хорошо, хоть туфлю перед этим не сняли, туфля пострадала больше всего. Молчите?.. А ваша борода все это время лезла мне в рот, в нос, ваша отвратительная вонючая борода!.. И после всего, что вы устроили в кабинете № 12, после такого необычайно близкого и очень напряженного контакта вы смеете утверждать, что я зря вписала ваше имя в блокнот? Да никто из предыдущих тридцати шести мужчин такого насилия себе не позволял! Ну вот, я опять хочу писать!
— Валяйте, — безжизненным голосом разрешает Урса и потом бормочет, отвернувшись к окну: — Конечно, в чем-то вы правы, я даже стал думать, можно ли отнести подобное увечье, нанесенное человеку, к разряду физического насилия…
— Это вы про меня?
— Нет, это я про себя. Последствия нашего разговора тогда в кабинете…
— Вы хотели сказать — допроса?!
— Ладно, пусть допроса. Эти последствия оказались для меня слишком непредсказуемыми, слишком. Начать с того, что я стал пялиться во все зеркала, которые мне попадались, я разглядывал свои ноги и все такое, а на пятый день отрезал косички бакенбардов, а их, между прочим, заплела любимая женщина на Новый год.
— У вас есть любимая женщина? И как она вас любит? Стирает носки, готовит борщи? Ах, ну да… Она же заплетальщица косичек!
— Точно, это было на пятый день после вас, — не слышит Урса. — Я пришел домой, разделся догола…
— Урса Венедиктович! — перебила я. — Давайте поговорим о чем-нибудь более приятном, чем о стрижке усов и выдергивании волос из носа и ушей.
— Хорошо, Евфросиния Павловна, — ерничает Урса. — Как скажете, дорогая Фрося. Смотрите-ка!
Собачонка везет тележку по платформе, видите? Что это за станция, интересно…
— А мне не интересно. Все равно выйти прогуляться нельзя. Вы как хотите, а я хочу спать. Давайте спать, Урса Венедиктович. — Я демонстративно укладываюсь на полку и закрываю глаза. Вторая ночь вместе с этим!., бывшим адвокатом. Нет, он что, думает, что у меня инфантилизм в стадии дебилизма?.. Спокойно, дипломированный психиатр: Урса не должен ни о чем догадаться, осталось совсем немного, последнее усилие! Приоткрываю глаз и подглядываю за копошащимся Коханом.
Он тщательно расправлял простыню, раскладывал одеяло. Потом, к моему изумлению, начал стаскивать брюки и минут пять сосредоточенно совмещал друг с другом штанины, потом еще несколько минут засовывал совмещенные штанины в вешалку, доверчиво повернувшись ко мне задом, упакованным в трусы семейного пошива. Ну вот, улегся, наконец!
— Отчего же, дорогая Фло, — вещает лежащий Кохан. — Я бы рискнул и вышел с вами на платформу. Мы могли бы даже прогуляться вон к тому магазинчику через пути и заблудились бы, и поезд ушел без нас. А что? Давайте поселимся в этом городке. Я буду предлагать себя адвокатом — в конце концов к старости меня изберут народным заседателем, а вы — лечить пьяниц и уродов с рождения. Вечерами мы с вами исходим вдоль и поперек все шесть улочек — от фонаря к фонарю, подарим городской библиотечке полное собрание работ Фрейда, Платона и “Богоматерь” Захер-Мазоха — пусть развращаются! — выучим наизусть репертуар самодеятельного театра и, наконец, совершим уголовно наказуемое преступление.
— Ну да?! — заинтересовалась я и подавила зевок.
— Мы украдем престарелого лишайного тигра из заезжего цирка.
— Зачем?
— Нам его станет жалко, Евфросиния Павловна, очень жалко. Ночью мы проберемся в шапито и выкрадем тигра, приведем домой, нальем молочка в тарелку…
— Вы хотели сказать — в ведро?..
— То-то детишки обрадуются… — Урса уже клевал носом.
— Приемные, — уточнила я тихо. — Подброшенные под дверь в корзинах.
— А если бы вы меня не испугали и я бы не резал в тот момент колбасу охотничьим ножом?.. — очнулся Урса. — Какое имя вы бы написали тридцать седьмым?
— Спите, Урса Венедиктович, не берите в голову.
— Нет, а все-таки?.. — не сдается Урса, уже еле ворочая языком.
