Сам дядя Ваня спал на полу, выставив из-под одеяла вместо руки голый обрубок с бурыми, грубо сросшимися рубцами.
   Потом я видел, как дядя Ваня пристегивал к этому обрубку свою искусственную руку, как он прикуривал, прижимая ею спичечный коробок ко впалой груди.
   Мне нравится город Зарайск. Хотя неприятно удивляет подслушанный разговор, что назван он якобы от слова "зараза" и должен, следовательно, правильно называться Заразск. Будто бы здесь бушевала когда-то еще при царе горохе то ли холера, то ли еще какая зараза. Я в это не очень-то верю, но все-таки на всякий случай старательно обхожу вонючую лужу, боясь заразиться.
   Мне больше нравится другое истолкование. Зарайск - это городок, расположенный за раем, то есть на отдаленной окраине рая, со своими зелеными улочками, кривой неровной площадью и обветшавшим кремлем, в одном крыле которого, с белой высокой лестницей, столовая и буфет, где работает жена дяди Вани.
   Она без очереди совершенно бесплатно наливает отцу и дяде Ване по граненому стакану красного вина, а мне протягивает конфеты из стеклянной вазы на высокой ножке. И я победоносно смотрю на окружающих. Больше всего мне нравится то, что все это по знакомству, даже по родству, совершенно бесплатно и без очереди.
   Через день мы уезжаем из Зарайска в деревню. Катим по сухой глинистой дороге в сухое неподвижное небо без единого облачка, через медлительные поля с бесконечными перевалами.
   Мерно ходит перед глазами лошадиный зад с грязным хвостом. Глухо стучат по колдобинам колеса с железными ободами, отполированными до блеска дорогой. И тело все избито от этой тряски, от колкого сена, от наползающих тюков, от жестких деревянных бортов телеги.
   Позади нас летящее облако пыли. Сначала далекое, маленькое, потом все приближающееся, вырастающее и вдруг захлестнувшее в себя, обратившееся через мгновение в гнедую кобылу с телегой, перегруженной бабами и мужиками, где веселится гармошка и льется рекой самогон из огромной узкогорлой бутыли-четверти.
   Тут-то и начинается самое интересное. Игра наперегонки. Гонит Сашка, стреляет кнут над Сашкиной головой. Гонит другой возница, привстав на полусогнутых, широко расставленных ногах. И оскал у обоих такой же, как у лошадей, сумасшедший бесовский оскал азарта. И оловянный Сашкин глаз наливается синим неистовым светом с красным пляшущим огоньком. А навстречу нам летит с пригорка еще один разудалый ухарь в телеге с криком "поберегись!". И как это мы успеваем проскочить одного и не врезаться в другого...
   Но все-таки мы вырываем победу и радостно вдыхаем чистый воздух, и Сашка с улыбкой превосходства смотрит назад, на отстающую в пыльном облаке, машущую нам, завалившуюся от хохота и гонки подгулявшую компанию...
   Уединившись в полутьме и прохладе приятельской московской квартиры, потягивая под заграничную мелодию шотландское виски "Белая лошадь", отдающее сивухой, вспомнил я и эту поездку, и нашу белую лошадь, и Сашку, и компанию,которую мы обогнали, обдавшую нас крепким запахом этой самой сивухи.
   Кажется, все давно позабыто, истлело во времени, завалено обломками других погасших и тоже забытых дней. Но вот какой-то пустяк - вещь ли, запах, случайное слово - вырывает из памяти вечно живую картинку.
   "Амор... омори..." - рыдает магнитофон. А может быть, "о морэ, морэ...". То ли любовь, то ли смерть...
   Несут по деревне голый, не обшитый материей гроб. Такой же чистый, свежеструганый, как вкопанные вдоль дороги столбы, по которым скоро сюда придет электричество. В послевоенную деревню, оставшуюся "за раем", куда только-только подступает цивилизация.
