Страница:
Потом другая штучка, тоже недурно. Учитель географии у них страшно любопытный, все перетрогает, всюду нос сунет. Вот на его уроке один кадет нарисовал на клочке бумаги двух страшенных уродов и подписал: «два дурака дерутся, а третий смотрит», да и положил на видном месте.
Учитель проходит – цап! Повертел, повертел:
– А третий-то где же? – спрашивает.
Мальчик молчит, а весь класс фыркает. Тут учитель и сообразил – да уж и пора было! – разозлился, конечно, и художника этого в карцер, что ли, – или куда там? – отправил.
А в четвертом классе кадеты что смастерили. Разжились они где-то огарками, принесли на урок и в парты под чернильницы подставили. Они у них такие же, как у нас, – металлические ящики, вделанные в столы.
Перед уроком арифметики – чирк спичкой, все свечи позажигали. Ничего, пишут – а чернила греются. Сперва от них такой чуть-чуть сероватый пар пошел и только немножко нехорошо запахло. Преподаватель носом водит, удивляется, отчего это воздух такой скверный. Ну, а как чернила-то закипели, да стал черный-пречерный пар валить, тут уж учителю нечего было удивляться, ясно, откуда беда-то идет, только не сразу сообразил почему. А мальчишки, понятно, нарочно еще промешкали, не сразу «огонь спустили». Черные они все вышли, как трубочисты. Воображаю, какая красота была! Молодцы! Вот, если б нашу Краснокожку так угостить!
Потом стали и мы Володе свои дела-делишки рассказывать. Он ничего, тоже одобрял, а тараканы так его прямо-таки в умиление привели.
– Тишалова-то ваша, видно, молодчина, – говорит. – Вот, Мурка, поучайся, пример бери.
Потом про учительниц заговорили. Как до Елены Петровны дело дошло, пошла-поехала моя Люба ахать да восторгаться.
– Ну, а как же фамилия этой вашей цацы сверхъестественной? – спрашивает Володя.
– Елена Петровна Тер-Окопова, – отвечает Люба.
– Что? Как? Ну, и фамилия, нечего сказать! Да вы знаете ли, что Терракотка-то ваша – армяшка? Самая настоящая армянская армяшка!
«Ну, – думаю, – прощайся, Володя, со своими глазами: выцарапает тебе их Люба, как пить даст, выцарапает». Нет, слава Богу, зрячим остался, хотя Люба моя и крепко разозлилась.
– Неправда, совсем она не армяшка, – кипятится Люба, – а прелесть какая дуся, хорошенькая и молоденькая.
– Может, и молоденькая, я не спорю, потому ведь и армяне не сразу старыми на свет родятся, но что армяшка, так это точно. Ну, признайтесь, ведь черненькая она, а?
– Да, брюнеточка.
– То-то. Ну, и нос у нее крючком, глазищи черные, и говорит она: «Ходы, дюша мой, до моя лавка, ест кыш-мыш, карош кыш-мыш, нэ купыш – дурак будыш».
А рожи-то, рожи какие он при этом строит! Умора, да и только! Люба и обижаться забыла, хохочет-заливается, а он опять:
– А еще говорит: «Карош город Тыплыс, езжай до Терракоткы, даст тэбэ шашлык, каррош шашлык».
И пошел-поехал, целый день потом Любе покоя не давал, забыл даже из-за этой самой Терракотки одну важнющую вещь: притащил он свой фотографический аппарат и хотел снимать нас, да так мы разболтались, что вспомнили уже, когда лампы позажигали. Не ночью же сниматься? Пришлось до другого раза отложить.
Глава XIV
Глава XV
Глава XVI
Глава XVII
Учитель проходит – цап! Повертел, повертел:
– А третий-то где же? – спрашивает.
Мальчик молчит, а весь класс фыркает. Тут учитель и сообразил – да уж и пора было! – разозлился, конечно, и художника этого в карцер, что ли, – или куда там? – отправил.
А в четвертом классе кадеты что смастерили. Разжились они где-то огарками, принесли на урок и в парты под чернильницы подставили. Они у них такие же, как у нас, – металлические ящики, вделанные в столы.
Перед уроком арифметики – чирк спичкой, все свечи позажигали. Ничего, пишут – а чернила греются. Сперва от них такой чуть-чуть сероватый пар пошел и только немножко нехорошо запахло. Преподаватель носом водит, удивляется, отчего это воздух такой скверный. Ну, а как чернила-то закипели, да стал черный-пречерный пар валить, тут уж учителю нечего было удивляться, ясно, откуда беда-то идет, только не сразу сообразил почему. А мальчишки, понятно, нарочно еще промешкали, не сразу «огонь спустили». Черные они все вышли, как трубочисты. Воображаю, какая красота была! Молодцы! Вот, если б нашу Краснокожку так угостить!
Потом стали и мы Володе свои дела-делишки рассказывать. Он ничего, тоже одобрял, а тараканы так его прямо-таки в умиление привели.
– Тишалова-то ваша, видно, молодчина, – говорит. – Вот, Мурка, поучайся, пример бери.
Потом про учительниц заговорили. Как до Елены Петровны дело дошло, пошла-поехала моя Люба ахать да восторгаться.
– Ну, а как же фамилия этой вашей цацы сверхъестественной? – спрашивает Володя.
– Елена Петровна Тер-Окопова, – отвечает Люба.
– Что? Как? Ну, и фамилия, нечего сказать! Да вы знаете ли, что Терракотка-то ваша – армяшка? Самая настоящая армянская армяшка!
«Ну, – думаю, – прощайся, Володя, со своими глазами: выцарапает тебе их Люба, как пить даст, выцарапает». Нет, слава Богу, зрячим остался, хотя Люба моя и крепко разозлилась.
– Неправда, совсем она не армяшка, – кипятится Люба, – а прелесть какая дуся, хорошенькая и молоденькая.
– Может, и молоденькая, я не спорю, потому ведь и армяне не сразу старыми на свет родятся, но что армяшка, так это точно. Ну, признайтесь, ведь черненькая она, а?
– Да, брюнеточка.
– То-то. Ну, и нос у нее крючком, глазищи черные, и говорит она: «Ходы, дюша мой, до моя лавка, ест кыш-мыш, карош кыш-мыш, нэ купыш – дурак будыш».
А рожи-то, рожи какие он при этом строит! Умора, да и только! Люба и обижаться забыла, хохочет-заливается, а он опять:
– А еще говорит: «Карош город Тыплыс, езжай до Терракоткы, даст тэбэ шашлык, каррош шашлык».
