– Ну ладно, теперь сойдет, вот только вытру еще полотенцем.
   И если бы вы видели ее татарскую мордашку! Серьезная
   такая, подумаешь, и правда, дело делает. Молодчинище, люблю я ее.
   Окончив с ванной, мы бегом летим по коридору, но ни Юлии Григорьевны, ни мадемуазель Линде нет – завтракать пошли. Правда, ведь и они есть хотят. С горя стали мы расхаживать да ученицам косы вместе связывать; в нашем этаже это неудобно, потому что косюли все больше коротенькие, на мою похожи, редко на хорошую наткнешься, а там длинные, их связать можно. Смешно потом, умора! – хотят разойтись – не тут-то было. Тпрру! Злятся – хорошо!
   За русским уроком Барбос объявил нам, что через две недели юбилей нашей гимназии и устраивают ученический литературный вечер, в котором участвовать будут все классы. На наш класс дано три вещи: сказка Достоевского «Мальчик у Христа на елке», стихотворение «Бабушка и внучек» Плещеева и стихотворение «Запоздалая фиалка» Коринфа Аполлонского[59] (кажется, не переврала?). Все это нам прочитали и начали выбирать, кому говорить. Хотеть, конечно, все хотели – еще бы! А Танька так уж сама не знала, что ей сделать, чтобы ее взяли. Да нет, матушка, как-нибудь без тебя обойдутся, авось не провалят.
   Барбос с Евгенией Васильевной долго торговались, наконец порешили: «Запоздалую фиалку» скажет Зернова, она хорошо декламирует, да потом как-то даже и неприлично обойти первую ученицу – правда? «Бабушка и внучек» будут трое говорить: бабушку – Люба (хотя ее и не было, но про нее не забыли, потому она тоже мастер по этой части), внучка – Штоф, у нее такая славная мальчишеская стриженая головенка, а за рассказчика – Шура Тишалова. Сказку же «Мальчику Христа на елке» скажет… Отгадайте кто?.. Ну?.. Муся Старобельская!
   Вы себе представить не можете, как я рада! Так рада, так рада! Это такая прелестная вещь – чудо! Никто, никто во всем классе у нас ее не знал, даже не читал; верно, что-нибудь еще совсем-совсем новое.
   Рассказывается, как один бедный маленький мальчик приехал со своей мамой в большой город. Мама его умерла, а он все будит ее, думает – она спит. Кушать хочется ему, пить, а кругом темно так. Страшно ему стало, и он вышел на улицу, а там холодно-холодно, мороз трещит, а он в одном костюмчике. Но кругом так красиво, светло, лавки, куклы, игрушки, что он и про холод забыл, стоит и любуется перед витриной. А все-таки кушать хочется! И вдруг ему грустно-грустно так становится и страшно, что он один. И хочет он уж заплакать, да как посмотрел в одно окно, так и ахнул: елка до потолка, высокая, а кругом танцуют мальчики и девочки, смеются; на столах торты, пряники. Кушать ему так хочется, и холодно, бедному, болеть все начинает! Вдруг его какой-то большой противный мальчишка ударил кулаком. И бедный малюська упал, но вскочил, живо-живо побежал и спрятался на одном дворе за дровами. Присел он, головка кружится, но так тепло ему делается, и вдруг видит он чудесную светлую до неба елку, и кто-то зовет его. Он думал, что это его мама, но нет, это был Христос, у которого в этот день всегда елка для тех деток, у которых здесь, на Земле, никогда своей не бывало. Христос берет этих деток к себе, делает светлыми, ясными ангельчиками, и они порхают кругом Христовой елки, а мамы их радуются, глядя на них. Ну, одним словом, мальчик этот замерз, умер и встретился на небе со своей мамой.
   Ну разве не прелесть? Только, конечно, я не умею так хорошо сказать, как там написано. Вот это и велено мне выучить, не все сразу, понятно, потому там больших четыре страницы, а первый кусочек.
   Мамочка тоже очень рада, что меня выбрали и что такую чудесную вещь дали говорить. Сейчас за дело, иду с мамочкой вместе учить, чтобы не оскандалиться и с шиком ответить. Бегу…
   Да, только еще два слова. И когда это я отучусь спрашивать при посторонних, чего не следует? Сколько уже раз себе слово давала, да все забудешь и ляпнешь. Так про «маму римскую», конечно, мне интересно было знать, действительно ли она так называется. Я первым делом за обедом и спроси. А тут, как на грех, дядя Коля случился, – вы знаете, что это за типчик! – так теперь он мне житья не дает.
   И действительно же я отличилась, такую ерунду спросить! Откуда же там «маме» взяться? Ведь папа-то сам из ксендзов, а они жениться не смеют. Дядька противный меня теперь иначе как «мамой римской» и не называет.
   Правда, дура… Pardon… Это у меня само сорвалось… Впрочем, перед кем же извиняться? Ведь я не про кого-то другого, а про самою себя все сказать можно.