   Качается гроб на длинных белых полотенцах, оседает на выставленных у изб лавках и табуретах. Движется дальше, в нашу сторону, к нашей избе, обрастая новыми скорбящими. И громче становятся причитания. И солнце все беспощадней. И глядит прозрачная старушка в черном на своего сыночка, единственного кормильца.
   А сыночек-сын, каменщик, уехавший в город за длинным рублем, на которого обрушилась бракованная кладка, зыбкая кирпичная стена, лежит в белой рубахе, молодой, сильный, бронзовый от загара. И большие навозные мухи ползают по лицу и гудят черным роем над гробом...
   "Амор... омори..."
   Что пело нам радио в начале 50-х?
   Конечно же, "Сулико". Потом разные марши, народные и псевдонародные песни в оглушающем исполнении хора Пятницкого. Наконец, "Самару-городок":
   Ах, Самара-городок, беспокойная я,
   беспокойная я, успокой ты меня!..
   Певицу мы тоже звали Самарой Городок. Все очень просто: Самара - имя. Городок - фамилия. Когда она пела другую песню, мы говорили - поет Самара Городок.
   И вот разнесся слух, что она умерла. А Ленька Грибков заявил, что знает, где ее могила. Он долго вел нас по незнакомым, еще не открытым нами улицам, и когда над ним уже начали смеяться - ну где же твоя могила? выдумал тоже! - остановился перед серым валуном у какого-то пустыря и сказал с гордостью - вот она, под этим камнем...
   Так мы нашли материальное подтверждение смерти Самары Городок. Но радио почему-то продолжало регулярно петь ее тонким, хрупким, ангельским голоском, вызывая во мне неясное смятение и смутную догадку о бессмертии души...
   Недавно я поразился, увидев эту певицу по телевизору, живой и невредимой, которая, как и тыщу лет назад, исполнила на бис "Самару-городок", даже не подозревая о том, что где-то там, в 50-х, затерялась ее сиротливая могилка с безымянным камнем.
   "Самара-городок" - это уже другой мир. Зеленеющий мир московской окраины. Метро "Сокол", 60-й автобус, 2-й Щукинский проезд, куда мы переезжаем с Бронной в 51-м году.
   Новый мир! Новая родина...
   В нашей округе два лесопарка. "Большой лес" - высокий, сосновый, почти нехоженый. И "маленький" - уже обжитый, солнечный, березовый, весь в куриной слепоте, ромашках, бабочках и стрекозах.
   Угрюмая стена "почтового ящика" 3394, или просто "девятки", глухая и бесконечная, за которой работает отец.
   Отдельными островками уютные, желтые, как цыплята, сталинские пятиэтажки сверхсекретных курчатовских физиков.
   Бараки, теснящиеся от автобусной остановки бездорожными ядовито-гиблыми болотами.
   И на самом краю такого болота наш недавно отстроенный дом-дворец. С башенками на крыше, парадными и боковыми воротами, замыкающими огромный двор, с беседками и скамейками, песочницей и столом для домино, футбольным полем и детсадовскими верандами. Двор, уходящий своей тыльной частью особенно у забора, отделяющего нас от бараков, - в буйную растительность, пожирающую робкие протоптанные дорожки.
   Я еще застал длиннолицых пленных немцев, которые достраивали вторую половину нашего дома за деревянным забором с колючей проволокой. Потом как-то быстро они исчезли и появились наши русские заключенные.
   Их небольшая зона с таким же колючим забором и вышкой для часового находилась неподалеку, в самом конце улицы. Почти в том самом месте, где Ленька Грибков показывал нам могилу Самары Городок. И когда вдруг пронесся слух, что заключенные взбунтовались, мы, несмотря на запреты, тоже бегали туда и смотрели на них, загнанных на крышу барака дулами автоматчиков. Смотрели на эту плоскую, выступающую над забором крышу, битком набитую сидящими, лежащими и стоящими людьми, молчащими и горлопанящими, уставшими и припадочными, швыряющими в охрану слепые камни...