И пошел-поехал, целый день потом Любе покоя не давал, забыл даже из-за этой самой Терракотки одну важнющую вещь: притащил он свой фотографический аппарат и хотел снимать нас, да так мы разболтались, что вспомнили уже, когда лампы позажигали. Не ночью же сниматься? Пришлось до другого раза отложить.
Глава XIV
Арифметика. – Лужа. – Зубову исключают
Вы можете себе представить, как я волновалась перед Лин-дочкиным уроком! Отгадала она или нет, кто игрушки прислал? Мне казалось, что как только она на меня взглянет, так все и узнает. И страшно было, что отгадает, и жалко, если нет.
Конечно, я совсем не хотела, чтоб меня благодарили, Боже сохрани, особенно после того, что мамуся про самолюбие говорила, но только тогда она наверняка знала бы, что мы ее любим, очень любим, а это так приятно. А иначе как я могу ей доказать? Учиться хорошо? Да, конечно, я постараюсь, но только мало ли что случиться иногда может, с кем беды не бывает!
Но мадемуазель Линде ничего не отгадала, по крайней мере, ничего нам не говорила. Весь урок она была такая тихонькая, спокойная, несколько раз посматривала на меня, чуть-чуть улыбалась, и глаза у нее были такие добрые-добрые. Милая!
Потом, когда мы списывали с доски правило, слышу: она о чем-то с Женюрочкой беседует. Начало-то я прозевала, а как услышала свою фамилию, ну, сейчас же у меня и ушки на макушке.
– …un coeur excellent et extncmement intelligente,[26] – говорит Линдочка.
Я чувствую, уши у меня краснеют, щеки, даже глазам жарко делается. Нагнулась над тетрадкой и ну клякспапиром правило тереть. А приятно так!
Нам в тот день в гимназии за завтраком такие соленые телячьи котлеты дали, что я потом как утка пила, и все еще пить хотелось. Раз пять под кран бегала, хотя это у нас, собственно говоря, запрещено: в Неве вода ведь сырая, а нам позволяют только кипяченую пить либо чай. Но за чай без сахару покорно благодарю, кипяченая же вода всегда какая-то тепловатая и препротивная, а под краном вкусная, холодная. И главное, что пить-то ее очень весело. Кружек гимназических мы для этого никогда не употребляем, больно вид у них облезлый да подозрительный, а просто откроешь кран, рот подставишь и пьешь. Ну, понятно, не без того, чтобы кто-нибудь подтолкнул, а тогда не только ртом, но и ушами напьешься, вот это-то и весело! Я однажды одной «шестушке»[27] так угодила, что ей вода чуть не до самого пояса за шиворот налилась!
Сегодня уж и на урок позвонили, я еще последний раз допивать бегала, и, чувствую, еще пить хочу. Делать нечего, взяла кружку, вымыла хорошенько, налила полную да с собой в класс и взяла, а там в парту поставила.
Урок – арифметика. Индеец по очереди учениц к доске вызывает деление на отметку делать. Ну, этого я не боюсь, уже наловчилась. Люба деление тоже хорошо понимает, так что мы на доску не особенно смотрим, у нас дело получше есть. Принесла Люба много конфет, – знаете, «карамель-тянучка» называются? – они очень вкусные, мы себе их тихонько и уплетаем.
По-моему, за уроком все как-то особенно вкусным кажется, я тогда все решительно могу съесть, даже что и не очень люблю. И весело, и страшно, особенно, сидя как я, чуть не под самым носом у учительницы.
Женюрочки нет, она ведь часто куда-то испаряется. Съели мы все свои конфеты дочиста, а тут Люба и шепчет:
– Беда, Муся, пить до смерти хочу, а ведь Индеец выйти не пустит.
– И я, говорю, хочу, а только беды тут никакой нет: нагнись и пей, а потом я.
Люба-то не знала, что у меня водяные запасы имеются. Посмотрели – Краснокожка спокойно отвернувшись сидит: все обстоит благополучно. Люба нагнулась и отпила с четверть кружки. Потом я под стол полезла, да только Бог его знает, как это приключилось, – противная кружка выскользнула у меня из руки и перевернулась в парту!
Сперва слышу «кап… кап… кап…» на пол, а потом уж и целой струйкой побежало. Люба, конечно, готова – киснет со смеху. Что тут делать? А лужица уж порядочная. Одно остается – лезть под скамейку. Лезу. Только я туда юркнула, подол юбки приподняла и изнанкой пол вытираю, Краснокожка поворачивается:
– Вы что там под столом делаете?
Как она спросила, я живо платок носовой, тоже мокрый, которым я парту вытирала, а теперь в руке держала, шлеп на пол, а подолом все тру. Слава Богу, сухо, только пятно небольшое осталось.
– Я, – говорю, – Вера Андреевна, носовой платок к вашему подножию уронила.
Все как фыркнут, даже Индеец засмеялся.
– Да что я, гора, что ли, что вы к моему подножию падаете? Ведь это только про горы так выражаются.
Я в это время уже встала, смешно мне, но я делаю святые глаза и говорю:
– А я думала, и про людей так говорят, есть ведь даже и в молитве: «подножие всякого врага и супостата…»
– Да, но я не враг и не супостат, и говорим-то мы не по-славянски, а по-русски. Садитесь на место и старайтесь никуда ничего не ронять.
– Говорит, не супостат, – шепчу я Любе, – а сама что ни на есть настоящая краснокожая супостатка.
Люба вся трясется и не может удержаться от хохота, а ведь вы знаете, как это заразительно, я тоже фыркаю, за нами остальные, но «супостатка» начинает злиться.
– Пожалуйста, перестаньте. Терпеть не могу этого бессмысленного хохота; знаете русскую пословицу: «смех без причины…»
Ну, уж коли это без причины, так неизвестно, чему и смеяться.
Кончилась вся эта история тем, что меня для усмирения к доске вызвали. Уж как она меня ни пытала, и так, и сяк, – но без единой запиночки я ей ответила, пришлось Индейцу «двенадцать» поставить. Отлично! Гривенник заработала, а лишний гривенник – никогда не лишний.
Да, чуть-чуть не забыла. История-то у нас на днях какая приключилась – опять раскрасавица наша Зубова отличилась. Мало того, что с книжки списывает да «девятки» за поведение получает, она уже теперь сама дневник себе подписывать стала.
Евгения Васильевна несколько дней все требовала, чтобы она ей показала подпись за прошлую неделю, а та все твердила: «забыла» да «забыла». Наконец Женюрка объявила, что, если она еще раз забудет, то ее родителям не забудут по городской почте письмо послать. Струсила та. Приходит, говорит: «Подписано».
– Слава Богу, давно пора, – отвечает Евгения Васильевна, покажите!
Та подает. Евгения Васильевна открывает, смотрит:
– Это кто же, мама подписывала?
Зубова покраснела как рак:
– Да, мама…
– Странно, будто не ее почерк.
– Нет, Евгения Васильевна, это мама. Честное слово, мама, ей-Богу, мама, а только она очень торопилась.
– Неправда, Зубова, это не мама подписывала, – говорит Евгения Васильевна.
Она уже тоже красная, значит, сердится, и в голосе у нее звенит что-то. Зубова молчит.
– Я спрашиваю, кто подписывал ваш дневник? Это не мама!
– Извините, Евгения Васильевна, я ошиблась. Я забыла, это правда не мама, она больна, это тетя.
Тут Евгения Васильевна как крикнет на нее:
– Не лгите, Зубова! Стыдитесь! Сейчас вы божились, что мама, теперь говорите, что тетя. Так я вам скажу, кто подписывал, – вы сами!
Зубова воет чуть не на весь класс, а все свое повторяет:
– Нет… Ей-Богу… Нет… Ей-Богу…
– Молчать! – как крикнет на нее Евгения Васильевна, я даже не думала, что она и кричать-то так умеет. – Идемте!
Взяла за руку и повела рабу Божью вниз.
Минут через двадцать, когда Надежда Аркадьевна нам уже диктовку делала, Евгения Васильевна привела всю зареванную Зубову, та забрала свою сумку, и обе сейчас же опять ушли. Потом Евгения Васильевна говорила, что инспектор велел ее исключить.
Конечно, я совсем не хотела, чтоб меня благодарили, Боже сохрани, особенно после того, что мамуся про самолюбие говорила, но только тогда она наверняка знала бы, что мы ее любим, очень любим, а это так приятно. А иначе как я могу ей доказать? Учиться хорошо? Да, конечно, я постараюсь, но только мало ли что случиться иногда может, с кем беды не бывает!
Но мадемуазель Линде ничего не отгадала, по крайней мере, ничего нам не говорила. Весь урок она была такая тихонькая, спокойная, несколько раз посматривала на меня, чуть-чуть улыбалась, и глаза у нее были такие добрые-добрые. Милая!
Потом, когда мы списывали с доски правило, слышу: она о чем-то с Женюрочкой беседует. Начало-то я прозевала, а как услышала свою фамилию, ну, сейчас же у меня и ушки на макушке.
– …un coeur excellent et extncmement intelligente,[26] – говорит Линдочка.
Я чувствую, уши у меня краснеют, щеки, даже глазам жарко делается. Нагнулась над тетрадкой и ну клякспапиром правило тереть. А приятно так!
Нам в тот день в гимназии за завтраком такие соленые телячьи котлеты дали, что я потом как утка пила, и все еще пить хотелось. Раз пять под кран бегала, хотя это у нас, собственно говоря, запрещено: в Неве вода ведь сырая, а нам позволяют только кипяченую пить либо чай. Но за чай без сахару покорно благодарю, кипяченая же вода всегда какая-то тепловатая и препротивная, а под краном вкусная, холодная. И главное, что пить-то ее очень весело. Кружек гимназических мы для этого никогда не употребляем, больно вид у них облезлый да подозрительный, а просто откроешь кран, рот подставишь и пьешь. Ну, понятно, не без того, чтобы кто-нибудь подтолкнул, а тогда не только ртом, но и ушами напьешься, вот это-то и весело! Я однажды одной «шестушке»[27] так угодила, что ей вода чуть не до самого пояса за шиворот налилась!
Сегодня уж и на урок позвонили, я еще последний раз допивать бегала, и, чувствую, еще пить хочу. Делать нечего, взяла кружку, вымыла хорошенько, налила полную да с собой в класс и взяла, а там в парту поставила.
Урок – арифметика. Индеец по очереди учениц к доске вызывает деление на отметку делать. Ну, этого я не боюсь, уже наловчилась. Люба деление тоже хорошо понимает, так что мы на доску не особенно смотрим, у нас дело получше есть. Принесла Люба много конфет, – знаете, «карамель-тянучка» называются? – они очень вкусные, мы себе их тихонько и уплетаем.
По-моему, за уроком все как-то особенно вкусным кажется, я тогда все решительно могу съесть, даже что и не очень люблю. И весело, и страшно, особенно, сидя как я, чуть не под самым носом у учительницы.
Женюрочки нет, она ведь часто куда-то испаряется. Съели мы все свои конфеты дочиста, а тут Люба и шепчет:
– Беда, Муся, пить до смерти хочу, а ведь Индеец выйти не пустит.
– И я, говорю, хочу, а только беды тут никакой нет: нагнись и пей, а потом я.
Люба-то не знала, что у меня водяные запасы имеются. Посмотрели – Краснокожка спокойно отвернувшись сидит: все обстоит благополучно. Люба нагнулась и отпила с четверть кружки. Потом я под стол полезла, да только Бог его знает, как это приключилось, – противная кружка выскользнула у меня из руки и перевернулась в парту!
Сперва слышу «кап… кап… кап…» на пол, а потом уж и целой струйкой побежало. Люба, конечно, готова – киснет со смеху. Что тут делать? А лужица уж порядочная. Одно остается – лезть под скамейку. Лезу. Только я туда юркнула, подол юбки приподняла и изнанкой пол вытираю, Краснокожка поворачивается:
– Вы что там под столом делаете?
Как она спросила, я живо платок носовой, тоже мокрый, которым я парту вытирала, а теперь в руке держала, шлеп на пол, а подолом все тру. Слава Богу, сухо, только пятно небольшое осталось.
– Я, – говорю, – Вера Андреевна, носовой платок к вашему подножию уронила.
Все как фыркнут, даже Индеец засмеялся.
– Да что я, гора, что ли, что вы к моему подножию падаете? Ведь это только про горы так выражаются.
Я в это время уже встала, смешно мне, но я делаю святые глаза и говорю:
– А я думала, и про людей так говорят, есть ведь даже и в молитве: «подножие всякого врага и супостата…»
– Да, но я не враг и не супостат, и говорим-то мы не по-славянски, а по-русски. Садитесь на место и старайтесь никуда ничего не ронять.
– Говорит, не супостат, – шепчу я Любе, – а сама что ни на есть настоящая краснокожая супостатка.
Люба вся трясется и не может удержаться от хохота, а ведь вы знаете, как это заразительно, я тоже фыркаю, за нами остальные, но «супостатка» начинает злиться.
– Пожалуйста, перестаньте. Терпеть не могу этого бессмысленного хохота; знаете русскую пословицу: «смех без причины…»
Ну, уж коли это без причины, так неизвестно, чему и смеяться.
Кончилась вся эта история тем, что меня для усмирения к доске вызвали. Уж как она меня ни пытала, и так, и сяк, – но без единой запиночки я ей ответила, пришлось Индейцу «двенадцать» поставить. Отлично! Гривенник заработала, а лишний гривенник – никогда не лишний.
Да, чуть-чуть не забыла. История-то у нас на днях какая приключилась – опять раскрасавица наша Зубова отличилась. Мало того, что с книжки списывает да «девятки» за поведение получает, она уже теперь сама дневник себе подписывать стала.
Евгения Васильевна несколько дней все требовала, чтобы она ей показала подпись за прошлую неделю, а та все твердила: «забыла» да «забыла». Наконец Женюрка объявила, что, если она еще раз забудет, то ее родителям не забудут по городской почте письмо послать. Струсила та. Приходит, говорит: «Подписано».
– Слава Богу, давно пора, – отвечает Евгения Васильевна, покажите!
Та подает. Евгения Васильевна открывает, смотрит:
– Это кто же, мама подписывала?
Зубова покраснела как рак:
– Да, мама…
– Странно, будто не ее почерк.
– Нет, Евгения Васильевна, это мама. Честное слово, мама, ей-Богу, мама, а только она очень торопилась.
– Неправда, Зубова, это не мама подписывала, – говорит Евгения Васильевна.
Она уже тоже красная, значит, сердится, и в голосе у нее звенит что-то. Зубова молчит.
– Я спрашиваю, кто подписывал ваш дневник? Это не мама!
– Извините, Евгения Васильевна, я ошиблась. Я забыла, это правда не мама, она больна, это тетя.
Тут Евгения Васильевна как крикнет на нее:
– Не лгите, Зубова! Стыдитесь! Сейчас вы божились, что мама, теперь говорите, что тетя. Так я вам скажу, кто подписывал, – вы сами!
Зубова воет чуть не на весь класс, а все свое повторяет:
– Нет… Ей-Богу… Нет… Ей-Богу…
– Молчать! – как крикнет на нее Евгения Васильевна, я даже не думала, что она и кричать-то так умеет. – Идемте!
Взяла за руку и повела рабу Божью вниз.
Минут через двадцать, когда Надежда Аркадьевна нам уже диктовку делала, Евгения Васильевна привела всю зареванную Зубову, та забрала свою сумку, и обе сейчас же опять ушли. Потом Евгения Васильевна говорила, что инспектор велел ее исключить.
Глава XV
Я подвожу Таню. – Шелковая юбка
Вы не находите, что иногда полезно бывает позлиться? Право, сгоряча да со злости такую замечательную штуку можно придумать – прелесть! Вот, например, не рассердись я на нашу противную Грачеву, быть может, мне и не пришла бы в голову такая «гинуальная» мысль. (Кажется, не наврала, – ведь такие мысли так называются?)
Давно уж я на Таньку зубы точу, еще с той самой письменной арифметики, когда она Тишаловой нарочно неверный ответ подсказала. Я тогда же дала себе слово «подкатить» ее, да все не приходилось, а тут так чудесно пришлось!
Вызвала мадемуазель Линде Швейкину к доске выученный перевод писать. Швейкина – долбяшка, старательная и очень усердная, но ужасная тупица, а ведь с этим ничего не поделаешь: коли глуп, так уж надолго.
Вот пишет она себе перевод, аккуратненько букву к букве нанизывает, и верно, хорошо, ошибок нет, но трусит, бедная, страшно: напишет фразу и поворачивается, смотрит на класс, чтобы подсказали, верно ли. Я ей киваю: хорошо, мол, все правильно. Еще фразу написала, тоже нигде не наврано, но сдуру она возьми да посмотри на Грачеву. А та, противная, трясет головой: нет, мол, не так. Швейкина испугалась, да в слово die Ameise[28], которое хорошо было написано, и всади второе «ш». Танька кивает: хорошо, верно. Вот гадость! И ведь ничего с ней в эту минуту сделать нельзя – не драться же за уроком?
Как-никак, а Швейкина все-таки «одиннадцать» получила, а могло бы быть и «двенадцать», может быть, ей это гривенничек убытку.
Стали потом устно с русского на немецкий новый урок переводить. Как раз Таньку и вызвали. Встает.
– Подсказывайте, пожалуйста, подсказывайте, – шепчет кругом.
Как же, дожидайся!
Сперва переводила так, через пень колоду, ведь по немецкому-то она совсем швах[29], самых простых слов и то мало знает. Доходит, наконец, до фразы: «Самовар стоит на серебряном подносе». Стоп!.. Самовар стоит, и Таня тоже… Ни с места!
Вот тут-то и приходит мне дивная мысль, и я ей изо всех сил отчетливо так шепчу:
– Der Selbstkocher steht auf der silbernen Unternase.
Она так целиком все и ляпни. Немка сначала даже не сообразила, Женюрочка с удивлением подняла свои вишневые глаза. Я опять шепчу – еще громче и отчетливее. Люба катается от хохота, потому что уже расслышала и давно все сообразила. Танька опять повторяет. Отлично!
На этот раз все слышали и все фыркают. Даже грустное личико мадемуазель Линде улыбается, а Евгения Васильевна собрала на шнурочек свою носулю, выставила напоказ свои тридцать две миндалины и смеется до слез.
Таня краснеет и сжимает зубы, видя, что все над ней смеются: этого их светлость не любит. Самой издеваться над другими – сколько угодно, но ею все должны лишь восхищаться!
Ну что, скушала, матушка? Вот и прекрасно! Подожди, я тебя к рукам приберу, уму-разуму научу, будешь ты других с толку сбивать!
Так я это ей и объяснила, когда она после урока чуть не с кулаками на меня накинулась.
Правда, эта фраза была хорошо составлена? Уж такой верный перевод, самый точный-преточный: «самовар» – Selbstkocher, «под нос» – UnterNase.