Глава XXIII
Белка. – «На водопое». – Мамочку уломали

   Сто лет ничего не записывала – некогда: уроки гимназические, уроки музыки – чтоб им! – каток, да еще и «Мальчик у Христа на елке». Что и говорить, оно прелесть как красиво, но отчего было Достоевскому не написать этого стихами? Тогда можно бы шутя выучить, потому стихи – они, хочешь не хочешь, в ушах остаются, коли два-три раза прочитал, а тут так ровно ничего не остается, здесь уж надо по-настоящему учить – а я долбни ох как не люблю! Ну, да теперь, слава Богу, скоро конец, всего полстраницы осталось, три с половиной отзвонила. Барбос несколько раз спрашивал, доволен остался, так и сияет.
   Сегодня у нас за русским уроком ужасно смешная штука вышла. Читали мы из хрестоматии главу «Молодая белка». Ну, там и описывается, какая она из себя: рыжая, мол, хвост пушистый, зубы острые. Штоф встает и спрашивает Барбоса:
   – Ольга Викторовна, почему это беличий мех всегда серый, ведь белка-то рыжая?
   – Правда, отчего бы это? Отчего? – раздается со всех сторон.
   Только Танька противно так, насмешливо улыбается и говорит:
   – Глупый вопрос!
   А сама поднимает руку и тянет ее чуть не до самого носа учительницы.
   – Грачева знает? – спрашивает Барбос. – Ну, прекрасно, скажите.
   – Потому что ее шкурку, вероятно, на изнанку выворачивают, – говорит Танька.
   – Как? Что такое? – таращит свои и без того большие глаза Борбосина. – Выворачивают?
   Одну минутку все молчат и переглядываются – еще не утям-кали, но потом вдруг класс начинает хохотать:
   – Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Выворачивают… Ха-ха-ха-ха!.. Ха-ха!
   – Ловко!
   – Ай да Таня! Что? Выскочила?
   – Ну-ка, выверни! Эх ты, голова! – раздается на весь класс голос Шурки Тишаловой.
   – Да, уж это поистине удачно сообразила, – говорит Барбос. – Вы, Грачева, лучше про себя берегите такие ценные познания, других не смущайте.
   Барбос Таньку не любит, и потому хоть и смеется, но не так добродушно, как всегда. Вообще, она ужасно мило хохочет, даже весело смотреть: вся она так и трясется, подбородок так и прыгает.
   Танька красная, злющая. Поделом, не выскакивай!
   На перемене мы в умывальной страшно дурачились. «На водопой» сегодня все так и рвались, особенно те, кто гимназические горячие завтраки ест. Может, чего другого в них и не хватает, но не соли… Потом в голове только и есть одна мысль: кран.
   Многие уж напились, стоят себе, мирно беседуют, а я, хоть и пила, да мало, еще надо про запас. Ну, как всегда, рот под кран. Не без того, чтобы подтолкнули, то одна, то другая; я все ничего, будто не замечаю, пью себе. А они стараются, видят: я не плескаюсь, терпеливо страдаю, – вот и расхрабрились. Уж у меня и за шиворотом вода, и в ушах, и голова мокрая. Постойте ж, голубушки!
   Я голову свою отодвинула, да живо так пальцем кран и приткнула, – видели, как дворники иногда делают, когда улицы поливают? Но только я вместо улицы приятельниц своих окатила. Струя «ж-ж-ж» да фонтаном на них. Здорово вышло! Нет, уж тут как хотите, а кроме «здорово» ничего не скажешь. Визг, писк поднялся, бегут, хохочут!
   В это время в невинности души «пятушка»[60] какая-то бредет себе, ворон считает, и не видит, что тут орошение производится, – да прямо-прямо под фонтан! А я пальцем двигаю, струю направляю то кверху, то книзу. За рукавами у меня полно, холодно, весело!.. Но у «пятушек», видно, вкус другой, она как завизжит:
   – Что это за свинство! Что за сумасшедшая девчонка! Что за уличные манеры! – и поехала-поехала…
   Вы думаете, я стояла да слушала? Как бы не так! Давай Бог ноги, скорее от нее с дороги. Тут уж и звонок в класс, а я мокрее мокрого. Кое-как оттерлась, живо шмыгнула на скамейку, да и за Любину спину:
   – Загороди, ради Бога, Снежина, чтоб Женюрка меня не догнала.