   А радио пело священные песни недавней войны, по горячим углям которой мы сами, дети победителей, пришли в этот мир, полный инвалидов и нищих, фотографий погибших, донашиваемых шинелей и гимнастерок, отцовских орденов и медалей в маминой шкатулке, трофейных часов и опасных бритв, фарфоровых статуэток и пуховых перин. Мы и на пленных-то немцев смотрели свысока, как победители. Хотя не чувствовали никакого кощунства, распевая по-своему отцовские песни: "Три танкиста выпили по триста, закусили тухлой колбасой...", "расцветали яблони в подвале, поплыли галоши по реке...", "есть у нас еще дома жена, и не одна...".
   Война уходила вместе с мальчишеской похвальбой отцовскими наградами, вместе с гордым трепетом перед военной формой. Она еще напоминала о себе только в пионерском лагере, на 101-м километре Волоколамского шоссе, где, углубившись в лес, можно было отрыть в заросших окопах и разрушенных блиндажах не только пули и гильзы, но и винтовки, и пистолеты, и снаряды, и даже целый заржавленный пулемет, который однажды приволокли в лагерь старшие ребята из первого отряда.
   А мы нашли на опушке леса невзрачный бугорок - якобы заброшенную могилу погибшего бойца - и украсили ее полевыми цветами...
   Ранней, раненной солнцем весной я возвращаюсь на Щукинский. После новогиреевской кори, когда я уже обреченно слонялся по райским кущам и неожиданно снова явился на землю.
   И ничего не случилось за это время моего внезапного астрального отсутствия. Все продолжало быть! Наш оживающий после зимы двор. Вонючий сын дворника, меряющий лужу в резиновых сапогах, которого дразнят Поганкой. Подъезд, знакомый до каждой ступеньки, до каждой царапины на стене...
   Нам повезло. Мы поселились в маленькой комнатке за белой, наполовину стеклянной дверью, в сказочной по тем временам двухкомнатной квартире с газовым нагревателем воды и настоящей ванной с шершавым желтеющим дном.
   В соседней комнате, чуть больше нашей, живут Будаевы с сыном Женькой, жирным и маленьким, с телевизором-радиоприемником "Ленинград", у которого экран закрывается выдвижной матерчатой шторкой, с настоящей, написанной маслом картиной над телевизором, тусклой и как будто сырой, изображающей сумрачный лес.
   Молодая красавица Настя в легком коротком халатике, жена инженера Будаева, похожего на облысевшего селезня, будит во мне какие-то очень неясные чувства, особенно когда распахнувшийся халатик приоткрывает на мгновение ее теплую круглую коленку...
   - Какой у вас спокойный ребенок! - говорят про меня. - Просто удивительно, что он может часами играть один...
   А я действительно играю один долгими часами, придумывая разные истории, наряжая своего несравненного принца - маленькую целлулоидную песочного цвета собачку - в серебряный плащ, так называемое золотце от конфеты. Я люблю только маленькие игрушки - двух суворовцев в черной и белой форме, желтеньких фарфоровых утят с красными клювами, зеленого лягушонка, мрачного глухаря с хвостом-веером.
   Все эти миниатюрные безделушки продаются почему-то в книжном магазине, куда меня постоянно тянет. Так я приобщаюсь и к детским тоненьким книжкам с неповторимым дразнящим запахом ярких нарядных обложек и праздничным ожиданием чуда. Первые книжки - всегда картинки. Серый волк - зубы пилой. Мальчик-с-пальчик, потерявшийся среди ночных страшных деревьев. Румяный Колобок на носу хитрой лисицы.
   И все-таки истории, которые придумываю я сам и разыгрываю их с моими маленькими героями, куда увлекательней и значительней, потому что случайное передвижение какого-нибудь утенка по полю битвы может привести к таким последствиям, о которых я и не догадывался, начиная игру. Это всегда нескончаемый театр, где спектакль создается прямо на сцене.
