Люба подарила мне две дивные розовые вазочки, знаете, такого цвета, как светлый кисель с молоком, а сверху на них веточки красной смородины, из стекла, конечно, но так хорошо сделано, так аппетитно, что съесть хочется.
   Вся эта публика сидела недолго, попила шоколаду, чаю, поела всяких вкусностей и разбрелась по домам. В этот день по-настоящему праздновать не могли – будни и все заняты. Потому решили отложить на 25-е, тогда и елку, и мое рождение сразу отпразднуем. Немножко это мне невыгодно… Впрочем, нет, ведь подарки я полностью за 20-е получила, авось и 25-го меня не обделят.
   А знаете, какую карточку кузен-то мой (ах, вот хорошее слово для «нашего» немецкого языка – cousin – die JVT&ke[45]), так вот самый этот MYcke мне прислал? Сидит в шикарной гостиной обезьяна, в платье dftcolletif[46]), manches courtes[47], в нарядных туфельках, с веером, а перед ней с моноклем, во фраке, в белом жилете, с коробкой конфет под мышкой и с торчащим из-под фрака кончиком хвоста – кот, толстый, жирный кот, и почтительно так мартышке к ручке прикладывается.
   Ну, уж и семейка у нас, нечего сказать, родственники! Неизвестно, кто самый большой насмешник. Пусть себе, но милые они все премилые, и люблю я их крепко-крепко.

Глава XX
Елка. – Шарады

   Положительно нет ни минутки свободной, чтобы записать что-нибудь в дневник, так и рвут во все стороны, то туда, то сюда. И все такие вещи, что не откажешься, уж больно интересно.
   На первый день, как и решено было, устроили елку. Сами знаете, сколько это возни: все обвяжи, прикрепи, прицепи, а венчики… Знаете, такие красивые разноцветные кружочки из леденца? Кушали? Нет? Значит, попробуйте – они в кондитерской по 60 коп. за фунт продаются. Так вот, еще и венчики расцепи, потому они вечно так посклеиваются, что ни тпру ни ну, особенно если их еще перед употреблением в холодное место поставить. А мамочка прежде так и делала, думала, лучше будет, – куда там! Тогда уж прямо пиши пропало, ни за что не отдерешь, раскрошатся на кусочки, и ничего больше не остается, как съесть их.
   Ах, как я люблю елку! По-моему, без нее Рождество не в Рождество. Если бы мне Бог знает сколько подарков наделали, но без елки, – я бы не утешилась. Под елкой все красивее кажется. И потом, что я просто обожаю, это минуту, когда елка уже готова, все навешено, свечи вставлены в подсвечники, подсвечники сидят верхом на веточках – все это и мы, конечно, тоже помогаем прилаживать, – а потом вдруг:
   – Ну, дети, теперь идите в кабинет, а мы здесь без вас все зажжем.
   Пойдем мы туда, двери за нами закроют; порассядемся, кто где, а только разговоры все не клеятся. Нет-нет да невольно и прислушиваешься к тому, что в гостиной творится. Бумага шуршит… Что-то вынимают… Еще… Опять… Стук… Что-то кокнули…
   – Что такое? Что? – голос папы.
   – Нет, ничего, я только стукнула турка, – отвечает мамочка.
   Что за турок? Интересно. Опять шур-шур-шур… Опять шуршит. Наконец нас зовут.
   Как весело, радостно, так по-праздничному сияют милые огоньки, много-много их и среди комнаты, и на стенах залы, даже на стене кабинета, даже в мамусином будуарчике. Елочка отражается во всех трех зеркалах гостиной, в папином висящем над тахтой зеркале, в мамочкином трюмо. Чудо!
   Из детей были только Снежины – Люба с Сашей – да наш Володя. А из больших мамочкины три кузины – Женя, Нина и Наташа, их брат – студент Боба, дядя Коля, Леонид Георгиевич с тетей Лидушей, Петр Ильич – кажется, и все. Свои только, все самые близкие. Каждый получил хорошенькие подарки и чудесные конфеты.
