Страница:
Не интересуюсь?! Да я еле на месте стою!
– Ну-ка, Муся, закрой глаза, – говорит тетя.
Я закрываю. Хоть мне и ничего не видно, зато слышно, как тетин маленький саквояж щелкнул. Значит, оттуда вынимают что-то маленькое. Что? Кольцо?..
Только я успела это подумать, вдруг у самого моего уха: «тик-так, тик-так», и что-то холодное прикоснулось к нему. Неужели? Не может быть!..
Я быстро открываю глаза, поворачиваю голову и попадаю носом прямо в тетину руку, в которой часы, – да, маленькие, хорошенькие голубые эмалевые часики на голубом же эмалевом бантике! Я только ахнула и бросилась опять обоих целовать.
Вот душки часики! Ну, и глупая я! Как же сразу не догадаться было, что мне из Женевы привезут? Ведь там же часы делают… Все швейцары ведь только тем и занимаются, что часы да сыр делают (а швейцарский сыр я люблю).
Понятно, часы я сейчас же на себя и нацепила.
Отправились мы все в папин кабинет, уселись на тахту и стали беседовать. Тетя Лидуша и Леонид Георгиевич меня все подробно про гимназию расспрашивали. Я все должна была выложить, даже свое «одиннадцать» за поведение.
Они очень много смеялись, а я была рада-радешенька лишний раз поболтать о нашей милой гимназии. Столько всего было, что я боялась забыть или пропустить что-нибудь, а потому ужасно торопилась, даже захлебывалась.
Вдруг меня Леонид Георгиевич останавливает:
– Слушай-ка, Муся, сколько тебе еще классов проходить осталось?
– Да шесть еще, ведь седьмой уже нечего считать, правда?
– Значит, – продолжает он, – ты через три года и гимназию окончишь?
– Это почему?
– Да потому, что ты в один год успеешь сказать то, что другие только в два года скажут. Значит, через три года всю эту премудрость и одолеешь.
Вот противный! Я надулась и замолчала.
– А интересно, который теперь час? – через секунду говорит он. – Будь, Мусенька, добра, посмотри, пожалуйста.
Ну, как на это не ответить? Я лениво так, будто нехотя, вынимаю часы:
– Половина четвертого, – отвечаю я таким тоном, будто я всю жизнь только то и делала, что на часы смотрела.
В это время тетя Лидуша начала рассказывать про все, что они видели в Швейцарии. Красиво там, видно, ужасно: горы высокие-превысокие, и даже летом на самых верхушках снег лежит; и громадные ледники. Тетя говорит, что если вскарабкаться совсем наверх, так они там особенно красивыми кажутся.
Вот тут уже я ровно ничего не понимаю. Во-первых, что может быть красивого в леднике[19]? И во-вторых, что за глупая мысль устраивать их так высоко? В такую жару – а там настоящее пекло
– изволь-ка, когда что понадобится, карабкаться в этакую высь! Времени сколько потеряешь, да и пока оттуда донесешь мороженое или крем, так они и растают. Или эти швейцары совсем-таки дурни, или я чего-нибудь да не поняла, а спрашивать не хотелось, еще опять противный Леонид Георгиевич на смех подымет.
К обеду пришли дядя Коля и Володя. Он все еще не в кадетской форме, наденет ее в следующую субботу и тогда явится во всей красе.
Тетя Лидуша привезла ему маленький фотографический аппаратик, только с собой его не захватила, потому что эту корзину с багажом не успели еще распаковать.
Хотя вся эта компания и сидела еще у нас, но в семь часов я все-таки отправилась к Любе. Там никого не было, кроме меня. Мы с Любой пошли в ее комнату. Не очень красивая. Там спит она и ее шестилетняя сестра Надя.
Игрушек у Любы совсем нет, кукол тоже, она говорит, что уж целых два года, как больше не играет, а ей теперь одиннадцать лет, она старше меня.
В соседней комнате спят ее оба брата, Саша, девяти лет, и пятилетний Коля.
Дети эти так себе, не особенно мне понравились. Саша каждую минуту из-за всего петушится и готов поссориться, а Надя ужасно кривляется, только малюська Коля миленький – толстый и большеглазый.
В чем я Любе страшно завидую – это, что ее держат как взрослую: она смотрит за младшими детьми, и если б вы знали, как они ее слушаются! Ужасно она с ними строго разговаривает. Она же садится за самовар, наливает чай, нарезает булки, накладывает варенье. У нее ключи от шкафа с печеньями, конфетами, наливками. И так это она аккуратно делает, прелесть! Если бы мне поручили шкаф со всякими вкусностями, я бы не утерпела, понемножку-понемножку то того, то другого пощипала бы, а она нет, ей это даже и в голову не приходит. Очень она хорошая девочка.
В половине десятого за мной прислали, и мамочка даже ничего не дала мне толком рассказать, живо-живо послала спать.
Глава IX
Глава X
Глава XI
Глава XII
Глава XIII
– Ну-ка, Муся, закрой глаза, – говорит тетя.
Я закрываю. Хоть мне и ничего не видно, зато слышно, как тетин маленький саквояж щелкнул. Значит, оттуда вынимают что-то маленькое. Что? Кольцо?..
Только я успела это подумать, вдруг у самого моего уха: «тик-так, тик-так», и что-то холодное прикоснулось к нему. Неужели? Не может быть!..
Я быстро открываю глаза, поворачиваю голову и попадаю носом прямо в тетину руку, в которой часы, – да, маленькие, хорошенькие голубые эмалевые часики на голубом же эмалевом бантике! Я только ахнула и бросилась опять обоих целовать.
Вот душки часики! Ну, и глупая я! Как же сразу не догадаться было, что мне из Женевы привезут? Ведь там же часы делают… Все швейцары ведь только тем и занимаются, что часы да сыр делают (а швейцарский сыр я люблю).
Понятно, часы я сейчас же на себя и нацепила.
Отправились мы все в папин кабинет, уселись на тахту и стали беседовать. Тетя Лидуша и Леонид Георгиевич меня все подробно про гимназию расспрашивали. Я все должна была выложить, даже свое «одиннадцать» за поведение.
Они очень много смеялись, а я была рада-радешенька лишний раз поболтать о нашей милой гимназии. Столько всего было, что я боялась забыть или пропустить что-нибудь, а потому ужасно торопилась, даже захлебывалась.
Вдруг меня Леонид Георгиевич останавливает:
– Слушай-ка, Муся, сколько тебе еще классов проходить осталось?
– Да шесть еще, ведь седьмой уже нечего считать, правда?
– Значит, – продолжает он, – ты через три года и гимназию окончишь?