   А вид у меня, точно я часа два под водосточной трубой простояла, вроде Генриха IV[61]. Сижу тише воды ниже травы. Вдруг среди урока кто-то дерг-дерг за ручку! Дверь открывается, Шарлотта Карловна является, руками размахивает – а руки у нее почти такой же длины, как она сама. «Шу-шу-шу» что-то с Евгенией Васильевной. Поговорила-поговорила, попрыгала около ручки и исчезла. Ну, думаю, по мою голову пришли.
   Так и вышло. Чуть урок кончился, меня Евгения Васильевна за бока. Оказывается, «пятушка»-то нажаловалась, а Шарлотта Карловна рада стараться и расхорохорилась. И она сама меня отчитывала, и Женюрочка, но та не очень уж строго, хотя старалась показать, что не дай Бог как сердита. Наконец велела идти просить прощения у этой самой нежной девицы – Спешневой. Нечего делать, иду – и Женюрка за мной. Я в пятый класс, а Евгения Васильевна у двери остановилась. Подхожу и громко так, чтобы она слышала:
   – Простите, пожалуйста, я вас нечаянно облила…
   А потом потише, уже одной Спешневой:
   – Но только другой раз я непременно нарочно вас оболью.
   Все кругом рассмеялись, даже сама Спешнева. Она уж теперь просохла, и злость с нее вся сошла.
   Так дело и кончилось, но Женюрочка обещала следующий раз за «такие глупые шалости» из поведения сбавить. Ни-ни, не сбавит, слишком она меня любит. Вот если бы я налгала, намошенничала, тогда другое дело, а за это – «ни в жисть», как говорит наша Глаша.
   Вечером к нам пришли Боба, Женя, Нина, Наташа и Леонид Георгиевич с тетей – в «тетку» играть. Знаете, новая карточная игра, в нее все теперь играют, – мода, даже и я умею. Ну, играли себе, а потом за чаем стали говорить о нашем юбилейном вечере, о стихах… Да разве я помню, о чем шесть человек говорило, да еще таких болтливых человек! Знаю только наверняка, что о стихах речь шла, в этом-то вся и загвоздка. Женя и обращается к мамочке:
   – Наташа, почему ты нам никогда своих произведений не покажешь?
   Я обрадовалась.
   – А у мамочки, – говорю, – целая толстая синяя тетрадка есть.
   – А тебя спрашивают, егоза? – смеется мамуся.
   Тут как пристанут все: «покажи» да «покажи».
   Нечего делать, принесла мамуся тетрадку и сама же вслух читать стала. Кое-где сплутовать хотела, пропустить, но не тут-то было, всё заставили прочитать.
   – Да это грешно, Наташа, под замком держать такие сокровища, надо отдать в печать.
   – Мои стихи? В печать? Да вы смеетесь! – говорит мамочка.
   Пристают к ней: «снеси» да «снеси» в какую-нибудь редакцию.
   – Чтобы я срамиться стала? Ни за что! – отнекивается мамуся.
   – Ну, не хочешь, дай, мы сами снесем, – просят они.
   Наконец уломали мамочку.
   – Ну, несите, только фамилию свою я зачеркну, не хочу позорить весь наш славный род.
   А что, мамусенька? Ведь я говорила, что надо напечатать! По-моему и вышло! Все вот говорят: «Талант». И сказки надо, непременно надо в оперы переделать.
   Господи, какая я счастливая, что у меня такая умная мама, и хорошенькая, и добрая! Хоть бы мне чу-у-уточку быть на нее похожей!
   Да, какую Леонид Георгиевич странную штуку рассказывал: был у них в министерстве юбилей какого-то господина, так отгадайте, что сослуживцы ему поднесли? Никогда не отгадаете, хоть сто лет думайте: адрес[62]! Понимаете, адрес! А? Ничего себе?! Чей именно – наверняка не знаю: его ли, или каждый свой собственный. Скорее, каждый свой, потому что едва ли старикашка тот не помнит, где сам живет. Но все равно, глупо! Да еще золотыми буквами написали, и каждый свою фамилию внизу нацарапал. Ну, подарочек! Уж умнее было ему просто книгу «Весь Петербург» поднести, там по крайней мере все решительно адреса есть.
   Нет, хоть взрослые над нами, детьми, и смеются, но сами иногда такие штуки устраивают!.. Хотела было порасспросить, да потом воздержалась, еще опять на смех поднимут, и так я «римскую маму» до сих пор продышать не могу.