   Всех подарков перечислять не стану, это и я засну, пока напишу, да и тот, кто читать будет, тоже носом клевать начнет, – где же там? Подумайте, столько людей и каждому по одному, два, а то и три подарка.
   Скажу только, что я получила: журнал «Всходы» за весь прошлый год в дивном зеленом с золотом переплете; душку-пре-душку туалетный столик, покрытый белой кисеей и весь подхваченный голубыми бантиками, а на нем страшно симпатичный приборчик из сине-зеленоватого стекла, вроде моего фонарика. Теперь моя комнатка еще милей и уютнее станет. Потом пенал, круглый, с пресмешной головой арапчонка наверху; бюварчик[48] и книгу «Две девочки и один мальчик», которую мне давно хотелось иметь.
   Пока елка горела, мы ели, ели и ели, да еще хлопушки хлопали и потом наряжались в колпаки и костюмы. Взрослые все тоже должны были надевать. Мамочку нарядили пожарным, а Петра Ильича чухонкой-молочницей; Володьке достался костюм ЬйЬй[49], мне – мак, Любе – рыбачка.
   Если б вы только видели Петра Ильича чухонкой! Толстый, милый, под подбородком завязочки от чепчика трясутся.
   Но это все еще ничего, дальше лучше было. Затеяли опять в шарады играть, это любимая игра Жени, Нины и Наташи, они чудесно умеют и выдумывать, и представлять. Этот раз все, все без исключения приняли участие. Разделились, как всегда, на две партии – одна представляет, другая смотрит и отгадывает, по очереди. Я была в одной партии с Наташей, Петром Ильичем, Бобой, Женей и Володей. Этот раз очень заковыристые шарады придумывали, такие слова попадались, что я не особенно-то и понимала их. Но это все равно, не в том дело.
   С самого начала была шарада «куль – е – бяка».
   Первую картину так изобразили (это наша партия). В Малороссии[50], в крестьянской избе сидят хохлатки[51]. Все мы хохлатками и нарядились, накрутили вроде таких… Как они называются?.. Ну, что малоросски на головах носят, тряпочки такие? Ну, все равно. Поняли? И сзади концы прицепили, будто ленты и косы, обмотались пестрыми салфетками, скатертями. Очень хорошо. Сидим. Вдруг из другой комнаты пение:
 
Я до кумы иду
Ей кулечек несу,
Аутом, у куле
Черевички куме.
 
   Входит Петр Иванович в военной форме с аксельбантами, а сверх сюртука вместо кушака повязан пестрый платок, что наша Дарья на рынок надевает, на голове моя серая барашковая шапочка, как хохлы носят, под рукой кулек, и входит он приплясывая и опять припевая:
 
Я до кумы иду
Ей кулечек несу…
 
   Ну, потом подходит к нам, здоровается, начинает из «куля» вынимать то одно, то другое и всем хохлаткам раздаривать. Мы все рады, все заглядываем в «куль», а он из него вещицы все тянет да тянет.
   Это был «куль».
   Потом второе: «Э… э… э». Будто мы в ложе, а один господин (Боба) все э-кает, так фатовато, противно говорит.
   Последнее – «бяка». Вот как мы тут все живы остались и не перемерли со смеху, так я и до сих пор не знаю. Уж не говорю про Любу, про меня, но даже мамуся платком слезы вытирала, так она смеялась.
   Третью картину, самую эту «бяку», так изобразили:
   Мы все – маленькие дети, только Женя – гувернантка. Мы одни в комнате, шалим, кричим, деремся. Вдруг дверь отворяется и Петр Ильич в бумажной шапке с султанчиком, за поясом зонтик вместо шашки, вприпрыжку, верхом на половой щетке вскакивает в комнату и начинает как будто давить нас. Мы визжим, кричим, он все скачет. Дверь распахивается, влетает гувернантка – Женя. Как посмотрела она на Петра Ивановича – и роль свою забыла, чуть на пол не садится от смеха. Наконец с силами собралась, стала бранить нас, всех по углам рассовала, а мы ей со всех сторон: «Злюка!», «Бяка!», «Бяка!» Петр Иванович схватил ее за платье, сам все верхом на щетке скачет и ее за собой по всей гостиной за юбку тянет и громче нас всех: «Бяка»! «Бяка»! «Бяка»!