– Это почему?
– Да потому, что ты в один год успеешь сказать то, что другие только в два года скажут. Значит, через три года всю эту премудрость и одолеешь.
Вот противный! Я надулась и замолчала.
– А интересно, который теперь час? – через секунду говорит он. – Будь, Мусенька, добра, посмотри, пожалуйста.
Ну, как на это не ответить? Я лениво так, будто нехотя, вынимаю часы:
– Половина четвертого, – отвечаю я таким тоном, будто я всю жизнь только то и делала, что на часы смотрела.
В это время тетя Лидуша начала рассказывать про все, что они видели в Швейцарии. Красиво там, видно, ужасно: горы высокие-превысокие, и даже летом на самых верхушках снег лежит; и громадные ледники. Тетя говорит, что если вскарабкаться совсем наверх, так они там особенно красивыми кажутся.
Вот тут уже я ровно ничего не понимаю. Во-первых, что может быть красивого в леднике[19]? И во-вторых, что за глупая мысль устраивать их так высоко? В такую жару – а там настоящее пекло
– изволь-ка, когда что понадобится, карабкаться в этакую высь! Времени сколько потеряешь, да и пока оттуда донесешь мороженое или крем, так они и растают. Или эти швейцары совсем-таки дурни, или я чего-нибудь да не поняла, а спрашивать не хотелось, еще опять противный Леонид Георгиевич на смех подымет.
К обеду пришли дядя Коля и Володя. Он все еще не в кадетской форме, наденет ее в следующую субботу и тогда явится во всей красе.
Тетя Лидуша привезла ему маленький фотографический аппаратик, только с собой его не захватила, потому что эту корзину с багажом не успели еще распаковать.
Хотя вся эта компания и сидела еще у нас, но в семь часов я все-таки отправилась к Любе. Там никого не было, кроме меня. Мы с Любой пошли в ее комнату. Не очень красивая. Там спит она и ее шестилетняя сестра Надя.
Игрушек у Любы совсем нет, кукол тоже, она говорит, что уж целых два года, как больше не играет, а ей теперь одиннадцать лет, она старше меня.
В соседней комнате спят ее оба брата, Саша, девяти лет, и пятилетний Коля.
Дети эти так себе, не особенно мне понравились. Саша каждую минуту из-за всего петушится и готов поссориться, а Надя ужасно кривляется, только малюська Коля миленький – толстый и большеглазый.
В чем я Любе страшно завидую – это, что ее держат как взрослую: она смотрит за младшими детьми, и если б вы знали, как они ее слушаются! Ужасно она с ними строго разговаривает. Она же садится за самовар, наливает чай, нарезает булки, накладывает варенье. У нее ключи от шкафа с печеньями, конфетами, наливками. И так это она аккуратно делает, прелесть! Если бы мне поручили шкаф со всякими вкусностями, я бы не утерпела, понемножку-понемножку то того, то другого пощипала бы, а она нет, ей это даже и в голову не приходит. Очень она хорошая девочка.
В половине десятого за мной прислали, и мамочка даже ничего не дала мне толком рассказать, живо-живо послала спать.
Глава IX
Батюшкины хитрости. – «Кумушки»
А батюшка-то наш хитрющий-прехитрющий. Вызвал меня вчера по Закону Божьему, я ему Иова[20] с шиком отрапортовала, «двенадцать», конечно, поставил. Сегодня, не успел хитрюга этот в класс войти, как сейчас же:
– А ну-ка, чернокудрая Мусенька, может, сегодня соблаговолите мне что-нибудь про пророка Иону рассказать?
Хорошо, что я вчера урок все-таки выучила, а то бы скандал вышел. А он еще дразнится:
– И какой этот батюшка нехороший, второй день подряд бедную деточку мучает.
Опять «двенадцать» поставил. А Таньку Грачеву все же подцепил: ее тоже вчера вызывал, она и лапки сложила, да на сегодня книжки и не открывала.
– Слабо, Танюша, слабо, кралечка моя, – говорит. – В будущем на батюшкино добродушие не надейтесь, а чтобы этот прискорбный случай крепче в головке остался, мы для памяти в журнал «семерочку» поставим. Нечего делать, видно, придется
Татьянушку в третий раз побеспокоить, а то четвертная отметка неважная выйдет.
Страсть милый наш попинька, а Таньке – поделом.
Ермолаева нас на Законе тоже насмешила. Ответила батюшке новый урок, а потом он ее и спрашивает:
– Куда был послан пророк Иона проповедовать?
Она не знает, а соседка ее, Романова, шепчет:
– В чужие страны.
– По Туркестану, батюшка, – не дослышав толком, ляпает наша толстушка.
Батюшка рассмеялся, а про нас-то и говорить нечего.
– В другой раз, Лизочка, вы не верьте своим ушам, а верьте лучше глазам. Да в книжечку до урока загляните, а то уж больно новые вещи вы сообщаете – вот я живу-живу, а про это еще и не слыхивал.
Потом Ермолаевой проходу не давали, то одна, то другая пристает:
– Слушай, Ермолаша, а хорошо бы по примеру Ионы по Туркестану попутешествовать!
Но та и сама смеется. Ужасно она добродушный теленок, но пошалить иногда тоже умеет.
Вот на русском так у нас настоящий скандал приключился.
На четвертой и пятой скамейке сидят наши самые долговязые, да ленивые. Надежда Аркадьевна их «кумушками» называет, потому что они вечно трещат и о чем-то торгуются. Вот кумушки-то и влетели.
Была диктовка. Мало того, что красавицы эти все время советовались да друг к другу в тетрадку заглядывали, – они лучше придумали: разыскали преспокойно в книге кусочек, что диктуют, да и списывают. Даже не слушали, прямо до конца все и списали, да на беду перестарались, одну фразу лишнюю и всадили.
Взяла Барбоска тетради, просматривает и говорит:
– Дети, разве я диктовала вам эту фразу? – уж не помню какую.
– Нет, – говорим.
– Так отчего же она у Марковой написана?
Маркова ни жива ни мертва стоит, как рак вареный красная. Барбос допрашивает, а она молчит, глазами хлопает.
Просматривает Ольга Викторовна другие листки, а у Липовской, Андреевой и Зубовой то же самое.
Тут за них и принялись. Четыре соседушки-«кумушки» и у всех-то одинаково – значит, друг у друга списали. Ну а первая-то откуда взяла?
Заглянула Барбоска в книгу, а фраза эта там целиком так и сидит. Влепили им преисправно по единице за диктовку и по «девятке» за поведение, да еще длиннющее замечание в дневник написали.