Глава XXIV
Наш юбилей

   Ну, дай Бог памяти, ничто не забыть и все толком записать, как и что у нас на юбилее происходило.
   Накануне в семь часов была генеральная репетиция. Весь вечер состоял из двух отделений. Были номера, где девочки и хором пели, и поодиночке – не я, конечно. Две ученицы соло на рояле играли, остальные декламировали порознь или по нескольку вместе. В самой нижней зале устроили такое возвышение вроде сцены, но без занавеса – что там прятать? Ведь нечего: закончил и уходи сам.
   Промучили нас на репетиции порядочно, пока мы научились по-человечески кланяться, – а это вовсе не так легко: карабкайся на ступени, потом иди несколько шагов, а потом уж приседай, да так, чтобы реверанс на самой середине вышел. Будто и не хитро, а никак на место не попадешь, то перескочишь, то недоскочишь! Наконец сообразили: влезть на ступеньки, сделать шесть шагов, потом присесть. Наладилось.
   На следующее утро велено было к одиннадцати часам прийти на молебен. Начальства понаехало, видимо-невидимо, все мужчины: и какие-то в мундирах на синей подкладке, военные генералы с красными лампасами. Чего этим-то надо было, – не знаю. В кадетском корпусе, там, конечно, им место, но у нас?.. Ну да это не мое дело, – были, да и все тут.
   Выстроили нас всех по классам, по росту в средней зале, куда мы однажды прикладываться бегали… Я спереди очутилась, то есть, конечно, священник с дьячком все-таки еще впереди меня были. Направо и налево от них – хор, вкось от правого хора – приезжее начальство, а учителя и учительницы – в дверях, которые ведут из залы в коридор. Одним словом, был молебен как молебен: священник свое говорил, певчие пели, три или четыре ученицы в обморок попадали.
   Потом батюшка речь сказал; ну, понятно, всех хвалил, желал успеха. Да я, по правде, не очень и слышала, потому в это время одна «шестушка» грохнулась, мы и смотрели, как ее подбирают. После молебна нас всех домой распустили и сказали быть вечером к семи с половиной часам в форменных платьях, но ленты и воротники какие угодно можно надевать. Мы разошлись, а наша начальница повела приезжее начальство к себе в квартиру кормиться.
   Конечно, мы с мамочкой днем еще раз «Мальчика» нашего подрепетировали, а то ведь как на грех запнешься. Волосы мне к вечеру распустили, только сверху завязали таким сумасшедшим saumon[63] бантом, вроде бабочки, и надели большой гипюровый воротник; на шею тоже saumon ленту, передник – долой.
   Мамуся нарядилась в черное шелковое платье и была дуся-предуся. Папочка тоже молодцом выглядел, так что я с гордостью могла вывести их в свет. Из посторонней публики только и пускали, что пап да мам участвующих.
   Девчоночки наши все пестренькие: синие, розовые, красные и голубые ленточки так и мелькают. Люба была премиленькая. Волосы у нее ниже талии, каштановые, пушистые-пушистые. Их тоже распустили, наверх, так же как и мне, прицепили бант, но ярко-красный, как мак. Ей ужасно шло, личико у нее было такое задумчивое, прозрачное. Шурка, по обыкновению, так и дергалась от веселья и была пресмешная с «коком» и голубым бантом. Полуштофик был совсем душка: в ее стриженые кудрявые волосенки ей прицепили с каждой стороны около уха по маленькому голубому бантику, и она стала похожа на желтенькую болоночку. Вообще все в этот вечер были особенно веселенькие и миленькие.
   Наконец, начальство – опять-таки генералы – съехались и порасселись. Первой вышла одна девочка второго (предпоследнего) класса и сказала по случаю юбилея какие-то стихи своего собственного сочинения. С одного раза я их не запомнила, знаю только, что закончила она так:
 