Вчера не одной только Тане, Мартыновой тоже не повезло.
Надо вам сказать, что Мартынова наша – кривляка страшная, воображает себя чуть не раскрасавицей, а с тех пор как ее учитель танцев хвалить стал, она думает, что и впрямь настоящая балерина. Да, кстати: а учитель-то наш препотешный, будто весь на веревочках дергается и ногами очень ловкие па выделывает – видно, что они у него образованные.
Теперь, как только танцы, Мартынова не знает, что ей на себя нацепить: и туфли то бронзовые, то голубые шелковые напялит, и бант на голову какой-то сумасшедший насадит. Нет, все еще мало! Вчера приходит, так вся и шуршит, сразу слышно, что юбка шелковая внизу, но только мы нарочно, чтобы помучить ее, будто ничего не замечаем. Уж она и подол приподнимает, и платье в горсть вместе с нижней юбкой загребает, чтобы больше шуршало, – оглохли все, не слышат. Тут она новое выдумала.
После перемены спускаемся все в танцевальную залу, а Мартынова, будто нечаянно, и расстегни себе пояс от платья, чтобы через прореху голубой шелк виден был.
Надо вам сказать, что на свою беду она и в классе сидит, и в паре танцует с Тишаловой, потому что они совсем одного роста.
Стоим в зале. Учителя еще нет, вот она и говорит Шуре:
– Ах, у меня, кажется, юбка расстегнулась, поправь, пожалуйста!
Шурка рада стараться; застегивает ей добросовестно все три крючка, а сама тем временем будто нечаянно развязывает тесемки от ее шелковой юбки.
Начинаем танцевать. Реверанс, шассе[30], поднимание рук – все идет гладко. Наконец вальс.
– Прошу полуоборот направо, – кричит учитель.
Конечно, все, кроме двух-трех, поворачиваются налево, не нарочно, не назло ему, а так уж оно всегда само собой выходит. Ну, учитель, понятно, ворчит, велит повернуться в другую сторону и танцевать вальс.
Танцует себе наша Мартынова и беды не чувствует, а из-под платья у нее виднеется сперва узкая голубая полоска, потом она делается все шире и шире. Мартынова начинает в ней путаться, и вдруг – шлеп-с! – юбка на полу. Она хочет остановиться, да не тут-то было: Шурка притворяется, что ничего не замечает, знай себе танцует и Мартынову за собой тащит. А та как запуталась одной ногой в юбке, так ее через всю залу и везет. Наконец вырвалась, живо подобрала с полу свои костюмы и, красная как рак, стремглав полетела в уборную.
Теперь все видели ее юбку…
На перемене наша компания житья ей просто не давала – то одна, то другая подойдет:
– Пожалуйста, Мартынова, не можешь ли свою юбку на фасон дать, мне страшно нравится, удобная, – прелесть!
И серьезно это так говорят, только Люба не выдержала, прыснула ей в лицо. Мартынова чуть не ревела со злости. Ну, я думаю, она больше этой юбки не наденет.
Давно уж я на Таньку зубы точу, еще с той самой письменной арифметики, когда она Тишаловой нарочно неверный ответ подсказала. Я тогда же дала себе слово «подкатить» ее, да все не приходилось, а тут так чудесно пришлось!
Вызвала мадемуазель Линде Швейкину к доске выученный перевод писать. Швейкина – долбяшка, старательная и очень усердная, но ужасная тупица, а ведь с этим ничего не поделаешь: коли глуп, так уж надолго.
Вот пишет она себе перевод, аккуратненько букву к букве нанизывает, и верно, хорошо, ошибок нет, но трусит, бедная, страшно: напишет фразу и поворачивается, смотрит на класс, чтобы подсказали, верно ли. Я ей киваю: хорошо, мол, все правильно. Еще фразу написала, тоже нигде не наврано, но сдуру она возьми да посмотри на Грачеву. А та, противная, трясет головой: нет, мол, не так. Швейкина испугалась, да в слово die Ameise[28], которое хорошо было написано, и всади второе «ш». Танька кивает: хорошо, верно. Вот гадость! И ведь ничего с ней в эту минуту сделать нельзя – не драться же за уроком?
Как-никак, а Швейкина все-таки «одиннадцать» получила, а могло бы быть и «двенадцать», может быть, ей это гривенничек убытку.
Стали потом устно с русского на немецкий новый урок переводить. Как раз Таньку и вызвали. Встает.
– Подсказывайте, пожалуйста, подсказывайте, – шепчет кругом.
Как же, дожидайся!
Сперва переводила так, через пень колоду, ведь по немецкому-то она совсем швах[29], самых простых слов и то мало знает. Доходит, наконец, до фразы: «Самовар стоит на серебряном подносе». Стоп!.. Самовар стоит, и Таня тоже… Ни с места!
Вот тут-то и приходит мне дивная мысль, и я ей изо всех сил отчетливо так шепчу:
– Der Selbstkocher steht auf der silbernen Unternase.
Она так целиком все и ляпни. Немка сначала даже не сообразила, Женюрочка с удивлением подняла свои вишневые глаза. Я опять шепчу – еще громче и отчетливее. Люба катается от хохота, потому что уже расслышала и давно все сообразила. Танька опять повторяет. Отлично!
На этот раз все слышали и все фыркают. Даже грустное личико мадемуазель Линде улыбается, а Евгения Васильевна собрала на шнурочек свою носулю, выставила напоказ свои тридцать две миндалины и смеется до слез.
Таня краснеет и сжимает зубы, видя, что все над ней смеются: этого их светлость не любит. Самой издеваться над другими – сколько угодно, но ею все должны лишь восхищаться!
Ну что, скушала, матушка? Вот и прекрасно! Подожди, я тебя к рукам приберу, уму-разуму научу, будешь ты других с толку сбивать!
Так я это ей и объяснила, когда она после урока чуть не с кулаками на меня накинулась.
Правда, эта фраза была хорошо составлена? Уж такой верный перевод, самый точный-преточный: «самовар» – Selbstkocher, «под нос» – UnterNase.
Вчера не одной только Тане, Мартыновой тоже не повезло.
Надо вам сказать, что Мартынова наша – кривляка страшная, воображает себя чуть не раскрасавицей, а с тех пор как ее учитель танцев хвалить стал, она думает, что и впрямь настоящая балерина. Да, кстати: а учитель-то наш препотешный, будто весь на веревочках дергается и ногами очень ловкие па выделывает – видно, что они у него образованные.