Вот Барбоска зла была! Да и Евгения Васильевна тоже, вся красная-красная. Они обе предобрые, шали сколько хочешь, никогда по-настоящему не рассердятся, так только, больше страху нагнать. Но за ложь обе просто из себя выходят, Женюрочка чуть не дрожит вся. Да оно и правда, ведь это уже не подсказка, а совсем гадость.
Не любят этих красавиц в классе, дерзкие, распущенные, бранятся.
Ну, и подняли же они рев! Два урока, не переставая, хныкали, но на рукоделии опять разгулялись, благо учительница отметки выставляла.
За рукоделие-то мне «семь». Не знаю, отчего моя работа какая-то серая, неаппетитная, а ведь руки у меня не грязней, чем у других. Надо будет домой взять простирать.
А мадемуазель Линде третий день не приходит. Неизвестно, она ли больна, или с сестрой что приключилось.
– А ну-ка, чернокудрая Мусенька, может, сегодня соблаговолите мне что-нибудь про пророка Иону рассказать?
Хорошо, что я вчера урок все-таки выучила, а то бы скандал вышел. А он еще дразнится:
– И какой этот батюшка нехороший, второй день подряд бедную деточку мучает.
Опять «двенадцать» поставил. А Таньку Грачеву все же подцепил: ее тоже вчера вызывал, она и лапки сложила, да на сегодня книжки и не открывала.
– Слабо, Танюша, слабо, кралечка моя, – говорит. – В будущем на батюшкино добродушие не надейтесь, а чтобы этот прискорбный случай крепче в головке остался, мы для памяти в журнал «семерочку» поставим. Нечего делать, видно, придется
Татьянушку в третий раз побеспокоить, а то четвертная отметка неважная выйдет.
Страсть милый наш попинька, а Таньке – поделом.
Ермолаева нас на Законе тоже насмешила. Ответила батюшке новый урок, а потом он ее и спрашивает:
– Куда был послан пророк Иона проповедовать?
Она не знает, а соседка ее, Романова, шепчет:
– В чужие страны.
– По Туркестану, батюшка, – не дослышав толком, ляпает наша толстушка.
Батюшка рассмеялся, а про нас-то и говорить нечего.
– В другой раз, Лизочка, вы не верьте своим ушам, а верьте лучше глазам. Да в книжечку до урока загляните, а то уж больно новые вещи вы сообщаете – вот я живу-живу, а про это еще и не слыхивал.
Потом Ермолаевой проходу не давали, то одна, то другая пристает:
– Слушай, Ермолаша, а хорошо бы по примеру Ионы по Туркестану попутешествовать!
Но та и сама смеется. Ужасно она добродушный теленок, но пошалить иногда тоже умеет.
Вот на русском так у нас настоящий скандал приключился.
На четвертой и пятой скамейке сидят наши самые долговязые, да ленивые. Надежда Аркадьевна их «кумушками» называет, потому что они вечно трещат и о чем-то торгуются. Вот кумушки-то и влетели.
Была диктовка. Мало того, что красавицы эти все время советовались да друг к другу в тетрадку заглядывали, – они лучше придумали: разыскали преспокойно в книге кусочек, что диктуют, да и списывают. Даже не слушали, прямо до конца все и списали, да на беду перестарались, одну фразу лишнюю и всадили.
Взяла Барбоска тетради, просматривает и говорит:
– Дети, разве я диктовала вам эту фразу? – уж не помню какую.
– Нет, – говорим.
– Так отчего же она у Марковой написана?
Маркова ни жива ни мертва стоит, как рак вареный красная. Барбос допрашивает, а она молчит, глазами хлопает.
Просматривает Ольга Викторовна другие листки, а у Липовской, Андреевой и Зубовой то же самое.
Тут за них и принялись. Четыре соседушки-«кумушки» и у всех-то одинаково – значит, друг у друга списали. Ну а первая-то откуда взяла?
Заглянула Барбоска в книгу, а фраза эта там целиком так и сидит. Влепили им преисправно по единице за диктовку и по «девятке» за поведение, да еще длиннющее замечание в дневник написали.
Вот Барбоска зла была! Да и Евгения Васильевна тоже, вся красная-красная. Они обе предобрые, шали сколько хочешь, никогда по-настоящему не рассердятся, так только, больше страху нагнать. Но за ложь обе просто из себя выходят, Женюрочка чуть не дрожит вся. Да оно и правда, ведь это уже не подсказка, а совсем гадость.
Не любят этих красавиц в классе, дерзкие, распущенные, бранятся.
Ну, и подняли же они рев! Два урока, не переставая, хныкали, но на рукоделии опять разгулялись, благо учительница отметки выставляла.
За рукоделие-то мне «семь». Не знаю, отчего моя работа какая-то серая, неаппетитная, а ведь руки у меня не грязней, чем у других. Надо будет домой взять простирать.
А мадемуазель Линде третий день не приходит. Неизвестно, она ли больна, или с сестрой что приключилось.
Глава X
Четвертные отметки. – приятный сюрприз
Раздавали нам четвертные отметки. Я четвертая ученица: съехала немного, поступила-то ведь третьей. Это все противные письменные работы, и ведь обидно, что настоящих ошибок никогда не бывает, а напишешь какое-нибудь «какшляешь» вместо «кашляешь» – ну и до свидания, мои «двенадцать»!
Баллы у меня хорошие, «девяток» не водится, только рисование и рукоделие совсем подкачали – по «семерке».
Так мне совестно перед Юлией Григорьевной, так бы хотелось ей угодить, но чем больше стараюсь, тем хуже выходит.
Как-то недавно сказали нам принести на урок рисования яблоко и кисть винограда. Уж это вы можете мне поверить, у всякой что ни на есть разини и растеряхи и то и другое оказалось. Велела Юлия Григорьевна положить их на парту и рисовать.
Я обрадовалась. Ну, думаю, это нетрудно: большой круг, а рядом много маленьких кружочков один на одном. Но это только так казалось…
На самом деле яблоко у меня вышло чересчур круглое, потому что я его по бумажке обвела. Знаете, как вместо циркуля устраивают? Проткнуть две дырочки, в одну булавку вставить, а в другую карандаш – и вести. Потом я не знала, куда тень класть, и положила с обеих сторон.
А виноград… Когда я его нарисовала, мне почему-то припомнилась задача из учебника: на заводе ядра уложили так, что в первом ряду было одно ядро, во втором два, в третьем – три, в четвертом – четыре и так далее. Сама не знаю, отчего мне представилось, что ядра эти были уложены именно так, как мой несчастный виноград. Только в задаче они наверняка покруглее были, потому что виноград я раньше яблока рисовала и от руки – не догадалась еще циркуля устроить, вот кружки не очень круглые и вышли.