   Кто не видел, и тому, я думаю, смешно читать будет, а посмотреть, так, я вам говорю, умереть можно.
   Целое было – «кулебяка». Ничего особенного: именины и угощают кулебякой.
   Другая шарада была тоже уморительная, не так чтоб и слишком comme il faut[52], но ведь мы были все свои, только родные.
   Петр Ильич не считается, он все равно что свой, да и тут опять он одну из главных ролей исполнял. Я ее все-таки запишу, а коли кого-нибудь из читающих мой дневник уж очень большая comme il faut’ность[53] одолеет, пусть перемахнет странички через две, но только, право, он много потеряет. Уж мамуся моя, вы знаете, у-ух как за bon genre[54] стоит, а здесь и она не выдержала, смеялась как девчурочка.
   Другая шарада была – «карикатура».
   Первая картина – корчма. Женя в переднике (накидка с подушки), платочек (чайная салфетка) на голове – хозяйка. Публика заходит закусить и выпить, кто рюмочку, кто две. Вдруг дверь с шумом распахивается, и в шапке набекрень вваливает гуляка-француз – Боба.
   – Эй, madame! Un quart[55] де водкэ! – кричит.
   Женя низко кланяется.
   – Стаканчик прикажете, вашей милости?
   – Нэ, нэ, стаканшик, donnez un quart[56] де водкэ! – грозно вопит француз.
   – Рюмочку, рюмочку? – все не понимает хозяйка.
   – К шорту рюмашка! Quart, quart де водкэ! – ревет гуляка.
   – Прости Господи, что твоя ворона раскаркался, – говорит Женя. – Ну его! Дам четверную, пусть пьет…
   И приносит ему большую бутыль.
   Это было «quart».
   Второе. Все мы будто идем дачу нанимать. Выходим на улицу, то есть в гостиную, а там метут, каждый около своей дачи, три дворника: Петр Ильич, Боба и Володя – и беседуют себе, по-настоящему, по-дворницки. Мы появляемся. Наташа обращается к Бобе:
   – Нельзя ли, любезный, дачу осмотреть?
   – Да что ж нельзя? Иик… завсегда… иик… можно… Пожа… иик… луйте… иик…
   – Фу, какой ужасный дворник, не будем лучше и дачу смотреть, – говорит Наташа и поворачивается к дворнику: – Мы, братец, другой раз зайдем, теперь поздно.
   – Мо-ожно… иик… и другой… что ж… иик… нельзя? Мы… иик… завсегда… иик… готовы… иик… служить.
   Подходим к Володе. Наташа опять:
   – У вас, братец, дача сдается?
   – Так… иик… тошно… иик… ваше пре… иик… восходи… иик… тельство и… ик…
   Наташа не может сдержать хохота, мы все тоже валяемся, даже мамуся весело так, раскатисто хохочет. Но Наташа опять входит в роль, подтягивает губы и обращается к нам:
   – Я думаю, здесь и смотреть не стоит, видите, тут дворник тоже уже начал… – она не договаривает.
   – Да, да, конечно, – говорим мы, – не стоит, вон там третий стоит, приличный такой, верно, и дача хорошая.
   Подходим к Петру Ильичу:
   – Сдается дача? Можно посмотреть?
   – Можно… иик… можно, а… иик… сколько… иик… вам комнат иик… иик… иик… иик…»
   – Нечего сказать, хороши, – говорит Наташа, – точно все сговорились. Фи, уйдем, может, это заразительно, я чувствую, что и мне что-то хочется иик… икать…
   Второе, вы поняли – было, pardon, «икать».
   Третье – «ура». Ничего особенного: пили на свадьбе за здоровье новобрачных и кричали «ура».