— Я вас разбужу в половине пятого утра и скажу — какое.
— Почему именно в половине пятого? Ах, ну да, как же я забыл — это ваше любимое время…
Урса улегся поудобней, потрогав, прежде чем шагнуть в сон, карман своего плаща, висевшего в изголовье. Совершенно рефлекторный жест. На подсознании. Спасибо, Кохан, не придется копаться во всех твоих вещах. Спокойной ночи, Богдан, спокойной ночи, Фло…
— Достаточно, — вздохнула я.
— Я не верю, что такой закаленный жизнью сильный мужчина мог сломаться вдруг от измышлений малолетней девчонки. Вы все выдумали, да?
— Да, — кивнула я. — Может быть, сходим в вагон-ресторан, поедим супу?
— Нет. — Урса категоричен. — Если не хотите есть колбасу, возьмите яблоко. Вам не стыдно за подлог?
— Какой еще подлог?
— Вы написали мое имя в блокнот, хотя не имеете на то никакого права.
— Как-нибудь разберусь, — отмахнулась я. — Вы на себя в зеркало смотрите?
— Отстаньте с этим зеркалом, я исхудал настолько, что и так в состоянии осмотреть свои ноги… и все остальное, если потребуется.
— Отлично. Значит, после разговора со мной вы сильно изменились внешне.
— Сильно? — багровеет лицом Урса, и я на всякий случай отодвигаюсь подальше от стола. — Это называется — сильно?! Да меня близкие друзья не узнают, даже родная кошка стала шарахаться!
— Не всякий мужчина так переживает после общения с женщиной, — кивнула я. — Хотя, конечно, общением это назвать трудно. Вы меня повалили на пол…
— Ну, уж и повалил, — Урса отводит глаза.
— Разорвали застежку на юбке. Разорвали-разорвали, это, как вы недавно выразились, в подробностях запротоколировано в жалобе! Потом стали шарить руками по телу…
— Я блокнот хотел отнять!
— Потом засунули в рот мою ногу и стали грызть ее; хорошо, хоть туфлю перед этим не сняли, туфля пострадала больше всего. Молчите?.. А ваша борода все это время лезла мне в рот, в нос, ваша отвратительная вонючая борода!.. И после всего, что вы устроили в кабинете № 12, после такого необычайно близкого и очень напряженного контакта вы смеете утверждать, что я зря вписала ваше имя в блокнот? Да никто из предыдущих тридцати шести мужчин такого насилия себе не позволял! Ну вот, я опять хочу писать!
— Валяйте, — безжизненным голосом разрешает Урса и потом бормочет, отвернувшись к окну: — Конечно, в чем-то вы правы, я даже стал думать, можно ли отнести подобное увечье, нанесенное человеку, к разряду физического насилия…
— Это вы про меня?
— Нет, это я про себя. Последствия нашего разговора тогда в кабинете…
— Вы хотели сказать — допроса?!
— Ладно, пусть допроса. Эти последствия оказались для меня слишком непредсказуемыми, слишком. Начать с того, что я стал пялиться во все зеркала, которые мне попадались, я разглядывал свои ноги и все такое, а на пятый день отрезал косички бакенбардов, а их, между прочим, заплела любимая женщина на Новый год.
— У вас есть любимая женщина? И как она вас любит? Стирает носки, готовит борщи? Ах, ну да… Она же заплетальщица косичек!
— Точно, это было на пятый день после вас, — не слышит Урса. — Я пришел домой, разделся догола…
— Урса Венедиктович! — перебила я. — Давайте поговорим о чем-нибудь более приятном, чем о стрижке усов и выдергивании волос из носа и ушей.
— Хорошо, Евфросиния Павловна, — ерничает Урса. — Как скажете, дорогая Фрося. Смотрите-ка!
Собачонка везет тележку по платформе, видите? Что это за станция, интересно…
— А мне не интересно. Все равно выйти прогуляться нельзя. Вы как хотите, а я хочу спать. Давайте спать, Урса Венедиктович. — Я демонстративно укладываюсь на полку и закрываю глаза. Вторая ночь вместе с этим!., бывшим адвокатом. Нет, он что, думает, что у меня инфантилизм в стадии дебилизма?.. Спокойно, дипломированный психиатр: Урса не должен ни о чем догадаться, осталось совсем немного, последнее усилие! Приоткрываю глаз и подглядываю за копошащимся Коханом.