На французском пришел инспектор раздавать аттестации. Отчего-то мне вдруг так страшно стало, боюсь, да и только, уж меня и Надежда Аркадьевна успокаивала. А ждать ведь долго, пока он в списке до буквы «С» дойдет.
Наконец.
Посмотрел, внимательно все высмотрел и говорит:
– Хорошо, Старобельская. Очень даже хорошо, только, пожалуй, в Академию художеств вас не примут, а? Как думаете?
Сам улыбается, весь свой миндаль так на показ и выставил, а глаза смеются.
Люба – двенадцатая ученица, Полуштофик – восьмая, Тишалова – восемнадцатая, Танька – десятая, Юля Бек – двадцать пятая. Зернова, конечно, первая, а Сцелькина тоже первая, только с другого конца.
Мамочка и папочка очень довольны остались моими отметками и сейчас же со мной честно расплатились. У нас по условию за каждое «двенадцать» на неделе гривенник[21] полагается, а за каждое «двенадцать» в четверти – полтинник. Их у меня оказалось целых три, а потому я и с мамочки, и с папочки по полтора рубля получила, да еще по полтиннику за все остальное вместе, итого четыре рубля – целый капитал.
А тетя Лидуша что выдумала! Она знает, как я давно мечтаю попасть в оперу, ведь никогда в жизни не была, вот она мне сюрприз и устроила – раздобыла билет на «Демона»[22]. Завтра едем. Я страшно рада!
Баллы у меня хорошие, «девяток» не водится, только рисование и рукоделие совсем подкачали – по «семерке».
Так мне совестно перед Юлией Григорьевной, так бы хотелось ей угодить, но чем больше стараюсь, тем хуже выходит.
Как-то недавно сказали нам принести на урок рисования яблоко и кисть винограда. Уж это вы можете мне поверить, у всякой что ни на есть разини и растеряхи и то и другое оказалось. Велела Юлия Григорьевна положить их на парту и рисовать.
Я обрадовалась. Ну, думаю, это нетрудно: большой круг, а рядом много маленьких кружочков один на одном. Но это только так казалось…
На самом деле яблоко у меня вышло чересчур круглое, потому что я его по бумажке обвела. Знаете, как вместо циркуля устраивают? Проткнуть две дырочки, в одну булавку вставить, а в другую карандаш – и вести. Потом я не знала, куда тень класть, и положила с обеих сторон.
А виноград… Когда я его нарисовала, мне почему-то припомнилась задача из учебника: на заводе ядра уложили так, что в первом ряду было одно ядро, во втором два, в третьем – три, в четвертом – четыре и так далее. Сама не знаю, отчего мне представилось, что ядра эти были уложены именно так, как мой несчастный виноград. Только в задаче они наверняка покруглее были, потому что виноград я раньше яблока рисовала и от руки – не догадалась еще циркуля устроить, вот кружки не очень круглые и вышли.
На французском пришел инспектор раздавать аттестации. Отчего-то мне вдруг так страшно стало, боюсь, да и только, уж меня и Надежда Аркадьевна успокаивала. А ждать ведь долго, пока он в списке до буквы «С» дойдет.
Наконец.
Посмотрел, внимательно все высмотрел и говорит:
– Хорошо, Старобельская. Очень даже хорошо, только, пожалуй, в Академию художеств вас не примут, а? Как думаете?
Сам улыбается, весь свой миндаль так на показ и выставил, а глаза смеются.
Люба – двенадцатая ученица, Полуштофик – восьмая, Тишалова – восемнадцатая, Танька – десятая, Юля Бек – двадцать пятая. Зернова, конечно, первая, а Сцелькина тоже первая, только с другого конца.
Мамочка и папочка очень довольны остались моими отметками и сейчас же со мной честно расплатились. У нас по условию за каждое «двенадцать» на неделе гривенник[21] полагается, а за каждое «двенадцать» в четверти – полтинник. Их у меня оказалось целых три, а потому я и с мамочки, и с папочки по полтора рубля получила, да еще по полтиннику за все остальное вместе, итого четыре рубля – целый капитал.
А тетя Лидуша что выдумала! Она знает, как я давно мечтаю попасть в оперу, ведь никогда в жизни не была, вот она мне сюрприз и устроила – раздобыла билет на «Демона»[22]. Завтра едем. Я страшно рада!
Глава XI
«Демон». – Мои мечты
Господи, как в театре хорошо было! Я до сих пор еще в себя не могу прийти.
Народу собралась там тьма-тьмущая, потому что в этот день был манифест… то есть… Нет, ерунда какая! Манифест это совсем другое, это, кажется, что государь говорит или пишет, когда у него наследник рождается или он женится, – на радостях, одним словом… (Кажется, не напутала?)
Ну, а оттого, что «Демона» давали, чего ж царю уж так особенно радоваться? Он его ведь, должно быть, видел. В этот же вечер был… как его?.. Да, бенефис (ужасно похоже!) того самого актера, который Демона изображал.
Вы знаете, что такое бенефис? Верно, нет, я сама только в пятницу узнала. Это вроде именин актера: он играет не то, что ему велят, а то, что сам хочет, и потом ему публика подарки делает.
А он умно распорядился, что «Демона» захотел поставить, я бы на его месте то же самое сделала, потому что это самая лучшая опера… Правда, я другой никакой не видела, но это все равно, – никогда не поверю, чтобы можно было еще что-нибудь лучшее выдумать, так тут все красиво: и Демон, и ангелы, и монастырь, и сторож так хорошо в дощечки бьет, а кругом тихо, темно…
А когда Тамара плачет, что ее жениха убили, вдруг над ней Демон появляется в такой длинной черной разлетайке, за спиной большие крылья, на голове бриллиантовая звездочка, и где он ни станет, все сейчас красноватым светом озарится. Чудесно!
На следующий день, благо праздник был, вытащила я у папочки из шкафа Лермонтова и стала долбить… Учить то есть, много выучила.
А как Тамара просит, чтобы ее в монастырь отпустили! Ее отец чего-то ломается, не хочет, так она бух на колени:
Но что мне больше всего понравилось, это апо… апо… Да как же его? – Апо… Апофедос[23]? Тоже нет, слишком на Федоса похоже… Ну, одним словом, конец, последняя картина, когда Тамара уже умерла и ангелы ее душу на небо несут. Господи, как красиво! Ну, совсем точно правда.
А Демон вовсе на черта не похож: хвоста у него нет, а рожки хоть маленькие и есть, но все-таки он, по-моему, больше на черного ангела смахивает. И красивый – прелесть!