   Однажды вечером родители устроили себе праздник, отправились в кино, строго наказав мне лечь в девять часов и убрать за собой игрушки. Но игры мои затянулись до какого-то изнеможения, безвыходной бесконечности, болезненного жара, когда мой помутившийся взгляд уперся в серую матовую оштукатуренную стену, где я обнаружил неприметную дырку, уходящую вглубь. Почему-то мне захотелось докопаться до дна этой злосчастной дырки, и я, орудуя острым карандашом, скоро до нее докопался, высверлив целую гору известки.
   Услышав шаги возвратившихся родителей, я одетым плюхнулся в кровать, натянул на себя одеяло и притворился спящим среди разбросанных игрушек и безобразно испорченной стены.
   Тогда-то, в первый и последний раз, отец лупил меня своим фронтовым офицерским ремнем, на котором обычно правил трофейную опасную бритву.
   Хотя лупил - это громко сказано, ну прошелся раза три по мягкому месту, и все. Но именно тогда в первый, хотя далеко не последний раз я испытал даже не физическую, а моральную боль, ужас перед насилием, унижение, уничтожение собственного "я".
   Меня не взяли в кино. Может быть, поэтому я подсознательно и сделал это?..
   Кино для меня - превыше всего. Превыше мороженого, ирисок "кис-кис", скворчащего лимонада.
   Каждое воскресенье мне выдают десять копеек, и я хожу на детский утренний сеанс в затерявшийся в зелени клуб с белыми статуями Ленина и Сталина по бокам.
   Я очень люблю кино!
   Немецкие псы-рыцари в "Александре Невском". Все в белых простынях, с ведрами на головах, с растущими из них кривыми рогами... Кощей Бессмертный в исполнении бессмертного Милляра... Белоснежка и семь гномов, неизвестно как попавшие на наш экран...
   И вот мой папа достает нам билеты на самый новый фильм - "Дон Кихот". Да еще цветной, да еще широкоэкранный! Да еще в самый настоящий кинотеатр "Художественный" на Арбатской площади.
   Папа едет туда прямо с работы, с билетами. А мы с мамой, прособиравшись, бестолково мчимся на мой знакомый Арбат, и я уже приятно ощущаю светящуюся афишу с бесстрашным рыцарем и толпу безнадежных просителей, выискивающих лишний билетик. Но мы, конечно, опаздываем, мы появляемся в пять минут восьмого, когда исчезает толпа, и удрученный отец гневно стоит у входа, только что продав наши драгоценные билеты. И все это, оказывается, не для меня - светящаяся афиша, мороженое в холле, играющий перед сеансом оркестр...
   Чего-то они там наговорили друг другу обидного, мои родители, когда мы, посрамленные и униженные, ехали домой. Но я перестал верить во всемогущество взрослых, которым, казалось бы, протяни только руку для счастья...
   Мне покупают первую школьную форму. Гимнастерку с золотыми пуговками. Черный свиной ремень, розовый изнутри, с бляхой, украшенной буквой "Ш". Фуражку с лаковым козырьком и кокардой.
   За формой приходится долго стоять в каком-то полутемном подвале, давясь у прилавка в нервной, раздирающей себя очереди.
   Форма тоже разная. Для бедных - темная, байковая, бесформенная, с брюками, которые через несколько дней уже пузырятся на коленях. Для богатых - шерстяная, с иголочки, с холодным стальным блеском.
   Вечерами долго решается мучительный вопрос, какую форму мне покупать, где доставать деньги. И все-таки мне покупают шерстяную, с иголочки, на гимнастерку которой пришивается беленький отложной воротничок.
   Я готов хоть сейчас, в августе, отправиться в школу, покрасоваться перед приятелями в этой колкой новенькой форме, с новеньким скрипучим портфелем, набитым разными новенькими вещами - пеналом с перьевой ручкой и специальной подушечкой для очистки пера, тетрадями в клеточку и линейку, с розовыми и голубыми промокашками.