…Здесь, в этом храме просвещения,
Еще на много, много лет.
 
   Конечно, уж дурного ничего не говорила, а всех и все восхваляла!
   Ей очень аплодировали. Потом хор пел «Века возвеличат тебя…».
   Затем одна большая девочка сказала прелестное стихотворение «Стрелочник». После этого шесть «шестушек» говорили басню «Гуси». Это было ужасно мило!
   В шестом «Б» есть две пары близняшек – одних фамилия Казаковы, других – Рябовы. «Казачки» толстенькие, черненькие, а «Рябчики» худенькие, белобрысенькие. Вот они и были «гуси», два черных и два белых. Очень смешно, когда они все четверо за «гусей» кричат: «Да наши предки Рим спасли!» Важно так! Пятая девочка была за прохожего, шестая за рассказчика. Чудесно вышло. Публика смеялась и много аплодировала. Потом играли на рояле, опять пели, опять и опять декламировали.
   Но вот второе отделение. В первую голову наши «Бабушка и внучек». Дрожат, трясутся! Ничего, взобрались благополучно, чуть-чуть потолкались, но все-таки реверанс все трое разом сделали. Штофик была премилый мальчуган, и вышло страшно симпатично, когда она положила свою головенку на плечо бабушки Любы и заговорила:
 
Нет, бабуся, не шалил я,
А вчера, меня целуя,
Ты сказала: будешь умник,
Все тогда тебе куплю я.
 