Как это Лермонтов сумел выдумать такую дивную вещь? Жаль, что он умер, мне бы хотелось посмотреть на него, не может быть, чтоб он был таким, как все люди, верно, совсем другой. Хоть бы когда-нибудь такого увидеть.
Глупая! Ну, какая же я глупая!.. И зачем мне на Лермонтова смотреть, когда у меня моя собственная мамуся имеется? Вы читали ее сказки «Ветка мира» и «Сад искупления?» Нет? Ну, тогда, конечно, вы не поняли, почему я себя сейчас глупой назвала. Потому, что эти две сказки, это даже сказать нельзя какая прелесть. Лучше «Демона» – там не только ангелы, даже Серафим есть.
Вот если бы из этого оперу сделать! Все бы так и ахнули. Как жаль, что мамочки дома нет, я бы ей сейчас же это посоветовала. И зачем она только в этот глупый гостиный двор уехала? Да, правда, ведь мои башмаки каши запросили, а в гимназию в туфлях идти нельзя, морозище здоровенный.
Прежде я все думала сделаться женщиной-математичкой, но теперь ни за что – фи! Сиди да таблицу умножения подсчитывай, либо какое-нибудь противное деление делай. Покорно благодарю! Пусть наша Краснокожка в этом упражняется.
Нет, теперь я совсем о другом мечтаю: быть писательницей, сочинять трогательные стихи (если это не слишком трудно), сказки, оперы – вот это прелесть… А актрисой?… Актрисой еще приятнее: говоришь всякие красивые и грустные слова, платье блестит, всюду бусы, золото, публика аплодирует, плачет, топает, бросает цветы – хорошо!
А бенефис? Бенефис тоже чудесно: так всего раз в год именины и раз рождение бывает, а тут еще можно всякий месяц бенефис устраивать. То-то всяких красивых вещей в квартире наберется! Боже, Боже, как мне хочется быть актрисой!..
Нет… Лучше не просто актрисой, а так, чтобы самой что-нибудь сочинить такое красивое, печальное и самой же потом представлять. Это было бы самое-самое большое счастье, какое только придумать можно, даже еще лучше, чем царицей быть. Вот хочется!
Господи, сделай, чтоб я могла сочинять как мамочка, как Лермонтов, а я за это готова всю жизнь ничего сладкого….
Нет, что я? Что это я? Хорошо, что не договорила! Не есть никогда ничего сладкого?! Вот ужас-то! Я только чай без сахара пью, и то как мне тяжело приходится. А тут никогда и ничего – ни меренг[24], ни мороженого, ни шоколаду… Ни за что бы не выдержала! Да и зачем это нужно? Мешать оно ничему не может. Ведь другие актрисы наверняка шоколад едят, а мамуся моя так даже и очень, особенно крафтовские, как у нас в ложе были, а стихи вон какие чудные пишет!
Вот другие все могут: и поют, и рисуют, и сочиняют, неужели же одна я совсем неталантная и ничего не буду уметь? Как хочется быть актрисой!
Народу собралась там тьма-тьмущая, потому что в этот день был манифест… то есть… Нет, ерунда какая! Манифест это совсем другое, это, кажется, что государь говорит или пишет, когда у него наследник рождается или он женится, – на радостях, одним словом… (Кажется, не напутала?)
Ну, а оттого, что «Демона» давали, чего ж царю уж так особенно радоваться? Он его ведь, должно быть, видел. В этот же вечер был… как его?.. Да, бенефис (ужасно похоже!) того самого актера, который Демона изображал.
Вы знаете, что такое бенефис? Верно, нет, я сама только в пятницу узнала. Это вроде именин актера: он играет не то, что ему велят, а то, что сам хочет, и потом ему публика подарки делает.
А он умно распорядился, что «Демона» захотел поставить, я бы на его месте то же самое сделала, потому что это самая лучшая опера… Правда, я другой никакой не видела, но это все равно, – никогда не поверю, чтобы можно было еще что-нибудь лучшее выдумать, так тут все красиво: и Демон, и ангелы, и монастырь, и сторож так хорошо в дощечки бьет, а кругом тихо, темно…
А когда Тамара плачет, что ее жениха убили, вдруг над ней Демон появляется в такой длинной черной разлетайке, за спиной большие крылья, на голове бриллиантовая звездочка, и где он ни станет, все сейчас красноватым светом озарится. Чудесно!
На следующий день, благо праздник был, вытащила я у папочки из шкафа Лермонтова и стала долбить… Учить то есть, много выучила.
А как Тамара просит, чтобы ее в монастырь отпустили! Ее отец чего-то ломается, не хочет, так она бух на колени:
Я и это наизусть выучила, а потом стала пробовать представить этот кусочек в мамочкином будуарчике перед трюмо. Очень красиво выходило. Завернулась я в простыню и на колени чудно шлепалась, только вот пела я немножко того… Не так чтоб уж очень хорошо.
Отец, отец, оставь угрозы,
Свою Тамару не брани.
Я плачу, – видишь эти слезы?
Ужель не трогают они?
Но что мне больше всего понравилось, это апо… апо… Да как же его? – Апо… Апофедос[23]? Тоже нет, слишком на Федоса похоже… Ну, одним словом, конец, последняя картина, когда Тамара уже умерла и ангелы ее душу на небо несут. Господи, как красиво! Ну, совсем точно правда.
А Демон вовсе на черта не похож: хвоста у него нет, а рожки хоть маленькие и есть, но все-таки он, по-моему, больше на черного ангела смахивает. И красивый – прелесть!
Как это Лермонтов сумел выдумать такую дивную вещь? Жаль, что он умер, мне бы хотелось посмотреть на него, не может быть, чтоб он был таким, как все люди, верно, совсем другой. Хоть бы когда-нибудь такого увидеть.
Глупая! Ну, какая же я глупая!.. И зачем мне на Лермонтова смотреть, когда у меня моя собственная мамуся имеется? Вы читали ее сказки «Ветка мира» и «Сад искупления?» Нет? Ну, тогда, конечно, вы не поняли, почему я себя сейчас глупой назвала. Потому, что эти две сказки, это даже сказать нельзя какая прелесть. Лучше «Демона» – там не только ангелы, даже Серафим есть.
Вот если бы из этого оперу сделать! Все бы так и ахнули. Как жаль, что мамочки дома нет, я бы ей сейчас же это посоветовала. И зачем она только в этот глупый гостиный двор уехала? Да, правда, ведь мои башмаки каши запросили, а в гимназию в туфлях идти нельзя, морозище здоровенный.