   А цветные карандаши!.. Какое тайное мучение очинять их перочинным ножиком или гнущейся, криво идущей бритвой с узорной продолговатой скважиной посередине. И чувствовать горький запах загорелого дерева, и скоблить, сводя на конус, ломающийся хрупкий грифель, оставляя на бумаге разноцветные холмики, нежные, мягкие, прилипающие к рукам. Карандаши - это целый домашний цирк, целая коробка цирка, семь, а то и больше клоунов в ярких лакированных костюмах и деревянных колпачках.
   Я еще застал в старом цирке на Цветном бульваре знаменитого, смешно говорящего клоуна Карандаша, такого черного, маленького, как будто уже наполовину исписанного. И его собачку Кляксу, так напоминавшую настоящую кляксу, соскользнувшую с беспечного пера в ученическую тетрадь.
   У отца был талант, удивительный дар. Он умел замечательно затачивать карандаши. Они выходили у него такие ровные, красиво нацеленные на рисование, один к одному. У меня же все вкривь и вкось, с вечным ломанием грифеля и безнадежным отчаянием. Я до сих пор не умею чинить карандаши. Поэтому мне больше нравится такая машинка, в которую зажимается карандаш, а потом вращается блестящая ручка. И пожалуйста! Через секунду у вас прекрасно очиненный карандаш, и стружки от него не в летят куда попало, а аккуратно лежат в специальной коробочке внутри машинки. Такая заграничная машинка была у моего школьного приятеля и соседа Сашки Осипова.
   Но вот сейчас почему-то мне вспомнился мой другой одноклассник, Коля Чиненый. Странно, что тогда его фамилия никак не соотносилась в моем воображении с карандашами. Она была для меня из другого, скорее, сапожного мира - где-то рядом с заплатой, дратвой, смоляным запахом толстых ниток, кривой иглой и черной жирной ваксой в жестяной, вечно измазанной круглой коробочке.
   "Вакса-клякса-гуталин, на носу горячий блин!.."
   Где это все? Где перьевые обгрызанные ручки? Где самописки с протекающими чернилами? Где цветные карандаши, переродившиеся в фломастеры? Все уходит...
   Уходят бараки, на месте которых растут друг за другом дома, красивые кварталы кирпичных розовых новостроек.
   Уходит воскресное посещение клуба - открывается кинотеатр "Восток" с красным и синим залами. И мы безбожно прогуливаем целый учебный день, потому что там, в день открытия, бесплатно крутят кино - "Тайну двух океанов".
   Переезжают Будаевы в дом, где открылся "Восток". Скоро и мы переедем в отдельную квартиру с балконом.
   Забыта школьная гимнастерка. Мне покупают старшеклассный китель с ватными надплечниками.
   Меняются деньги. Сдаешь пухлую пачку старых, солидных, едва влезающих в карман, - целое состояние рублей на тридцать! - а взамен получаешь маленький узкий зеленый, как чижик, трояк. Такое чувство, что тебя обманули, ограбили, пустили по миру! И другое чувство - вечного обновления, вечного открытия мира, бесконечного праздника взросления.
   Чудеса только начинаются!
   Появляются первые карманные транзисторы - загадка и поклонение. Такой приемник, оказывается, можно собрать даже самому в корпусе пластмассовой мыльницы.
   Первый спутник - ожившая сказка века!.. Поздно вечером все высыпают на улицу искать в мироздании плывущую голубую звездочку. Повальное народное развлечение перед сном. Главное, уверить себя, что ты его действительно видел, и с гордостью рассказывать об этом наутро в школе.
   А фотографии первых космических собак, Белки и Стрелки! А первые космонавты! Юрий Гагарин. Герман Титов...