Теперь, как только танцы, Мартынова не знает, что ей на себя нацепить: и туфли то бронзовые, то голубые шелковые напялит, и бант на голову какой-то сумасшедший насадит. Нет, все еще мало! Вчера приходит, так вся и шуршит, сразу слышно, что юбка шелковая внизу, но только мы нарочно, чтобы помучить ее, будто ничего не замечаем. Уж она и подол приподнимает, и платье в горсть вместе с нижней юбкой загребает, чтобы больше шуршало, – оглохли все, не слышат. Тут она новое выдумала.
После перемены спускаемся все в танцевальную залу, а Мартынова, будто нечаянно, и расстегни себе пояс от платья, чтобы через прореху голубой шелк виден был.
Надо вам сказать, что на свою беду она и в классе сидит, и в паре танцует с Тишаловой, потому что они совсем одного роста.
Стоим в зале. Учителя еще нет, вот она и говорит Шуре:
– Ах, у меня, кажется, юбка расстегнулась, поправь, пожалуйста!
Шурка рада стараться; застегивает ей добросовестно все три крючка, а сама тем временем будто нечаянно развязывает тесемки от ее шелковой юбки.
Начинаем танцевать. Реверанс, шассе[30], поднимание рук – все идет гладко. Наконец вальс.
– Прошу полуоборот направо, – кричит учитель.
Конечно, все, кроме двух-трех, поворачиваются налево, не нарочно, не назло ему, а так уж оно всегда само собой выходит. Ну, учитель, понятно, ворчит, велит повернуться в другую сторону и танцевать вальс.
Танцует себе наша Мартынова и беды не чувствует, а из-под платья у нее виднеется сперва узкая голубая полоска, потом она делается все шире и шире. Мартынова начинает в ней путаться, и вдруг – шлеп-с! – юбка на полу. Она хочет остановиться, да не тут-то было: Шурка притворяется, что ничего не замечает, знай себе танцует и Мартынову за собой тащит. А та как запуталась одной ногой в юбке, так ее через всю залу и везет. Наконец вырвалась, живо подобрала с полу свои костюмы и, красная как рак, стремглав полетела в уборную.
Теперь все видели ее юбку…
На перемене наша компания житья ей просто не давала – то одна, то другая подойдет:
– Пожалуйста, Мартынова, не можешь ли свою юбку на фасон дать, мне страшно нравится, удобная, – прелесть!
И серьезно это так говорят, только Люба не выдержала, прыснула ей в лицо. Мартынова чуть не ревела со злости. Ну, я думаю, она больше этой юбки не наденет.
Глава XVI
Белые человечки. – Восьмерка
Если вы читали когда-нибудь «Дети Солнцевых»[31], то знаете, какая это интересная книга: просто не оторваться, так и хочется поскорее узнать, что дальше случится. Эта милая малюсенькая Варя, к которой противная пепиньерка[32] Бунина так придиралась, что даже ее любимые печеные картошки, злючка эдакая, отбирала, – так все это интересно, что можно обо всем на свете забыть. Я и забыла… Совершенно забыла, что у меня есть уроки.
Папочка с мамочкой были на журфиксе[33] у тети Лидуши, «винтили» там, а меня, конечно, дома оставили и вместо винта[34] сказали уроки приготовить. Я бы их непременно выучила, если бы мне под руку не попалась большая книга в светлом переплете, на котором две девочки нарисованы, – вот эти самые «Дети Солнцевых».
Взяла я ее только картинки посмотреть, ну, потом хотела взглянуть, какая там первая глава, нарочно даже не садилась, стоя смотрела, но как начала, так до половины одиннадцатого и читала не отрываясь. И дольше бы просидела – потому что я потом-таки уселась и даже очень удобно, – но от усталости уж плохо понимать стала, да и противная Глаша сто раз надоедать приходила:
– Марья Владимировна, извольте спать идти!
Ничего больше и не оставалось, как в кровать бухнуться, потому как голова страшно трещала, то есть… болела. Уж какое же тут учение? Одна надежда – авось на следующий день не спросят. Наверняка даже не должны спросить, так как отметки у меня по всем предметам имеются.
Иду на следующее утро.
География благополучно сошла, даже весело, потому что меня, слава Богу, не вызывали, а то радоваться нечему было бы, ведь урока я и не читала.
Сегодня Люба отличилась; я не смеюсь, она, правда, хорошо отвечала, только один раз вместо Индийского океана в Северный Ледовитый заехала, но уж это по моей вине. Страх я люблю на уроке Любу смешить, она сейчас «готова» и потом уж остановиться не может, хохочет-заливается – ну, и весь класс за ней.
Вызвали ее к карте. Я вынула носовой платок, сделала на одном углу узелочек, всунула в него второй палец – получилась голова в колпаке. Потом третий и первый я вытянула как две руки и завернула их краями платка так, что рубчик пришелся у меня посреди ладони, – вышел смешной-пресмешной маленький белый человечек в халате и ночном колпаке.
Люба моя стоит себе, палочкой по карте водит, а Армяшка глядит на нее, радуется, и спину нам повернула. Тут мой человечек из-под парты и выскочил! Люба фыркнула, но живо подобрала губы и дальше рассказывает. Тогда я стала дрыгать вторым пальцем, что в узелок продет, – человечек мой так и закивал головой, знай себе поклоны отвешивает. Тут уж не одна Люба, со всех сторон фыркать начали. Даже Зернова не устояла (она редко смеется, но ужасно потешно, потому сама-то она не то на канарейку, не то на попугая похожа – и вдруг птица хохочет!).
Армяшка зашикала на нас, и мой старикашка живо под парту юркнул, но только Терракотка отвернулась, он опять тут как тут – и кланяется все ниже и ниже, а класс хохочет все громче и громче. Вот тут-то Индийский океан и оказался в Северном Ледовитом.
– Что за глупый смех? – разозлилась Армяшка и живо так обернулась лицом к классу.
А я себе преспокойно сидела, руку с человечком локтем подперла, чтобы всем видно было. А когда она вдруг повернулась, что мне делать? Я скорее невинную физиономию скорчила и ну сморкаться, благо платок около самого носа был… Фи!.. Не дай Бог никому так высморкаться!.. Ведь на ладони-то моей приходились полы халатика, а они впопыхах и распахнулись… Вот гадость!.. И ведь есть же люди, которые обходятся без носовых платков!..