Прежде я все думала сделаться женщиной-математичкой, но теперь ни за что – фи! Сиди да таблицу умножения подсчитывай, либо какое-нибудь противное деление делай. Покорно благодарю! Пусть наша Краснокожка в этом упражняется.
Нет, теперь я совсем о другом мечтаю: быть писательницей, сочинять трогательные стихи (если это не слишком трудно), сказки, оперы – вот это прелесть… А актрисой?… Актрисой еще приятнее: говоришь всякие красивые и грустные слова, платье блестит, всюду бусы, золото, публика аплодирует, плачет, топает, бросает цветы – хорошо!
А бенефис? Бенефис тоже чудесно: так всего раз в год именины и раз рождение бывает, а тут еще можно всякий месяц бенефис устраивать. То-то всяких красивых вещей в квартире наберется! Боже, Боже, как мне хочется быть актрисой!..
Нет… Лучше не просто актрисой, а так, чтобы самой что-нибудь сочинить такое красивое, печальное и самой же потом представлять. Это было бы самое-самое большое счастье, какое только придумать можно, даже еще лучше, чем царицей быть. Вот хочется!
Господи, сделай, чтоб я могла сочинять как мамочка, как Лермонтов, а я за это готова всю жизнь ничего сладкого….
Нет, что я? Что это я? Хорошо, что не договорила! Не есть никогда ничего сладкого?! Вот ужас-то! Я только чай без сахара пью, и то как мне тяжело приходится. А тут никогда и ничего – ни меренг[24], ни мороженого, ни шоколаду… Ни за что бы не выдержала! Да и зачем это нужно? Мешать оно ничему не может. Ведь другие актрисы наверняка шоколад едят, а мамуся моя так даже и очень, особенно крафтовские, как у нас в ложе были, а стихи вон какие чудные пишет!
Вот другие все могут: и поют, и рисуют, и сочиняют, неужели же одна я совсем неталантная и ничего не буду уметь? Как хочется быть актрисой!
Глава XII
Мадемуазель Линде плачет. – Что мы решили
Бог знает сколько времени мы уже не видели мадемуазель Линде, ей даже на дом журнал посылали, чтобы проставить четвертные отметки. Сестра ее долго была больна и несколько дней назад умерла.
Вчера наконец пришла мадемуазель Линде. Худенькая такая, еще, кажется, похудела, личико грустное-грустное, глаза блестят, а под ними такие широкие темные круги.
Евгения Васильевна предупредила нас, чтобы мы не шалили и вели себя тихо. И правда, в классе было замечательно спокойно, только «кумушки» попробовали-таки немного побушевать, но на них мы сами со всех сторон зашикали.
Дали нам писать немецкие склонения. Пишу я, только вдруг подняла голову – вижу: мадемуазель Линде сидит боком у стола, повернув голову к окну, смотрит в одну точку, губы у нее немного дрожат, а слезы, крупные такие, так и катятся из глаз, и она даже не вытирает их. Это близенько, совсем почти около меня, не больше как шага полтора.
Тут уж мне не до склонений было, смотрю на нее, и так жалко мне ее, так жалко… В горле щекочет, в глазах тоже… Не могу, не могу я видеть, когда кто-нибудь плачет! Я и про перо забыла, что у меня в руке, бросилась около нее на колени и крепко обняла ее за талию.
– Мадемуазель Линде, дорогая, золотая, не плачьте, пожалуйста не плачьте, мне так жаль, я так вас люблю, – всхлипывала я.
Она сперва чуть-чуть вздрогнула, не заметила, верно, как я подошла, но потом прижала меня за лицо к своей груди.
– Доброе, милое дитя, – ласково так прошептала она.
Девочки перестали писать и смотрели на нас. У многих тоже
были такие лица, будто и они вот-вот заревут, одна только какая-то фыркнула, оказалось – Зубова. Дрянная девчонка! Мадемуазель Линде плачет, а ей смешно. Ну и досталось же ей потом от всех нас!
Я потихоньку полезла в карман, потому что мне непременно нужно было высморкаться, но тут мадемуазель Линде точно проснулась:
– Идите, малютка, на место, теперь не время грустить, надо делом заниматься.
Она хотела улыбнуться, но личико у нее сделалось такое жалкое, такое жалкое, что я и теперь не могу забыть его выражения.
Села я на место и стала писать, но какое уж там писанье? Я только и делала, что сморкалась, а из глаз все-таки на страницу капало, и совсем она мокрая стала, чернила разлились, так что иного и прочитать нельзя было. Худо ли, хорошо ли – дописала. Вряд ли очень хорошо.
Странные какие наши девочки, многие потом говорили, что им тоже очень хотелось подойти и приласкаться к мадемуазель Линде, только неловко было, совестно. Чего же тут совестного? Коли человек плачет, надо же его приласкать? Надо же утешить? А они – «неловко», рассуждают еще. Чудачки!
Наша компания потом целый день только и толковала про мадемуазель Линде и ее несчастных маленьких племянников. Бедные малыши! Они совсем еще маленькие, одному шесть лет, другому пять и младшему всего два года, это нам Евгения Васильевна сказала. Такие крохи – и уже ни папы, ни мамы, подумать только! На все и про все одна тетя, да и та больная, и потом ведь она почти целый день с нами в гимназии занята, а они, жалкушки, сидят себе дома одни-одинешеньки, и поиграть им, может быть, не с чем. Евгения Васильевна говорила, что они очень бедные.
Вдруг я вспомнила про свои четыре рубля, даже больше, еще 1 руб. 63 коп. прежних денег есть…
– Знаете что? – говорю. – Давайте сложимся и купим этим ребятишкам каких-нибудь игрушек, а потом пошлем, только чтоб никто не знал. Хотите? У меня есть 5 руб. 63 коп. Кто еще дает?
Шурка так даже мне на шею кинулась:
– Ты душка, Стригунчик, и голова у тебя многоумная. Отлично! Только у меня всего 1 руб. 40 коп. есть.
У Любы нашлось 1 руб. 80 коп., у Юли – целых три рубля, у Штоф – 90 коп. Вот и решили все это принести с собой на следующий день и толком обсудить, что именно купить.
Люба предложила спросить весь класс, может, еще кто-нибудь захочет денег дать. Сперва так и хотели сделать, но потом передумали. Бог с ними! Денег у нас на игрушки хватит, а поди-ка скажи только всем этим болтуньям – сейчас на всю гимназию разнесут. А нам хочется, чтобы никто-никто про это не знал; ну, мамам-то нашим, понятно, мы скажем.