   Целое – «карикатура» (немного оно безграмотно вышло, мягкий-то знак лишний, ну, да ведь это не русский урок – сойдет).
   Нарядили мы все того же Петра Ильича дамой, в белое платье, которое смастерили из всяких покрывал, на голову надели ему такую большую мамочкину шляпу с пером, дали веер в руки, и вот он, приподняв шлейф и приложив руку к сердцу, сперва присел, а потом нежным женским голосом запел: «Поймешь ли ты души моей волнение…»
   Дальше не помню, какие-то мечты, цветы, что-то подобное. Нет, надо было видеть его! Умирать буду, не забуду!
   Много еще шарад представляли, да всех не опишешь. Потом сделали маленькую передышку. Кто пить пошел, кто курить, кто что-нибудь с елки снимал пожевать.
   Вдруг через некоторое время появляется Володя, и физиономия у него этакая особенная, сильно жуликоватая, сразу видно, что какую-нибудь штуку устроит:
   – Многоуважаемые тети, дяди, папа, кузина, гости и все старшие! Прошу минутного внимания. Сие произведение…
   Дальше я со страху не слышу. Ну, думаю, беда, – на дневник мой наткнулся, верно, ключ в столике оставила, вынуть забыла. Руку за воротник: нет, есть, на мне мой ключик. Слава Богу, как гора с плеч. Что же он там откопал?
   – Итак, – слышу опять, – выньте носовые платки и прошу внимания.
   Вытягивает что-то из кармана… Батюшки! Сашин роман! В руке у Володи синеет тетрадочка, а Сашины уши сперва краснеют, как кумач, а затем стремглав скрываются вместе со своим обладателем в соседней комнате.
   – «Любовь Индейца Чхи-Плюнь», – возглашает тем временем Володя, – роман политический и литературный.
   И начинает:
   – «Было очень жарко, и индеец Чхи-Плюнь хотел пить (а до реки Невы бедняжке далеко было, – от себя вставляет он), а потому он стал собирать землянику в дремучем лесу, около Сахары, где рычали свирепые Тигры и Ефраты. Тогда он видит, что идет (хватит ли у меня только сил выговорить?) чудной красоты индейка Пампуся. “Пуся, моя Пуся, милая Пампуся, – опять коверкает Володька, – женись на мне, будешь мадам Чхи-Плюнь!” – “Хорошо, – говорит Пимпампуся, – я женюсь на тебе, если ты меня любишь. Но если ты меня любишь, о мой Сам-Пью– Чай, то подари мне золотое кольцо, которое продето в нос нашей царицы Пуль-Пу-Люли”. – “Хорошо, – говорит Чхи-Плюнь, – подарю!” И он пошел тащить кольцо из носа Пуль-Пу-Люли (до чего, о любовь, ты не доводишь! – опять понес Володя отсебятину, закатив глаза и вздыхая), а индейка раскрыла зонтик, села на блюдо и помчалась на крыльях радости прямо на кухню, где ее, начинив предварительно черносливом, изжарили в свежем масле. Мир праху твоему, царица души Чхи-Плюнь». Продолжение следует…
   Хохот был всеобщий.
   – Браво! Браво! Автора! Автора! – закричал сам же первый Володька, нуда и мы, грешники, подтянули.
   Но автор пропал без остатка. Пошли на розыски, и наконец дядя Коля вытащил его, несчастного, из-под дивана в мамином будуарчике, куда он забился. Хоть и не люблю я его, но он так был сконфужен и имел такой жалкушенский вид, что мне его немножко жаль стало. А Володьке-то от старших влетело за то, что он бедного Сашу переконфузил.
   Да уж насмеялись и надурачились мы в тот вечер вволюшку. Хорошо!

Глава XXI
Праздники. – Каток. – Мои успехи

   Вот и оглянуться не успели, как уж праздники и тю-тю, иду завтра в гимназию. Одно знаю, времени мы даром не потеряли и повеселились всласть. Всего подробно не расскажешь – где там, это и за сутки не опишешь. Передам только самое интересное.
