– Ну, батюшка, ну милый, мы никогда, никогда больше не будем!..
– Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.
– Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! – ноет весь класс.
– Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, а нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, а потому, понятно, урок знают.
– Ну, ваше счастье, – говорит батюшка, – а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, а обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, – нет как нет. Я рада-радешенька, – одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, а теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.
– Вместе, – говорю, – пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, а обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да се – и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, а обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
– Дарья, отчего папа дома, а Глаши нет?
– Тише, – говорит, – барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, а теперича в аптеку полетела.
Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
– Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет – болезнь протянется гораздо дольше.
– Папочка, только одним глазком взглянуть, – молила я.
– Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня
к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, а это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, а тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.
После обеда папочка повел меня на цыпочках к мамусе. В комнате было совсем почти темно, и мамочка лежала не как всегда, свернувшись кренделечком, а вытянулась прямо на спине. Только лицо ее было повернуто в нашу сторону, бледное-бледное, точно голубоватое, такое жалкое личико, что мне что-то сдавило в горле и я стала всхлипывать.
– Муся, Мурочка, не плачь: мамочку испугаешь, а ей вредно волноваться, – шептал папа.
Я крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться, но, как только мы вышли в соседнюю комнату, я не выдержала, села на ковер, положила руки на маленький диванчик, уткнулась в них носом и горько-горько заплакала. Папа ласкал, утешал меня.
Как всегда в девять часов он послал меня спать, а сам вместе с тетей Лидушей, которая давно уже приехала, пошел в комнату мамочки, она все еще продолжала спать.
Но я уснуть не могла, все ворочалась с боку на бок, думала о мамочке. Вдруг она умрет, моя маленькая, моя золотая мамуся! Что тогда? Как же я без мамочки буду? Папа говорит, опасности нет, но отчего она такая бледная, точно голубая, и глаз не открывает?.. Может, она уже умерла?… Конечно, она умерла… Вот она!.. Вот стоит, вся белая, точно облако, а за спиной такие большие-большие крылья… Волосы распущены, в руке звезда, яркая, ясная звездочка, и все лучи, лучи… Вот она, вот идет, сюда, ко мне… Как хорошо, мамуся!.. Милая!.. Золотая!.. Я с тобой, с тобой хочу!
И я тянусь ей навстречу, протягиваю руки, а она подходит все ближе и ближе, но в ее правой руке уже нет горящей звездочки, – она мерцает где-то там далеко, – а мамуся обеими руками обнимает меня, садится на мою кроватку…
– Мурочка, Муся, деточка, успокойся, не плачь же так. Я из соседней комнаты услышала, как ты рыдаешь, и пришла посмотреть, что с моей крошкой делается. Ты же видишь, мне лучше, мне почти совсем хорошо, голова только немного кружится. Отдохну, и это пройдет.
И она горячо целовала меня. Моя милая, настоящая, живая мама!
– Пойдем ко мне, пойдем в мою кроватку! Ляжем вместе. Только надевай туфли и сама беги за мной, а то я тебя не дотащу. Видишь, мамочка-то твоя совсем точно пьяненькая.
Я живо юркнула в ее кровать и крепко-крепко прижалась к своей ненаглядной мамусе. Тепло, хорошо и тихо-тихо так стало мне, совсем не грустно, ничего больше не страшно… И я крепко и сладко заснула.
Глава XXVI
– Я-то «милый», да вы не милые, вот беда.
– Мы тоже будем стараться. Пожалуйста! – ноет весь класс.
– Ну, ладно, вот мы сейчас девиц-то этих лихих к ответу вытребуем. Будут хорошо знать, так и быть, не донесу по начальству, а нет… Ну-ка, Лизочка Ермолаева.
И Ермолаева, и Тишалова, и Пыльнева, все три еще за новую четверть не спрошены, а потому, понятно, урок знают.
– Ну, ваше счастье, – говорит батюшка, – а только впредь чтобы подобного ни-ни.
Ну, конечно, все обещают.
Так и не пожаловался. Попинька наш честный.
После уроков оделась я, спускаюсь вниз. Что за диво? Глаши нет, а обыкновенно она ни свет ни заря приходит, чтобы с другими горничными поболтать. Вышла на крыльцо, посмотрела направо, налево, – нет как нет. Я рада-радешенька, – одна пойду, никогда еще в жизни одна по Петербургу не ходила, а теперь, как большая, сама. Лечу к Любе.
– Вместе, – говорю, – пойдем. Одни, понимаешь ли? Одни!
Ей-то не привыкать: за ней никогда и не приходят. Она не очень-то и поняла, чего я радуюсь. Только выходим, смотрим, и Юлия Григорьевна с лестницы спускается, а обыкновенно она позднее нас уходит. Тут же, пока я Глашу искала, да то, да се – и Юлия Григорьевна уж готова. Подумайте, нам с ней вместе довольно большой кусок по одной дороге идти пришлось.
Являюсь домой, звоню, открывает кухарка. Ральфик виль-виль хвостиком, рад. Смотрю: что такое? В прихожей на вешалке папочкино пальто и шапка, а обыкновенно его в это время никогда дома не бывает.
– Дарья, отчего папа дома, а Глаши нет?
– Тише, – говорит, – барышня, тише! Маменьке что-то неможется, вот Глаша за барином в управление бегала, а теперича в аптеку полетела.
Мама… Мамочка нездорова! Господи, да что же это!
Я лечу через гостиную прямо к ней, но в дверях наталкиваюсь на папу.
– Тише, Муся, ради Христа, тише. Мамочке было очень, очень плохо. Теперь, слава Богу, опасности никакой, но ей нужен покой, полный, полный покой. Если она сможет хорошо, крепко заснуть, то через два-три дня будет совершенно здорова. Если нет – болезнь протянется гораздо дольше.