Придя домой, все это я первым же делом своей мамусе и изложила. Она очень похвалила, говорит только, что лучше немного иначе распорядиться:
– Ведь игрушек у всякой из вас много таких найдется, которые вас больше не интересуют, да и книжечек, верно, тоже. Чем покупать, вот их лучше и пошлите. Можно все это к нам принести, а потом я отошлю, куда полагается. На те же деньги, что вы даете, да я еще немножко своего прибавлю, мы купим этим малышам всяких нужных вещей: рубашечек, платьица и тому подобное. И, конечно, материи, чтобы их тетя сама могла распорядиться, как ей удобнее. И потом, Муся, нужно так сделать, чтобы мадемуазель Линде не знала, от кого это. Иначе ей может быть немножко не то чтоб обидно, а неприятно для самолюбия. Так, по крайней мере, ей никого благодарить не придется, а это бывает крайне тяжело для того, кому дают. Поняла? Я думаю, подруги твои ведь не ради благодарности это выдумали, а потому, что вам самим приятно доставить удовольствие бедным маленьким сироткам. Правда?
Еще бы не правда! То есть, как моя мамуся все хорошо понимает, это замечательно! Так и решили.
Вчера наконец пришла мадемуазель Линде. Худенькая такая, еще, кажется, похудела, личико грустное-грустное, глаза блестят, а под ними такие широкие темные круги.
Евгения Васильевна предупредила нас, чтобы мы не шалили и вели себя тихо. И правда, в классе было замечательно спокойно, только «кумушки» попробовали-таки немного побушевать, но на них мы сами со всех сторон зашикали.
Дали нам писать немецкие склонения. Пишу я, только вдруг подняла голову – вижу: мадемуазель Линде сидит боком у стола, повернув голову к окну, смотрит в одну точку, губы у нее немного дрожат, а слезы, крупные такие, так и катятся из глаз, и она даже не вытирает их. Это близенько, совсем почти около меня, не больше как шага полтора.
Тут уж мне не до склонений было, смотрю на нее, и так жалко мне ее, так жалко… В горле щекочет, в глазах тоже… Не могу, не могу я видеть, когда кто-нибудь плачет! Я и про перо забыла, что у меня в руке, бросилась около нее на колени и крепко обняла ее за талию.
– Мадемуазель Линде, дорогая, золотая, не плачьте, пожалуйста не плачьте, мне так жаль, я так вас люблю, – всхлипывала я.
Она сперва чуть-чуть вздрогнула, не заметила, верно, как я подошла, но потом прижала меня за лицо к своей груди.
– Доброе, милое дитя, – ласково так прошептала она.
Девочки перестали писать и смотрели на нас. У многих тоже
были такие лица, будто и они вот-вот заревут, одна только какая-то фыркнула, оказалось – Зубова. Дрянная девчонка! Мадемуазель Линде плачет, а ей смешно. Ну и досталось же ей потом от всех нас!
Я потихоньку полезла в карман, потому что мне непременно нужно было высморкаться, но тут мадемуазель Линде точно проснулась:
– Идите, малютка, на место, теперь не время грустить, надо делом заниматься.
Она хотела улыбнуться, но личико у нее сделалось такое жалкое, такое жалкое, что я и теперь не могу забыть его выражения.
Села я на место и стала писать, но какое уж там писанье? Я только и делала, что сморкалась, а из глаз все-таки на страницу капало, и совсем она мокрая стала, чернила разлились, так что иного и прочитать нельзя было. Худо ли, хорошо ли – дописала. Вряд ли очень хорошо.
Странные какие наши девочки, многие потом говорили, что им тоже очень хотелось подойти и приласкаться к мадемуазель Линде, только неловко было, совестно. Чего же тут совестного? Коли человек плачет, надо же его приласкать? Надо же утешить? А они – «неловко», рассуждают еще. Чудачки!
Наша компания потом целый день только и толковала про мадемуазель Линде и ее несчастных маленьких племянников. Бедные малыши! Они совсем еще маленькие, одному шесть лет, другому пять и младшему всего два года, это нам Евгения Васильевна сказала. Такие крохи – и уже ни папы, ни мамы, подумать только! На все и про все одна тетя, да и та больная, и потом ведь она почти целый день с нами в гимназии занята, а они, жалкушки, сидят себе дома одни-одинешеньки, и поиграть им, может быть, не с чем. Евгения Васильевна говорила, что они очень бедные.
Вдруг я вспомнила про свои четыре рубля, даже больше, еще 1 руб. 63 коп. прежних денег есть…
– Знаете что? – говорю. – Давайте сложимся и купим этим ребятишкам каких-нибудь игрушек, а потом пошлем, только чтоб никто не знал. Хотите? У меня есть 5 руб. 63 коп. Кто еще дает?
Шурка так даже мне на шею кинулась:
– Ты душка, Стригунчик, и голова у тебя многоумная. Отлично! Только у меня всего 1 руб. 40 коп. есть.
У Любы нашлось 1 руб. 80 коп., у Юли – целых три рубля, у Штоф – 90 коп. Вот и решили все это принести с собой на следующий день и толком обсудить, что именно купить.
Люба предложила спросить весь класс, может, еще кто-нибудь захочет денег дать. Сперва так и хотели сделать, но потом передумали. Бог с ними! Денег у нас на игрушки хватит, а поди-ка скажи только всем этим болтуньям – сейчас на всю гимназию разнесут. А нам хочется, чтобы никто-никто про это не знал; ну, мамам-то нашим, понятно, мы скажем.
Придя домой, все это я первым же делом своей мамусе и изложила. Она очень похвалила, говорит только, что лучше немного иначе распорядиться:
– Ведь игрушек у всякой из вас много таких найдется, которые вас больше не интересуют, да и книжечек, верно, тоже. Чем покупать, вот их лучше и пошлите. Можно все это к нам принести, а потом я отошлю, куда полагается. На те же деньги, что вы даете, да я еще немножко своего прибавлю, мы купим этим малышам всяких нужных вещей: рубашечек, платьица и тому подобное. И, конечно, материи, чтобы их тетя сама могла распорядиться, как ей удобнее. И потом, Муся, нужно так сделать, чтобы мадемуазель Линде не знала, от кого это. Иначе ей может быть немножко не то чтоб обидно, а неприятно для самолюбия. Так, по крайней мере, ей никого благодарить не придется, а это бывает крайне тяжело для того, кому дают. Поняла? Я думаю, подруги твои ведь не ради благодарности это выдумали, а потому, что вам самим приятно доставить удовольствие бедным маленьким сироткам. Правда?
Еще бы не правда! То есть, как моя мамуся все хорошо понимает, это замечательно! Так и решили.