По счастью, урок скоро кончился, и мы с Любой стрелой помчались в уборную – я отмываться, а она за компанию. Вдруг – бух! Не могли остановиться и с размаху влетели прямо во что-то мягкое – головами в живот учителя истории. А учитель этот милый-милый, толстый-толстый. Мы сконфузились, даже извиниться не сообразили и полетели дальше. Нам-то ничего, не больно, мы в мягкое попали, а ему каково? Головы у нас твердые.
А ведь это, может быть, опасно?.. У одной знакомой барышни от ушиба рак сделался. Вдруг у него рак сделается? Нет – два рака, ведь его две головы ударили. Бедный милый толстяк! Он, говорят, такой славный, его все в старших классах любят.
Кажется, он-то и показывает в физическом кабинете такие интересные опыты из истории… Впрочем, наверняка не знаю. А что, собственно, можно из истории на опытах показать? Ведь не войны же! Ведь не дерется же он с ученицами? Интересно. Надо будет старших спросить.
А беда-то все-таки над моей бедной головушкой стряслась.
Последний урок – русский, входит Барбос. А выучить задано было стихотворение «Ты знаешь край, где все обильем дышит». Стихотворение чудесное, если б я только вспомнила про него, непременно выучила бы, но это – если бы вспомнила, а я…
Вызывают Зернову. Она, конечно, на совесть ответила, как и полагается первой ученице. Потом Бек. Та хоть не первая, а знала назубок. Потом вдруг – вот тебе и раз! – Старобельскую. У меня душа в пятки ушла, ведь я ни единого раза не читала, только вот сейчас Зернову да Бек прослушала. Нечего делать, подхожу к столу, начинаю:
– «Малороссия», стихотворение Алексея Толстого.
И пошла-пошла плести. Стихотворение-то я все до конца сказала, но слов в нем, кажется, больше моих собственных оказалось, чем толстовских. Барбоска меня несколько раз поправляла, а обыкновенно что-что, а уж стихи да басни я всегда с шиком рапортую.
– Неважно, – говорит. – Что ж это вы так плохо знаете?
Ишь ты! Не учивши, да хорошо знать? Слава Богу, что и так оттарахтела… то есть ответила…
Я молчу, а Барбос опять:
– Отчего же вы не знаете, а?
Вот чудачка!
– Да потому, – говорю, – что я не учила.
– Как не учили? Совсем?
– Совсем, даже не читала.
Барбос глаза вытаращил.
– Красиво, нечего сказать. Понадеялась, что помнит, и не дала себе даже труда повторить. Очень стыдно.
Тут уж я глаза вытаращила:
– Что повторить? Да я никогда в жизни этого не учила.
– Так почему ж вы все-таки знаете?
Как почему? Нет, положительно Барбосина ума решилась и самых простых вещей не понимает. Что ж она, проспала что ли, как Юля с Зерновой старались?
– Да ведь Бек и Зернова сейчас отвечали, ну, я и слышала, оттого и знаю.
– И это вы всегда таким способом уроки учите? – спрашивает учительница.
– Нет, – говорю, – обыкновенно я дома учу, а вчера некогда было.
– Как некогда? А что ж вы делали?
– «Дети Солнцевых» читала.
– Как? И ваша мама позволяет вам читать посторонние книжки прежде, чем вы окончите уроки?
Нет, Барбосина-то того, совсем швах, все что-то неразумное сегодня плетет. Она, кажется, думает, что моя мамуся совсем глупая.
– Конечно, нет, – говорю, – никогда не позволяет, а только вчера запрещать некому было. Мама уехала, а я на одну только минутку взяла книгу посмотреть, да так интересно…
– Что и про уроки забыли? – подсказывает Барбос.
– Да совсем я забыла, так до половины одиннадцатого и просидела.
– Все это прекрасно, – говорит, – а только это нехорошо, больше «восьми» поставить не могу.
И – о ужас! – в журнале, в клеточке против моей фамилии, уже красуется жирная «восьмерка».
Никогда, никогда еще такого срама со мной не случалось! Ну что я мамочке скажу? Из-за Барбоса, да еще за стихи – «восемь»! Ох, и подкузьмили меня «Дети Солнцевых»!
Не особенно мамочка обрадовалась этому еще небывалому украшению в моем дневнике и по головке меня не погладила, когда я ей принуждена была рассказать, как накануне вечер провела. Правда, стыдно. Нет, уж больше этого не случится никогда, баста!
Чуть не забыла: к нам новенькая поступает на место Зубовой, которую исключили.
Папочка с мамочкой были на журфиксе[33] у тети Лидуши, «винтили» там, а меня, конечно, дома оставили и вместо винта[34] сказали уроки приготовить. Я бы их непременно выучила, если бы мне под руку не попалась большая книга в светлом переплете, на котором две девочки нарисованы, – вот эти самые «Дети Солнцевых».
Взяла я ее только картинки посмотреть, ну, потом хотела взглянуть, какая там первая глава, нарочно даже не садилась, стоя смотрела, но как начала, так до половины одиннадцатого и читала не отрываясь. И дольше бы просидела – потому что я потом-таки уселась и даже очень удобно, – но от усталости уж плохо понимать стала, да и противная Глаша сто раз надоедать приходила:
– Марья Владимировна, извольте спать идти!
Ничего больше и не оставалось, как в кровать бухнуться, потому как голова страшно трещала, то есть… болела. Уж какое же тут учение? Одна надежда – авось на следующий день не спросят. Наверняка даже не должны спросить, так как отметки у меня по всем предметам имеются.
Иду на следующее утро.
География благополучно сошла, даже весело, потому что меня, слава Богу, не вызывали, а то радоваться нечему было бы, ведь урока я и не читала.
Сегодня Люба отличилась; я не смеюсь, она, правда, хорошо отвечала, только один раз вместо Индийского океана в Северный Ледовитый заехала, но уж это по моей вине. Страх я люблю на уроке Любу смешить, она сейчас «готова» и потом уж остановиться не может, хохочет-заливается – ну, и весь класс за ней.
Вызвали ее к карте. Я вынула носовой платок, сделала на одном углу узелочек, всунула в него второй палец – получилась голова в колпаке. Потом третий и первый я вытянула как две руки и завернула их краями платка так, что рубчик пришелся у меня посреди ладони, – вышел смешной-пресмешной маленький белый человечек в халате и ночном колпаке.