   На дворе хрущевская "оттепель". Радостная весна молодых. "Лириков" и "физиков", завывающих поэтов и бородатых чокнутых художников. Праздник авангарда и абстракции, авансов и обструкций. Сборники Вознесенского "Парабола" и "Треугольная груша". Выставка "кинетического искусства" в клубе Курчатова - движущиеся светящиеся модели грядущей технической революции.
   "Догоним и перегоним Америку!.."
   Отрочество...
   Слово-то какое архаичное, не принятое сейчас. Что-то в нем книжное, занудное. И не слово как будто, а нескончаемо скучный урок литературы. Классики из хрестоматии, которых надо изучать и любить. И как они сумели понаписать столько на наши бедные головы!
   Учитель труда Василий Иванович, здоровенный, лысый, в синем халате, круглых очках на веревочке, с жандармской седой бородой, расчесанной надвое, гундосит трубным голосом среди тисков и металлической стружки:
   - Что руки-то в брюки запихнули? Опять яйца чешете? Все смотрите сюда! Вот этот напильник называется дрочевым...
   И все одобрительно гогочут, услышав такое скабрезное слово применительно к напильнику.
   А за окном весна, жизнь! Чирикают счастливые воробьи. И смотрим мы на них с неизбывной тоской, балбесы, оболтусы, отроки. И отрекаемся от надоевших учебников, поучений. Мы жить хотим, а не штаны просиживать! Тайна будущего стучит в нашей крови...
   У меня пробиваются усики. Меня пускают на фильмы, которые детям до шестнадцати смотреть запрещено. Как незнакомо бьется сердце от этой близости мужчины и женщины! Незнакомая тоска, окутанная предчувствием близкой тайны. Ужасные сомнения - а вдруг тебя никто не полюбит?.. Поиски идеала и поиски одиночества.
   И танцы на школьных вечерах... Это тугое, узкое, гибкое, ускользающее, поскрипывающее в талии платье... Тревожное радостное ожидание, неназываемое, как музыка.
   Девочку звали Женя Фалалеева.
   Мы вместе учились, жили напротив, вместе ездили в лагерь. Но можно сказать и так - параллельно учились, параллельно жили, параллельно ездили. Пути наши не пересекались. Хотя однажды, когда она сломала ногу, я зачем-то навестил ее, принес домашнее задание, давился неизбежным чаем с вареньем.
   В лагере, во время похода, у нее внезапно открылось кровотечение. Ее, испуганную, бледненькую, с прозрачными молящими глазами, положили в тень, в сторонку, и гоняли нас, любопытствующих мальчишек, прочь.
   Мы никак не могли понять, откуда взялась эта кровь, если она не ранена, пока Ленька Грибков не объяснил нам, невеждам, что у женщин такое бывает постоянно, ежемесячно, а у Женьки, вероятно, первый раз, потому она так и испугалась.
   И все-таки было страшновато, но втайне и приятно, что я не девочка, у которой вдруг ни с того ни с сего открывается кровотечение, да еще и ежемесячно...
   Потом она и вовсе выпадает из моей памяти. Во всяком случае, в старших классах я ее уже не помню.
   И все же как это красиво звучало - Женя Фалалеева...
   На экскурсии в доме-музее Чайковского в Клину, еще тихом, провинциальном, без безобразной бетонной коробки концертного зала, вломившейся в сад по дикой чиновничьей фантазии, мы воруем яблоки в этом уже не существующем саду.
   Что нам разные там симфонии и прочая мура! Анахронизм, нелепая выдумка сумасшедшего, какофония раздражающих звуков. Совсем не то, что всеми любимые песни или, к примеру, западный джаз. Наши кумиры - Элвис Пресли, Луи Армстронг, Том Джонс. Наше наступающее время - время "битлов", визжащих электрогитар, качающихся ритмов.