   – «Ишь ведь память-то какая…» – растягивает Люба, и так это мило они говорили, просто чудо.
   Опять пели, играли, декламировали – и по-французски, и по-русски. Моя очередь приближается… Мой номер последний… И жутко, и весело-весело, сердце бьется тук-тук, даже слышно…
   – Ну, Муся, идите, – говорит Евгения Васильевна и тихонько подталкивает меня к эстраде.
   – Страшно, ой страшно, Евгения Васильевна! – шепчу я.
   – Вот тебе и раз! Муся трусит! Вот не думала. Ну, с Богом!
   Я поднимаюсь по ступенькам и тихонько крещусь около пояса, как всегда в классе, засунув руку под нагрудник передника.
   «Раз, два, три, четыре, пять, шесть», – про себя считаю я шаги, а рукой все делаю крестик на месте, где отсутствует нагрудник, затем приседаю, низко так.
   «Только бы не шлепнуться», – думаю я, а сердце тук-тук, тук-тук!
   – Какой чудный ребенок! – слышу я чей-то голос.
   – Quelle superbe enfant![64] – говорит еще кто-то.
   – Oh, le petit bijou![65]
   – Что за милая деточка! – раздается с нескольких сторон.
   И мне сразу делается так радостно, к горлу точно подкатило что-то, но не давит: мне легко, весело и совсем, совсем не страшно, только щеки сильно горят, уши тоже, а руки холодные, как лягушки.
   – «Мальчик у Христа на елке», – начинаю я.
   Сперва голос мой немного дрожит, но потом я начинаю говорить совсем хорошо; все дальше и дальше. Наконец я дохожу до своего любимого места, как он уже замерзает, и ему видится Христова елка:
 
   «И вдруг – о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видел еще таких деревьев. Все блестит, все сияет, и кругом куколки. Но нет, это все маленькие мальчики и девочки, только такие светлые! Все они кружатся около него, летают, целуют его, берут его, несут с собой, да и сам он летит! И видит он – смотрит его мама и улыбается.
   – Мама, мама! Ах, как хорошо здесь, мама! – кричит ей мальчик».
 
   Здесь, чувствую, что-то щекочет в горле, точно плакать мне хочется, но я продолжаю, а в зале так тихо-тихо:
 
   «– Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? – спрашивает он, смеясь и любя их.
   – Это Христова елка, – отвечают они ему. – У Христа в этот день всегда елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки.
   А матери этих детей стоят тут же в сторонке и плачут. Каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним, целуют их, утирают их слезы своими ручками и упрашивают не плакать, потому что им здесь так хорошо!..
   А внизу наутро дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика. Разыскали и его маму… Та умерла еще прежде; оба свиделись у Господа Бога на небе».
 
   Только я закончила, со всех сторон так и захлопали.
   – Браво! – раздалось несколько голосов.
   И живо-живо убежала с эстрады, но Евгения Васильевна опять толкнула меня в спину:
   – Идите же, Муся, раскланиваться.
   И так я целых три раза выходила. Весело страшно, внутри что-то будто прыгает, тепло, только чуть-чуть неловко.
   Потом я хотела проскользнуть через коридор в залу поискать мамочку, но меня по дороге остановила начальница, синий генерал, какие-то две дамы, а потом наши учительницы и «синявки». Все хвалили, говорили, что очень хорошо. Какой-то высокий учитель спросил мою фамилию. Вот дурень – будто на программе посмотреть не мог!
   Наконец я добралась до папочки с мамочкой, а они там какими-то знакомыми разжились и разговаривают. Мамуся розовая, глаза как звездочки сияют: рада, что дочка не осрамилась. Знакомые меня тоже хвалили, все время только это и делали, пока всех участвующих не повели в квартиру начальницы, где дали чаю с тортом, по вкусной груше и по веточке винограда. Для всех остальных чай был приготовлен в классах на больших столах, но им ни фруктов, ни торта не полагалось, только тартинки, печенье и лимон.
   Попоив и покормив, нас отпустили домой. Мне было страшно радостно на душе, и всю обратную дорогу я, не умолкая, болтала с папочкой и мамочкой, так что мамуся боялась, чтобы я горло себе не простудила, потому морозище так и щипал. Ничего, горло в целости доехало, только спать я долго не могла, мне все представлялось, как я выхожу, говорю, а в зале тихо-тихо, и на меня все смотрят такие ласковые глаза. Ужасно, ужасно хорошо!