   Занялась я, по выражению Володи, «образованием своих ног», и это было страшно весело.
   На другой же день после того, как я получила коньки, стала я умолять мамочку отпустить меня на каток. Но тут чуть не тридцать пять препятствий оказалось: и будний-то день, значит, гимназия; и снег хлопьями сыплет – а в снег, видите ли, кататься почему-то, говорят, нельзя; и идти не с кем, некому меня учить. И чему же тут, думаю, учиться? Прицепи коньки да и скользи.
   Это я так думала раньше, но теперь больше не думаю: ох, как есть чему учиться! И научившись, и то нет ничего легче, как нос расквасить, или, еще того хуже, на затылок шлепнуться. Но от этого Бог меня миловал, зато колени ой-ой как отхлопаны и правый локоть тоже. Но это вовсе не потому, что я такая уж косолапая. Володя говорит, что я совсем даже «молодчинина», – просто несчастный случай. Опять вперед убежала. Ну, так сначала.
   Наконец настал день – не будний, снегу нет, и идти со мной есть кому, потому что Володя целый день у нас, а он ведь мастер по конькобеганью.
   – Ну, – говорит за завтраком, – проси, Мурка, маму, чтобы тебе позволила сегодня совершить твой первый комический выход. Погода разлюли малина, лед гладкий, хороший. Вот и приятель мой один сегодня там будет, вдвоем за тебя и примемся, живо дело на лад пойдет.
   – А он приличный мальчик, приятель-то твой? – спрашивает мамочка. – Ничего так?
   – Ничего, тетя, кадет как кадет. Ноги до полу, голова кверху, славный малый. Тямтя-лямтя немного, но на коньках здорово зажаривает.
   – Володя! – с ужасом воскликнула мамочка. – Что за выражения у тебя! С непривычки так просто огорошить может.
   – Что, тетя, я! Я-то ничего – одна скромность. Вот ты бы наших «стариков» послушала, так они не то что «огорошить» – «окапустить» своим наречием могут.
   Господи, какой он смешной! Ведь это же выдумать надо: «о-ка-пустить»… Я как сумасшедшая хохотала. Вы думаете, мамочка тоже смеялась? Ни-ни, даже не улыбнулась. Я вам говорю, что она таких острот совсем не ценит, даже не понимает. Оно, положим, действительно, не так чтобы уж очень шикарно: «окапустить», но смешно. Жаль: все что смешно – mauvais genre[57], нельзя ни при ком повторить.
   Опять не о том.
   Ну, вот и отправили нас целой компанией – меня с Володей, Сашей и Любой – под конвоем Глаши. Ральфик, само собой разумеется, тоже за нами поплелся. Пришли. Люба и Саша коньки свои прикрепили и поехали, Люба очень хорошо, а Саша уморительно: сгорбился, ноги расставил, руками точно обнимать кого-то собирается, а пальцы все десять растопырил.
   Это я тоже только сперва смеялась, пока мне коньки подвязывали, а как дошло дело на ноги встать, как я Саше позавидовала! Он хоть и смешно, да стоит, едет даже, а я – ни с места сперва, стать не могу. Наконец умудрилась. Вот тут-то Володин приятель и пригодился – он за одну руку, Володя за другую, накрест, так и взяли меня.
   – Ну, тяжелая артиллерия, двигай!
   А я хуже артиллерии – опять ни с места. Мне бы скользнуть, а я все ноги подымаю, как когда ходишь, и знаю, что не надо, а ноги будто сами ото льда отделяются. Долго помучились, наконец сдвинули; понемногу дело на лад пошло, но все-таки очень-очень неважно.
   Устала я от первого опыта ужасно, и главное, не ноги – они-то совсем бодрые были, – а руки! Точно я на руках верст сто прошла, так от плеча до локтя болели. Странно – отчего бы?