   И вот, пока девчонки прилежно слушают Чайковского в доме, мы воруем чайковские яблоки под Первый концерт, хрипящий из наружного репродуктора. И эта музыка почему-то так созвучна яркому летнему дню, тихому солнцу, теплому запаху зелени и яблок, этому вечному ликованию природы, что я, внутренне сопротивляясь, начинаю открывать для себя ее величие и трепетность.
   Мне тоже близок уже триумф Вана Клиберна, американского кудрявого ангела, залетевшего к нам и потрясшего мир своим исполнением этого самого Первого концерта Чайковского и своими неповторимо красивыми длинными вдохновенными пальцами.
   Америка к нам все ближе и ближе!
   "О Сан-Луи, город стильных дам, моя Москва не уступит вам!.."
   Лучезарная улыбка Джона Кеннеди.
   "С неба звездочка упала прямо Кеннеди в штаны, все, что надо, поломала, чтобы не было войны!.."
   Американская выставка в Москве. Рациональный легкий дизайн будущего. Кричащие проспекты и каталоги. Круглые жестяные значки и бесплатная кока-кола.
   "Не ходите, дети, в школу, пейте, дети, кока-колу!.."
   Атласный широкоформатный цветной журнал "Америка" на русском языке.
   Неведомый мир, как оборотная невидимая сторона Луны, которую вскоре облетят и сфотографируют наши спутники...
   Машка Александрова, дочь академика, приглашает весь класс на свой день рождения.
   Небольшой взволнованной мальчишеской группкой мы выходим к особнякам на тихую улочку, скрытую от посторонних глаз. Здесь живут главные физики-атомщики страны. Кроме самого главного - Игоря Васильевича Курчатова, у которого дом прямо на территории института.
   Поначалу, перепутав номер, мы ломимся в чужую калитку, откуда нас облаивает смешная испуганная собачонка. Нахохотавшись вволю, попадаем наконец к Машке, где наши почти уже в сборе. И все они в радостном оживлении.
   Оказывается, отсюда только что вышел сам Курчатов, который с каждым поздоровался за руку. А мы-то, дураки, дразнили в это время собаку! Мы, дураки, пропустили такой момент - пожать руку великого ученого, о котором пока никто не знает, потому что он засекречен, а мы вот знаем.
   Хотя, по-моему, я даже видел его со спины, удалявшегося в противоположную сторону, к институту, туда, где сейчас стоит его голова-памятник...
   Во всяком случае, я и теперь люблю рассказывать, как здоровался за руку с Курчатовым. Подумаешь, какие-то три минуты, помешавшие нашему знакомству!
   Мы робко и зорко обживаем непривычное пространство Машкиного дома. Стола как такового, то есть за который садятся, нет. Есть просто столики, уставленные лимонадом, стаканами, закусками и дорогими бутербродами, к которым стесняешься подходить.
   Здесь все необычно. От самого коттеджа, окруженного садиком, до невиданных вещиц в доме. Будто мы не у себя в районе, в десяти минутах ходьбы от наших дворов, а где-то за городом или даже за океаном, на вилле в Америке.
   Спускается по лестнице Машкин отец, Анатолий Петрович. Первый зам Курчатова, будущий президент Академии наук. Массивный, пугающий своей высотой, яйцеголовый, с темным морщинистым лицом заморского кондора. Настоящий американец!
   Уж с ним-то я точно здоровался за руку. Он даже полуобнял меня, растворив в своем большегрузном теле, когда повел нас наверх, в свой кабинет, показывать свою гордость - модель первого атомного ледокола "Ленин".
   Потом мы смотрели немой любительский семейный фильм про индейцев, с Машкой в главной роли, где полуголый Анатолий Петрович вылезал из подмосковных кустов с луком и в индейском головном уборе, украшенном перьями.
   Потом были чай с пирожными и танцы...
   Мягкая полутьма. Настенное бра только оттеняет силуэты танцующих. Это не дикий рок-н-ролл школьных вечеров с акробатическими вывертами, а старомодное медленное танго.