Люба моя стоит себе, палочкой по карте водит, а Армяшка глядит на нее, радуется, и спину нам повернула. Тут мой человечек из-под парты и выскочил! Люба фыркнула, но живо подобрала губы и дальше рассказывает. Тогда я стала дрыгать вторым пальцем, что в узелок продет, – человечек мой так и закивал головой, знай себе поклоны отвешивает. Тут уж не одна Люба, со всех сторон фыркать начали. Даже Зернова не устояла (она редко смеется, но ужасно потешно, потому сама-то она не то на канарейку, не то на попугая похожа – и вдруг птица хохочет!).
Армяшка зашикала на нас, и мой старикашка живо под парту юркнул, но только Терракотка отвернулась, он опять тут как тут – и кланяется все ниже и ниже, а класс хохочет все громче и громче. Вот тут-то Индийский океан и оказался в Северном Ледовитом.
– Что за глупый смех? – разозлилась Армяшка и живо так обернулась лицом к классу.
А я себе преспокойно сидела, руку с человечком локтем подперла, чтобы всем видно было. А когда она вдруг повернулась, что мне делать? Я скорее невинную физиономию скорчила и ну сморкаться, благо платок около самого носа был… Фи!.. Не дай Бог никому так высморкаться!.. Ведь на ладони-то моей приходились полы халатика, а они впопыхах и распахнулись… Вот гадость!.. И ведь есть же люди, которые обходятся без носовых платков!..
По счастью, урок скоро кончился, и мы с Любой стрелой помчались в уборную – я отмываться, а она за компанию. Вдруг – бух! Не могли остановиться и с размаху влетели прямо во что-то мягкое – головами в живот учителя истории. А учитель этот милый-милый, толстый-толстый. Мы сконфузились, даже извиниться не сообразили и полетели дальше. Нам-то ничего, не больно, мы в мягкое попали, а ему каково? Головы у нас твердые.
А ведь это, может быть, опасно?.. У одной знакомой барышни от ушиба рак сделался. Вдруг у него рак сделается? Нет – два рака, ведь его две головы ударили. Бедный милый толстяк! Он, говорят, такой славный, его все в старших классах любят.
Кажется, он-то и показывает в физическом кабинете такие интересные опыты из истории… Впрочем, наверняка не знаю. А что, собственно, можно из истории на опытах показать? Ведь не войны же! Ведь не дерется же он с ученицами? Интересно. Надо будет старших спросить.
А беда-то все-таки над моей бедной головушкой стряслась.
Последний урок – русский, входит Барбос. А выучить задано было стихотворение «Ты знаешь край, где все обильем дышит». Стихотворение чудесное, если б я только вспомнила про него, непременно выучила бы, но это – если бы вспомнила, а я…
Вызывают Зернову. Она, конечно, на совесть ответила, как и полагается первой ученице. Потом Бек. Та хоть не первая, а знала назубок. Потом вдруг – вот тебе и раз! – Старобельскую. У меня душа в пятки ушла, ведь я ни единого раза не читала, только вот сейчас Зернову да Бек прослушала. Нечего делать, подхожу к столу, начинаю:
– «Малороссия», стихотворение Алексея Толстого.
И пошла-пошла плести. Стихотворение-то я все до конца сказала, но слов в нем, кажется, больше моих собственных оказалось, чем толстовских. Барбоска меня несколько раз поправляла, а обыкновенно что-что, а уж стихи да басни я всегда с шиком рапортую.
– Неважно, – говорит. – Что ж это вы так плохо знаете?
Ишь ты! Не учивши, да хорошо знать? Слава Богу, что и так оттарахтела… то есть ответила…
Я молчу, а Барбос опять:
– Отчего же вы не знаете, а?
Вот чудачка!
– Да потому, – говорю, – что я не учила.
– Как не учили? Совсем?
– Совсем, даже не читала.
Барбос глаза вытаращил.
– Красиво, нечего сказать. Понадеялась, что помнит, и не дала себе даже труда повторить. Очень стыдно.
Тут уж я глаза вытаращила:
– Что повторить? Да я никогда в жизни этого не учила.
– Так почему ж вы все-таки знаете?
Как почему? Нет, положительно Барбосина ума решилась и самых простых вещей не понимает. Что ж она, проспала что ли, как Юля с Зерновой старались?
– Да ведь Бек и Зернова сейчас отвечали, ну, я и слышала, оттого и знаю.
– И это вы всегда таким способом уроки учите? – спрашивает учительница.
– Нет, – говорю, – обыкновенно я дома учу, а вчера некогда было.
– Как некогда? А что ж вы делали?
– «Дети Солнцевых» читала.
– Как? И ваша мама позволяет вам читать посторонние книжки прежде, чем вы окончите уроки?
Нет, Барбосина-то того, совсем швах, все что-то неразумное сегодня плетет. Она, кажется, думает, что моя мамуся совсем глупая.
– Конечно, нет, – говорю, – никогда не позволяет, а только вчера запрещать некому было. Мама уехала, а я на одну только минутку взяла книгу посмотреть, да так интересно…
– Что и про уроки забыли? – подсказывает Барбос.
– Да совсем я забыла, так до половины одиннадцатого и просидела.
– Все это прекрасно, – говорит, – а только это нехорошо, больше «восьми» поставить не могу.
И – о ужас! – в журнале, в клеточке против моей фамилии, уже красуется жирная «восьмерка».
Никогда, никогда еще такого срама со мной не случалось! Ну что я мамочке скажу? Из-за Барбоса, да еще за стихи – «восемь»! Ох, и подкузьмили меня «Дети Солнцевых»!
Не особенно мамочка обрадовалась этому еще небывалому украшению в моем дневнике и по головке меня не погладила, когда я ей принуждена была рассказать, как накануне вечер провела. Правда, стыдно. Нет, уж больше этого не случится никогда, баста!
Чуть не забыла: к нам новенькая поступает на место Зубовой, которую исключили.
Глава XVII
У тети Лидуши. – Володина компания
В субботу вечером я упросила мамусю отвезти меня к тете Лидуше, я уж сто лет у нее не была. Папочка с мамочкой хитрые – частенько туда «винтить» отправляются, а меня, небось, не берут. До винта-то я, положим, охотница небольшая – очень надо себе голову сушить! И смотреть-то жаль на этих несчастных винтеров: думают-думают, трут себе лбы, точно мозги массажируют. (Как будто не так говорят? Ну да ладно, сойдет!) И что за удовольствие? Ну, а пойти у тети Лидуши на все посмотреть, все перетрогать – вот до этого я охотница страшная. Мамуся-то не очень одобряет, когда я в ее комнате хозяйничаю, но тетя Ли-душа все позволяет.