   Бедный Ральфик мой тоже настрадался: во-первых, ему очень не понравилось, почему это какой-то Коля Ливинский меня за руку тащит. Конечно, он не подумал именно так: «Коля, мол, Ливинский», но он совсем не одобрил, что вдруг «чужой» меня «обижает». Он и тявкал, и пищал, но скоро ему, верно, не до меня стало: лед-то ведь холодный, а мой бедный черномордик – босенький, вот и стали у него лапочки мерзнуть. Он то одну, то другую подымает – все холодно, а отойти от меня не хочется. Наконец, делать нечего, невмоготу бедненькому стало: потряхивая то одной, то другой лапой, дрипеньки-дрипеньки побежал он к Глаше и прыгнул рядом с ней на скамейку. Шубка-то у него теплая, да с ногами беда.
   Так на первый раз обошлось благополучно, я ни разу не шлепнулась, на второй тоже, да и мудрено было – Коля с Володей меня так крепко держали, что и шелохнуться в сторону не давали. А на третий раз не в меру я расхрабрилась, захотела сама покататься.
   – Смотри, Мурка, зайца поймаешь, – говорит Володя.
   – Ничего, не поймаю, хочу попробовать.
   И попробовала… Зайца-то верно что не поймала, а синяков целых три нахватала. Ехала-ехала, все, кажется, хорошо, вдруг правый конек носом врезался в лед, и я – бух! – лежу во всю длину.
   – Осторожно, так упасть можно, – с самой серьезной физиономией говорит Коля, который живо подлетел и подобрал меня.
   Ему хорошо смеяться, с ним-то такого никогда не случится, он как волчок по льду вертится, станет на одну ногу, другую вытянет и живо-живо крутится – циркуль из себя изображает. Правду Володя говорит, здорово откалывает, то есть… ловко ездит.
   Да ведь и я не по косолапости растянулась, а потому, что под конек мне маленькая тоненькая щепочка попала, конек в ней носом застрял – ну, я и кувырнулась. Не беда, хоть синяки и набила, зато теперь умею одна кататься, а синяки заживут, слава Богу, не первые, да на коленях и не видать.
   Конечно, не все же я Рождество только и делала, что на коньках бегала. Была и у Любы на елке, где мне подарили малюсенькую прелестную фарфоровую корзиночку с фарфоровыми же цветами, была у тети Лидуши, была и в музее Александра III[58]. Какие там чудесные картины – прелесть!
   Мне особенно понравился Авраам, приносящий в жертву Исаака. Мальчик такой хорошенький, кудрявенький, как барашек, и глазки ясные, точно незабудки. Потом еще очень красиво – «Русалки», как они играют в воде, в руках гирлянды, и такой вокруг них красный свет… Что-то мне они ужасно знакомы… Будто я их взаправду видела… Но где?.. Глупая! Вот глупая! Во-первых, слышала в мамочкиной сказке «Ветка Мира», а во-вторых, видела во сне после того, как мамочка ее рассказывала. Такой дивный был сон!
   Еще очень хорошая картина «Генрих IV и Григорий VII». Как бедный король чуть не голенький всю ночь под дождем простоял, и потом уже только его папа под благословение к себе пустил. Папа… Вот смешное название! Отчего его папой зовут?.. Ну? А жену его как называют? Мама? Римская мама? Да, вероятно, – как же иначе? Надо спросить.
   Чуть не забыла, вот еще чудная картина: государь Николай I нарисован в настоящую величину на извозчике. Очень хорошо, точно живой и он, и лошадь, и дрожки, то есть не дрожки, а извозчик – прелесть.
   Но есть и так себе картины, а некоторые ужасные. Вот «Купальщицы» – они же без ничего, точно и правда мыться собираются. Фи! И для чего это рисовать? Всякий и сам знает, как купаться.
   Что же мы еще делали? Да, ездили целой компанией на тройке прокатиться по островам. Хорошо, скоро-скоро так летели, даже дух захватывало. Весело! Потом приехали домой чай пить. Никогда еще я с таким удовольствием чай не пила, не беда, что и без сахару, – целых три чашки проглотила.
   Ох, спать надо, завтра ведь в половине восьмого подыматься.