Глава XXV
Перед законом Божьим. – Мамочка отравилась

   Вчера у нас в классе перед уроком Закона Божьего такое происходило! После звонка Евгения Васильевна по обыкновению ушла, – не знаю, куда она там всегда уходит, – а батюшка тоже где-то запропастился. Ну, а когда же бывает, чтобы класс один, без всякого начальства, тихо сидел? Это вещь совершенно невозможная. Вот и пошли гоготать, сперва потихоньку, а потом все громче да громче; пробовали наши тихони и дежурная шикать, да ведь все равно ничего не добились.
   Ермолаева стала для чего-то новенькой косу расплетать и распустила ей волосы по плечам. Пыльнева – удирать. Кое-как подобрала их, заплела, хотела завязать, но тут Ермолаева выхватила ленту и подбросила ее, да так, что она и застряла на лампе, подвешенной к потолку. Смешно, хохочут все! Как достать? На выручку является Шурка. Самое, конечно, простое – стул подставить, но только это неинтересно.
   – Давай, Лиза, – кричит Тишалова, – руки накрест сложим, а Пыльнева пусть сядет или встанет на них, как себе хочет, да и достает ленту.
   – Ладно, – соглашается Пыльнева.
   Хоть вид у нее святой, но она жулик-жуликом, на всякую шалость всегда готова.
   Взгромоздилась она им на руки, да где там, разве высь такую достанешь?
   – Подпрыгни, – говорит Шура.
   Та хоп-хоп, все равно ничего! А мы хохочем-заливаемся. И так хопанье им это понравилось, что они вприпрыжку пустились по всему классу: Тишалова с Ермолаевой за коней, Пыльнева за седока.
   – Эй, вы, голубчики! Allez hopp[66]! – покрикивает она, а Шура с Лизой, наклонив головы набок, точно троечные пристяжные, «хопают» да «хопают». Алента себе висит-болтается, про нее и думать забыли. Мы все уже не смеемся, а прямо-таки визжим.
   – Батюшка! Батюшка! – раздается несколько голосов.
   Кто был не на месте, быстро усаживается. Шура с Лизой продолжают скакать по направлению к окну, спиной к двери.
   – Эй, вы, голубчики! – опять восклицает Пыльнева, а в ответ ей Тишалова с Ермолаевой начинают ржать и брыкаться задними ногами.
   Доскакав до окна, они поворачивают и чуть не наталкиваются на батюшку. А он себе стоит около стола, подбоченившись одной рукой, ничего не говорит и так смешно смотрит.
   В ту же минуту «кони» разбегаются, Пыльнева хватает свои совсем рассыпавшиеся волосы, вскрикивает «ах», закусывает губу и стремглав летит на место. Класс сперва старается не смеяться, все фыркают, уткнувшись носами в платки, передники или ладони, но не выдерживают, и со всех углов раздается хихиканье.
   – Ну, красавицы, разодолжили, нечего сказать, – говорит наконец батюшка. – В коней ретивых, изволите ли видеть, преобразились! А ну-ка, коники, может, пока мы молитву-то совершим, вы в коридорчике погуляете, свои буйные головушки поуспокоите, а боярышне Пыльневой не завредит и кудри-то свои подобрать, больно уж во время скачек поразметались.
   Все три, как ошпаренные, выскакивают из класса и летят в умывальную. Дежурная, Леонова, начинает читать молитву «пред учением». Но выходит не молитва, а грех один: всем нам смешно, Леоновой тоже, и та, доехав кое-как до половины молитвы, говорит уже «после учения». Все опять фыркают. Тогда батюшка сам читает всю молитву сначала, крестится и садится на место.
   Как только мы уселись, дверь открывается и входят наши три изгнанницы, красные, пришибленные какие-то и необыкновенно гладенько зализанные.
   – Батюшка, пожалуйста, не говорите, не жалуйтесь… Мы больше никогда… Пожалуйста… – слышится со всех сторон.
   – Не жалуйтесь! Ишь, чего выдумали! Они тут себе кавалькады на батюшкином уроке устраивают, а батюшка «не жалуйся».