Он тщательно расправлял простыню, раскладывал одеяло. Потом, к моему изумлению, начал стаскивать брюки и минут пять сосредоточенно совмещал друг с другом штанины, потом еще несколько минут засовывал совмещенные штанины в вешалку, доверчиво повернувшись ко мне задом, упакованным в трусы семейного пошива. Ну вот, улегся, наконец!
— Отчего же, дорогая Фло, — вещает лежащий Кохан. — Я бы рискнул и вышел с вами на платформу. Мы могли бы даже прогуляться вон к тому магазинчику через пути и заблудились бы, и поезд ушел без нас. А что? Давайте поселимся в этом городке. Я буду предлагать себя адвокатом — в конце концов к старости меня изберут народным заседателем, а вы — лечить пьяниц и уродов с рождения. Вечерами мы с вами исходим вдоль и поперек все шесть улочек — от фонаря к фонарю, подарим городской библиотечке полное собрание работ Фрейда, Платона и “Богоматерь” Захер-Мазоха — пусть развращаются! — выучим наизусть репертуар самодеятельного театра и, наконец, совершим уголовно наказуемое преступление.
— Ну да?! — заинтересовалась я и подавила зевок.
— Мы украдем престарелого лишайного тигра из заезжего цирка.
— Зачем?
— Нам его станет жалко, Евфросиния Павловна, очень жалко. Ночью мы проберемся в шапито и выкрадем тигра, приведем домой, нальем молочка в тарелку…
— Вы хотели сказать — в ведро?..
— То-то детишки обрадуются… — Урса уже клевал носом.
— Приемные, — уточнила я тихо. — Подброшенные под дверь в корзинах.
— А если бы вы меня не испугали и я бы не резал в тот момент колбасу охотничьим ножом?.. — очнулся Урса. — Какое имя вы бы написали тридцать седьмым?
— Спите, Урса Венедиктович, не берите в голову.
— Нет, а все-таки?.. — не сдается Урса, уже еле ворочая языком.
— Я вас разбужу в половине пятого утра и скажу — какое.
— Почему именно в половине пятого? Ах, ну да, как же я забыл — это ваше любимое время…
Урса улегся поудобней, потрогав, прежде чем шагнуть в сон, карман своего плаща, висевшего в изголовье. Совершенно рефлекторный жест. На подсознании. Спасибо, Кохан, не придется копаться во всех твоих вещах. Спокойной ночи, Богдан, спокойной ночи, Фло…
Последнее усилие
В мутном свете предрассветных сумерек я сижу на корточках и изучаю лицо спящего Кохана. Я бы рекомендовала всем психиатрам перед назначением лечения внимательно изучить выражение лица спящего пациента. Жаль, что у меня нет на это достаточно времени. Заглядываю в сумку Урсы. Отлично — есть термос. Откручиваю его крышку. Чай. Закручиваю крышку. Из маленького пузырька вытряхиваю таблетку, думаю и добавляю еще две. Таблетки отлично примостились в ладони, в углублениях у основания указательного, среднего и безымянного пальцев. Прячу пузырек в карман легкой куртки и трясу Кохана за плечо.
— Нет, — бормочет он, — вы так не сделаете…
— Проснитесь, у нас мало времени.
Пока ошалевший со сна Кохан моргает и вытирает рукой рот, я протягиваю руку ему за плечо — подобие интимной сцены. Урса напрягся, но мне был нужен всего лишь включатель лампочки у его головы.
— Не пугайтесь. Я разбудила вас пораньше, чтобы поболтать на прощание.
— На прощание? — Урса сел и заметил, что я в куртке. — Куда вы собрались?
Больше всего в этот момент ему хочется незаметно потрогать карман своего плаща. Я с удовольствием ему это позволяю, повернувшись спиной.
— Нет, — бормочет он, — вы так не сделаете…
— Проснитесь, у нас мало времени.
Пока ошалевший со сна Кохан моргает и вытирает рукой рот, я протягиваю руку ему за плечо — подобие интимной сцены. Урса напрягся, но мне был нужен всего лишь включатель лампочки у его головы.
— Не пугайтесь. Я разбудила вас пораньше, чтобы поболтать на прощание.
— На прощание? — Урса сел и заметил, что я в куртке. — Куда вы собрались?
Больше всего в этот момент ему хочется незаметно потрогать карман своего плаща. Я с удовольствием ему это позволяю, повернувшись спиной.