Глава XIII
Отправка пакетов. – Бенефисы. – Терракотка
Как мамочка предложила, так и устроили.
Понаприсылали девочки к нам всякой всячины, и хорошие такие игрушки, целенькие. У Любы игрушек нет, она вместо того дала несколько красивых книжек. Я пожертвовала две куклы, чайную посуду и столовую. Только со своей любимицей Лили мне слишком жаль было расставаться. Играть-то я едва ли буду – у нас в классе никто в куклы не играет, – но все-таки пусть остается.
Ко всем нашим деньгам мамы наши еще и от себя прибавили кое-что, и собралось больше сорока рублей. Мамуся отправилась в гостиный двор и накупила всего нужного: темно-синей и темно-красной материи на платьица, холста и дюжину чулочек. Ко всему этому она еще прибавила большую жестянку какао, два свертка печений «Альберок» и три коробочки Ольденбургского монпансье[25] – каждому по одной; пусть малыши погрызут, наверное, ведь любят.
Все это посвязывали вместе, вышло два громадных пакета. Когда они были готовы, мамочка велела отнести их вниз, позвать извозчика, оделась и сказала, что сама все довезет до первого посыльного и лично отдаст ему, а то, знаете ведь, дай прислуге, так она или перепутает, или чего-нибудь ненужного наболтает. Так наши вещи и уехали, а адрес-то, понятно, мы еще раньше в гимназии разузнали.
В этот самый день случилось важное событие. Володя первый раз явился в своей новой форме. Право, он премиленький кадетик и держится ровно так, точно в струнку вытянувшись, а прежде ходил кривуля кривулей, согнувшись в три погибели – ни дать, ни взять верблюд. Любу мамочка в этот день тоже пригласила, все вместе и пакеты приготовляли.
Веселый Володька был страшно. И вообще-то он, как папа говорит, «меланхолией не страдает», а тут, чуть не на голове ходил. Люба просто каталась от смеха, да и было с чего, особенно как начал этот шалопут про свой корпус рассказывать.
А хорошо им живется! Много их там, и если все такие же сумасшедшие, как мой братишка, весело, должно быть. Только вот воспитателям их, верно, не до смеха.
Есть у них один такой несчастный, которого они особенно не любят и изводом его занимаются. Как только его дежурство, они ему «бенефис» и устроят – только не такой, как актерам, с подарками, а, попросту говоря, штуку выкинут.
Вот как-то вечером дежурит он. Мальчишки все будто и спать улеглись, тихонько так лежат. Тот рад: слава Богу, спокойно. Да только, пожалуй, для него было бы лучше, если б они покричали да пошумели, чем то, что тихони эти затеяли. Только он за дверь – сразу все и повскакали. Достали длиннейшую-предлиннейшую веревку, все сапоги на нее за ушки, точно грибы сушеные, нанизали да через окошко на соседнюю крышу и спустили.
Просыпаются утром. Все кадеты их класса, как один, сапоги свои требуют, а сапоги-то тю-тю – были да сплыли!
Воспитатель ищет, воспитатель мечется, чуть с ума не сошел, сторожей всех взбудоражил, – сапог нет как нет! Должны были всем этим сорванцам новые из кладовой достать, так в них три дня и проходили, пока кто-то совершенно случайно на крышу не сунулся, а сапоги там стоят себе да смеются. Ну, понятно, по головке за это не погладили, всех без отпуска оставили.
Понаприсылали девочки к нам всякой всячины, и хорошие такие игрушки, целенькие. У Любы игрушек нет, она вместо того дала несколько красивых книжек. Я пожертвовала две куклы, чайную посуду и столовую. Только со своей любимицей Лили мне слишком жаль было расставаться. Играть-то я едва ли буду – у нас в классе никто в куклы не играет, – но все-таки пусть остается.
Ко всем нашим деньгам мамы наши еще и от себя прибавили кое-что, и собралось больше сорока рублей. Мамуся отправилась в гостиный двор и накупила всего нужного: темно-синей и темно-красной материи на платьица, холста и дюжину чулочек. Ко всему этому она еще прибавила большую жестянку какао, два свертка печений «Альберок» и три коробочки Ольденбургского монпансье[25] – каждому по одной; пусть малыши погрызут, наверное, ведь любят.
Все это посвязывали вместе, вышло два громадных пакета. Когда они были готовы, мамочка велела отнести их вниз, позвать извозчика, оделась и сказала, что сама все довезет до первого посыльного и лично отдаст ему, а то, знаете ведь, дай прислуге, так она или перепутает, или чего-нибудь ненужного наболтает. Так наши вещи и уехали, а адрес-то, понятно, мы еще раньше в гимназии разузнали.
В этот самый день случилось важное событие. Володя первый раз явился в своей новой форме. Право, он премиленький кадетик и держится ровно так, точно в струнку вытянувшись, а прежде ходил кривуля кривулей, согнувшись в три погибели – ни дать, ни взять верблюд. Любу мамочка в этот день тоже пригласила, все вместе и пакеты приготовляли.
Веселый Володька был страшно. И вообще-то он, как папа говорит, «меланхолией не страдает», а тут, чуть не на голове ходил. Люба просто каталась от смеха, да и было с чего, особенно как начал этот шалопут про свой корпус рассказывать.
А хорошо им живется! Много их там, и если все такие же сумасшедшие, как мой братишка, весело, должно быть. Только вот воспитателям их, верно, не до смеха.
Есть у них один такой несчастный, которого они особенно не любят и изводом его занимаются. Как только его дежурство, они ему «бенефис» и устроят – только не такой, как актерам, с подарками, а, попросту говоря, штуку выкинут.
Вот как-то вечером дежурит он. Мальчишки все будто и спать улеглись, тихонько так лежат. Тот рад: слава Богу, спокойно. Да только, пожалуй, для него было бы лучше, если б они покричали да пошумели, чем то, что тихони эти затеяли. Только он за дверь – сразу все и повскакали. Достали длиннейшую-предлиннейшую веревку, все сапоги на нее за ушки, точно грибы сушеные, нанизали да через окошко на соседнюю крышу и спустили.
Просыпаются утром. Все кадеты их класса, как один, сапоги свои требуют, а сапоги-то тю-тю – были да сплыли!
Воспитатель ищет, воспитатель мечется, чуть с ума не сошел, сторожей всех взбудоражил, – сапог нет как нет! Должны были всем этим сорванцам новые из кладовой достать, так в них три дня и проходили, пока кто-то совершенно случайно на крышу не сунулся, а сапоги там стоят себе да смеются. Ну, понятно, по головке за это не погладили, всех без отпуска оставили.