Глава XXII
Опять гимназия. – Резинка. – «Мальчик у Христа на елке»

   Люблю я свою гимназию, да еще как две недели праздников носу туда не показывала, особенно приятно было всех повидать. Страшно у нас там уютно, и компания наша «теплая», как ее называет Володя.
   Люба почему-то в класс не явилась, и Шурка Тишалова упросила Евгению Васильевну позволить ей ко мне переселиться. Весело с Шуркой сидеть, вот сорвиголова, прелесть! Дурачились мы с ней целый день.
   Учительницы за праздники отдохнули, тоже веселенькие. Краснокожка чего-то так и сияет, а Терракотка опять в новое платье нарядилась, с длинным-предлинным хвостом. Входит она сегодня на урок, а я за ней, бегала воду пить, ну и запоздала. Чуть-чуть было в ее хвосте не запуталась. Ну, думаю, подожди: взяла ее шлейф и за кончики приподняла. Она себе идет, и я за ней – важно так ступаю.
   Класс весь валяется от хохота, но это не беда, а вот что я не удержалась да сама фыркнула – это лишнее было. Терракотка остановилась и быстро голову повернула, так что я едва-едва ее хвост выпустить успела, да, по счастью, вместе и свой носовой платок уронила, что в руке держала. После питья ведь рот-то надо вытереть, ну, вот платок в руке и был.
   – А вы что тут делаете? – говорит.
   А у меня уж вид святой, губы подобраны, и я прямо на нее смотрю.
   – Пить, – говорю, – Елена Петровна, ходила, а теперь платок уронила, а они, глупые, смеются. Что же тут смешного, что платок грязный будет? – уже повернувшись к классу, говорю я.
   Терракотка, кажется, не верит, но не убить же меня за то, что платок уронила!
   – Ну, и жулик же ты, Стригунчик, – шепчет Шурка. – И как это ты такую святость изображать умеешь?
   Шурка по старой памяти называет меня «стригунчиком», но это зря, потому что с некоторых пор мне волосы наверху завязывают бантиком, а остальные заплетают в косу. Волосы мои сильно подросли и меньше торчат, но противный Володька, уверяет, что моя «косюля кверху растет».
   На большой перемене мы с Шуркой все караулили, как бы нам вниз улепетнуть, страшно хотелось повидать Юлию Григорьевну и мадемуазель Линде. Шурка – та только Юлию Григорьевну любит, но я, как вам известно, к обеим не совсем равнодушна.
   Караулим-караулим у лестницы, никак минутки не выберешь, то наверху какая-нибудь «синявка» торчит, то внизу. Перегнулись через перила, видим: по лестнице марширует какой-то учитель, высокий, чумазый, на голове реденькая черная шерсть наросла, а посередине большущая лысина, блестящая такая, как солнце сияет.
   – Давай пустим! – говорит Шурка, и, прежде чем я даже успела ответить, Тишалова согнула пополам большую стиральную резинку, и та щелк! – прямо в лысину учителю.
   Что дальше было, не знаю, потому что мы пулей отлетели к двери приготовительного класса и от смеха почти на корточки садились. Все-таки немножко страшно – ну, как жаловаться пошел?
   – Спрячемся-ка в залу, Шура, там не найдут, – говорю я.
   – Глупости! Посмотрим лучше, где он и что сталось с резинкой.
   Осторожно опять перегибаемся через перила. «Его» нет, а резинка лежит на ступеньках. Молодец, не забрал ее.
   Тогда мы храбро идем вниз, потому теперь имеем право – наша резинка там, не пропадать же ей.
   Спустились с лестницы чинно, подобрали резинку. Шурка брезгливо так взяла ее двумя пальцами.
   – Подозрительная, говорит, чистота. Может, он лысину мажет чем, помадой или маслом там каким… Брр… Недаром же она у него так блестит, хоть в зеркало смотрись. Еще все свои рисунки промаслишь. Фи! Под кран ее, под кран.
   – Мойся, деточка, мойся, милая, это полезно, – приговаривает Шурка, оттирая резинку мылом.