– Папочка, только одним глазком взглянуть, – молила я.
– Нет, деточка, не сейчас… Потом, потом вместе пойдем.
Он обнял меня, повел свой кабинет, сел на тахту, забрал меня
к себе на колени и стал объяснять, что случилось. У мамочки с утра страшно болела голова, как это с ней иногда бывает, вот она и хотела взять порошок… Название не помню, да вместо этого по ошибке взяла другую коробочку, где был морфей, кажется, а это страшный-страшный яд. Мамочка его совсем не переносит, даже если и чуть-чуть взять, а тут много глотнула и отравилась. Глаша, молодчина, догадалась за доктором сбегать и за папой. Теперь, говорят, опасности нет.
После обеда папочка повел меня на цыпочках к мамусе. В комнате было совсем почти темно, и мамочка лежала не как всегда, свернувшись кренделечком, а вытянулась прямо на спине. Только лицо ее было повернуто в нашу сторону, бледное-бледное, точно голубоватое, такое жалкое личико, что мне что-то сдавило в горле и я стала всхлипывать.
– Муся, Мурочка, не плачь: мамочку испугаешь, а ей вредно волноваться, – шептал папа.
Я крепилась изо всех сил, чтобы не расплакаться, но, как только мы вышли в соседнюю комнату, я не выдержала, села на ковер, положила руки на маленький диванчик, уткнулась в них носом и горько-горько заплакала. Папа ласкал, утешал меня.
Как всегда в девять часов он послал меня спать, а сам вместе с тетей Лидушей, которая давно уже приехала, пошел в комнату мамочки, она все еще продолжала спать.
Но я уснуть не могла, все ворочалась с боку на бок, думала о мамочке. Вдруг она умрет, моя маленькая, моя золотая мамуся! Что тогда? Как же я без мамочки буду? Папа говорит, опасности нет, но отчего она такая бледная, точно голубая, и глаз не открывает?.. Может, она уже умерла?… Конечно, она умерла… Вот она!.. Вот стоит, вся белая, точно облако, а за спиной такие большие-большие крылья… Волосы распущены, в руке звезда, яркая, ясная звездочка, и все лучи, лучи… Вот она, вот идет, сюда, ко мне… Как хорошо, мамуся!.. Милая!.. Золотая!.. Я с тобой, с тобой хочу!
И я тянусь ей навстречу, протягиваю руки, а она подходит все ближе и ближе, но в ее правой руке уже нет горящей звездочки, – она мерцает где-то там далеко, – а мамуся обеими руками обнимает меня, садится на мою кроватку…
– Мурочка, Муся, деточка, успокойся, не плачь же так. Я из соседней комнаты услышала, как ты рыдаешь, и пришла посмотреть, что с моей крошкой делается. Ты же видишь, мне лучше, мне почти совсем хорошо, голова только немного кружится. Отдохну, и это пройдет.
И она горячо целовала меня. Моя милая, настоящая, живая мама!
– Пойдем ко мне, пойдем в мою кроватку! Ляжем вместе. Только надевай туфли и сама беги за мной, а то я тебя не дотащу. Видишь, мамочка-то твоя совсем точно пьяненькая.
Я живо юркнула в ее кровать и крепко-крепко прижалась к своей ненаглядной мамусе. Тепло, хорошо и тихо-тихо так стало мне, совсем не грустно, ничего больше не страшно… И я крепко и сладко заснула.
Глава XXVI
Масленица. – Отъезд дяди Коли
Масленица против ожидания прошла у нас тихо и невесело: мамуся грустненькая, папочка кисловатый, у меня душа с места съехала, да и все вообще какие-то пришибленные и печальные. И надо ж, чтоб такая беда над нами стряслась!
Бедный, бедный Володя! Бедный дядя Коля! Вдруг его, нашего милого весельчака и затейника, на войну отправляли – драться с японцами! Недаром я всегда их так ненавидела, а теперь еще больше. У-у, противные!!. Как подумаю только, что с дядей Колюшей случиться может, так мурашки по спине и побегут… Да, при таких-то условиях где уж о веселье помышлять!
Блины мы все ж таки ели, и преисправно. Еще бы! Наша Дарья – замечательная мастерица их печь. Но театров, катаний, троек – ни Боже мой, никто и не заикался. Все-таки мы с Володей и Снежиными были несколько раз на катке, где встречали и Колю Ливинского. Я теперь совсем хорошо бегаю и страшно люблю устраивать цепи: летишь-летишь, дух захватывает, а в лицо точно иголочками колет, – весело и горячо-горячо так во всем теле, будто по жилам кипятку налили.
Бедный, бедный Володя! Бедный дядя Коля! Вдруг его, нашего милого весельчака и затейника, на войну отправляли – драться с японцами! Недаром я всегда их так ненавидела, а теперь еще больше. У-у, противные!!. Как подумаю только, что с дядей Колюшей случиться может, так мурашки по спине и побегут… Да, при таких-то условиях где уж о веселье помышлять!
Блины мы все ж таки ели, и преисправно. Еще бы! Наша Дарья – замечательная мастерица их печь. Но театров, катаний, троек – ни Боже мой, никто и не заикался. Все-таки мы с Володей и Снежиными были несколько раз на катке, где встречали и Колю Ливинского. Я теперь совсем хорошо бегаю и страшно люблю устраивать цепи: летишь-летишь, дух захватывает, а в лицо точно иголочками колет, – весело и горячо-горячо так во всем теле, будто по жилам кипятку налили.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента