Страница:
– Слушай, так его же убьют, этого Пипу. Всенепременно.
– Глупости, Юра. Пипа, он вроде дополнительной – частной – налоговой полиции. И будет жить, пока делится с кем положено. Полагаю, что он иногда и дотации получает, бонусы, премиальные, так сказать, помимо хорошенького процента от своей деятельности. Есть, видишь ли, нужда в таком Пипе. На то и щука в реке, чтобы карась не… зажрался. И знал свое карасиное место. Иначе непорядок, иначе система заглючит. Хотя ты прав, рано или поздно кто-нибудь сочтет, что Пипа слишком много знает, и тогда… Тогда найдется для нашего мытаря осиновый кол, бомба-то в автомобиле вряд ли поможет… Впрочем, ему на смену тут же найдется другой. Мало ли в Московии мытарей? Да как в Бразилии диких обезьян. И что-то мне кажется, что ни один не собирается бросать казну и делаться святым апостолом.
Юльке очень горько почему-то. Даже крохотные морщинки задрожали у ее закатных губ. Глаза потемнели до черноты, а брови ее, два соболя, сбежались нос к носу утешать друг друга.
– Юлька?
– А ну их всех, Юра. Смотри, уже Одинцово.
И правда. Одинцово, Никольское. Вот почти и приехали. Машина на малой скорости пробирается меж глухими заборами. Долго-долго пробирается.
– Заборы, Юлька.
Надо же, лабиринт какой. Раньше не было. Раньше все насквозь светилось.
– Что поделаешь? Заборы. У нас тоже забор. Зато все остальное почти не изменилось. Все тот же дом из потемневших старых срубов, толстенные бревна. Когда поселок начинался, разбирали старые срубы и строили из них. Наверное, у нас один из последних старинных деревянных домов, остальные перестроили, возвели палаты каменные.
– Юлька, а как же ты, и без каменных палат?
– У меня есть и каменные, а как же? Резиденция в стиле северного барокко на Истре. А здесь, на Николиной Горе, заповедник. Не трону, пока не рухнет само, пока уже никакие реставрации не помогут. Пусть этот дом считают причудой миллионерши. Я люблю его таким, какой он есть. И поклоняюсь колодцу. Папа рассказывал, что вырыли колодец по указанию такого специального человека, Силантия, который бродил по этим местам и показывал, где рыть колодцы. А потом, когда выроют и вода прибудет, он воду то ли благословлял, то ли заговаривал на долгую жизнь. «Гори звезда, из недр земных, гори, сияй из вод бездоных…», и я забыла, что там дальше. Считалось особенно удачным, если в колодце ночью звезда отражалась.
– В нашем отражалась?
– Не знаю. Но колодец мы время от времени чистим, несмотря на то что воду почти сразу же подвели в дом. А колодезные звезды, говорят, видятся не всем. Мне – так нет.
– Он же под крышей, Юлька! Колодец-то. Я вспомнил.
– Ох, в самом деле! – смеется она. – Какие там звезды! Но я, признаться, и в лужах-то звезд не видела. Хотя есть звезды и, на мой взгляд, лучше всяких там небесных и колодезных: сейчас цветут астры и георгины. Ты их любил, помнишь?
– Не помню, чтобы так уж любил.
– Любил, – настаивает Юлька, – только скрывал почему-то. Юрий – Георгий. Георгий Победоносец, – опять смеется Юлька. – Георгий – победитель исчадия преисподней. Или кого там на самом деле? Георгины – твои цветы.
– Ну с чего ты взяла? Я больше люблю деревья.
– Сад цел, такие заросли. И сосны мы не вырубили, а елка, наша новогодняя елка, вымахала выше крыши. Такая непролазная, темная! Такая сама по себе. И гамак на прежнем месте, и чердак захламлен по-прежнему, и место для костра все там же. И в сарае, как всегда, осиное гнездо сбоку под крышей, и туда входить страшно. А помнишь рябинки у калитки? Огромные деревья стали, я таких рябин нигде не видела, и ветки от ягод трещат.
– А березовая роща? Жива?
– Да, да. Ее как-то обходят. Леший бережет, живучий старикашка. Там не перевелись колокольчики, ромашки, иван-да-марья. Помнишь, я учила тебя плести венки, а ты злился, но плел, чтобы мне понравиться?
– Помню, как ты меня фехтовать учила, а про венки забыл. Нет, вспомнил. Поваленное дерево, теплая белая кора, охапка переломанных цветов и травы тимофеевки… Я люблю тебя, Юлька.
– И я тебя. Значит, все будет хорошо. Все будет хорошо, и да сгинут мытари, – повторила она заклинанием, но мне показалось, что неуверенно. Что нас ждет, Юлька? И чего ты ждешь сама? Чего боишься?
Она не солгала, почти все осталось прежним. Заповедный кусочек безоглядного счастья. Мощеная тропинка к дому с неровным камнем на четвертом от калитки шагу. Яблоки-падали-ца с бурыми бочками раскатились в траве, гниют и пахнут одуряюще. Корзинка с полосатыми яблоками, забытая на ступеньках веранды. Колодец с воротом под высокой крышей. Вдоль забора несмелая, по краешку, кленовая желтизна ранней осени. Кусочек леса перед домом – неприступная гордая елка и сосны в обильной смоле, неряшливая старая сосновая хвоя под ногами, полно шишек. Мы растапливали ими камин. Собирали в старое худое ведерко, тащили в дом и растапливали. А шишки были сыроватые и потому дымные. Взрослые нас лениво поругивали за дым. Камин кирпичный, красиво закопченный, в темно-коричневых изразцах. На каминной полке бронзовые подсвечники и розовый треснувший кувшин. На боку кувшина овальный медальон с тонко выписанным портретом маркизы Помпадур в венке из роз и незабудок. Очень драгоценный кувшин, старинный, севрский, по-моему. В кувшине – постыдно мещанский крашеный ковыль, заведенный в порыве сентиментальности Еленой Львовной, мягкие зеленые и темно-красные метелки. Сколько им лет-то?
Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.
И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.
…Неужели тебя шантажируют, Юлька?
Дубль один. Совращение Юры Мареева
– Глупости, Юра. Пипа, он вроде дополнительной – частной – налоговой полиции. И будет жить, пока делится с кем положено. Полагаю, что он иногда и дотации получает, бонусы, премиальные, так сказать, помимо хорошенького процента от своей деятельности. Есть, видишь ли, нужда в таком Пипе. На то и щука в реке, чтобы карась не… зажрался. И знал свое карасиное место. Иначе непорядок, иначе система заглючит. Хотя ты прав, рано или поздно кто-нибудь сочтет, что Пипа слишком много знает, и тогда… Тогда найдется для нашего мытаря осиновый кол, бомба-то в автомобиле вряд ли поможет… Впрочем, ему на смену тут же найдется другой. Мало ли в Московии мытарей? Да как в Бразилии диких обезьян. И что-то мне кажется, что ни один не собирается бросать казну и делаться святым апостолом.
Юльке очень горько почему-то. Даже крохотные морщинки задрожали у ее закатных губ. Глаза потемнели до черноты, а брови ее, два соболя, сбежались нос к носу утешать друг друга.
– Юлька?
– А ну их всех, Юра. Смотри, уже Одинцово.
И правда. Одинцово, Никольское. Вот почти и приехали. Машина на малой скорости пробирается меж глухими заборами. Долго-долго пробирается.
– Заборы, Юлька.
Надо же, лабиринт какой. Раньше не было. Раньше все насквозь светилось.
– Что поделаешь? Заборы. У нас тоже забор. Зато все остальное почти не изменилось. Все тот же дом из потемневших старых срубов, толстенные бревна. Когда поселок начинался, разбирали старые срубы и строили из них. Наверное, у нас один из последних старинных деревянных домов, остальные перестроили, возвели палаты каменные.
– Юлька, а как же ты, и без каменных палат?
– У меня есть и каменные, а как же? Резиденция в стиле северного барокко на Истре. А здесь, на Николиной Горе, заповедник. Не трону, пока не рухнет само, пока уже никакие реставрации не помогут. Пусть этот дом считают причудой миллионерши. Я люблю его таким, какой он есть. И поклоняюсь колодцу. Папа рассказывал, что вырыли колодец по указанию такого специального человека, Силантия, который бродил по этим местам и показывал, где рыть колодцы. А потом, когда выроют и вода прибудет, он воду то ли благословлял, то ли заговаривал на долгую жизнь. «Гори звезда, из недр земных, гори, сияй из вод бездоных…», и я забыла, что там дальше. Считалось особенно удачным, если в колодце ночью звезда отражалась.
– В нашем отражалась?
– Не знаю. Но колодец мы время от времени чистим, несмотря на то что воду почти сразу же подвели в дом. А колодезные звезды, говорят, видятся не всем. Мне – так нет.
– Он же под крышей, Юлька! Колодец-то. Я вспомнил.
– Ох, в самом деле! – смеется она. – Какие там звезды! Но я, признаться, и в лужах-то звезд не видела. Хотя есть звезды и, на мой взгляд, лучше всяких там небесных и колодезных: сейчас цветут астры и георгины. Ты их любил, помнишь?
– Не помню, чтобы так уж любил.
– Любил, – настаивает Юлька, – только скрывал почему-то. Юрий – Георгий. Георгий Победоносец, – опять смеется Юлька. – Георгий – победитель исчадия преисподней. Или кого там на самом деле? Георгины – твои цветы.
– Ну с чего ты взяла? Я больше люблю деревья.
– Сад цел, такие заросли. И сосны мы не вырубили, а елка, наша новогодняя елка, вымахала выше крыши. Такая непролазная, темная! Такая сама по себе. И гамак на прежнем месте, и чердак захламлен по-прежнему, и место для костра все там же. И в сарае, как всегда, осиное гнездо сбоку под крышей, и туда входить страшно. А помнишь рябинки у калитки? Огромные деревья стали, я таких рябин нигде не видела, и ветки от ягод трещат.
– А березовая роща? Жива?
– Да, да. Ее как-то обходят. Леший бережет, живучий старикашка. Там не перевелись колокольчики, ромашки, иван-да-марья. Помнишь, я учила тебя плести венки, а ты злился, но плел, чтобы мне понравиться?
– Помню, как ты меня фехтовать учила, а про венки забыл. Нет, вспомнил. Поваленное дерево, теплая белая кора, охапка переломанных цветов и травы тимофеевки… Я люблю тебя, Юлька.
– И я тебя. Значит, все будет хорошо. Все будет хорошо, и да сгинут мытари, – повторила она заклинанием, но мне показалось, что неуверенно. Что нас ждет, Юлька? И чего ты ждешь сама? Чего боишься?
Она не солгала, почти все осталось прежним. Заповедный кусочек безоглядного счастья. Мощеная тропинка к дому с неровным камнем на четвертом от калитки шагу. Яблоки-падали-ца с бурыми бочками раскатились в траве, гниют и пахнут одуряюще. Корзинка с полосатыми яблоками, забытая на ступеньках веранды. Колодец с воротом под высокой крышей. Вдоль забора несмелая, по краешку, кленовая желтизна ранней осени. Кусочек леса перед домом – неприступная гордая елка и сосны в обильной смоле, неряшливая старая сосновая хвоя под ногами, полно шишек. Мы растапливали ими камин. Собирали в старое худое ведерко, тащили в дом и растапливали. А шишки были сыроватые и потому дымные. Взрослые нас лениво поругивали за дым. Камин кирпичный, красиво закопченный, в темно-коричневых изразцах. На каминной полке бронзовые подсвечники и розовый треснувший кувшин. На боку кувшина овальный медальон с тонко выписанным портретом маркизы Помпадур в венке из роз и незабудок. Очень драгоценный кувшин, старинный, севрский, по-моему. В кувшине – постыдно мещанский крашеный ковыль, заведенный в порыве сентиментальности Еленой Львовной, мягкие зеленые и темно-красные метелки. Сколько им лет-то?
Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.
И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.
…Неужели тебя шантажируют, Юлька?
Дубль один. Совращение Юры Мареева
Такое долгожданное лето. Юра все не мог забыть, как долго он ждал его. Уже облетели тюльпаны на городских клумбах, доцветал сиреневый июнь, небо из бледно-зеленого становилось лазурным, а еще не верилось, что Москва – вот она, под окнами, под ногами и в объятиях. И весь день твой, и весь город твой во всем разнообразии его вертикалей, горизонталей и ритмов. Ритмов иногда полусонных, размеренных, иногда головокружительных, как на часах Спасской башни, где цифры сначала падают вниз головой, потом взлетают к двенадцати, и снова время смотрит на тебя свысока, победно выбравшись из неведомого опрокинутого мира.
И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…
И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.
До пятнадцатого столетия в Москве было время дневное и ночное, светлое и темное, непостоянное в году. Оно повторялось по кругу года, приливы и отливы, приливы и отливы света и тьмы, ходило время за Луной и Солнцем. Маятник со сложной амплитудой, туда-сюда. Часто возвращалось, повторялось канувшее в ночи, во тьме веков, и только воспоминанием ли возвращалось? Все повторялось, если верить летописям. Ах, эти летописи! Триллеры, скажу я, сплошь триллеры эти летописи. И все больше крамола: клятвопреступления, ложь при крестоцеловании, униженное челобитье при коварном помысле, злоумышления на отчий дом, наущение на него поганых, чтобы на их плечах, обагренных кровью родичей, вознестись.
По одной из легенд, и Москву выстроили на месте и в память отмщения за вероломство. Брат казнил жену брата-князя, что покусилась на княжескую власть. Она пустила по следам князя его любимого выжлеца, и пес привел убийц к могильному срубу на берегу реки, где прятался князь, и поневоле вернейшее существо стало предателем. Брат казнил изменницу и учредил на месте гибели брата-князя городок Москву среди прибрежных сел. Был там еще и лодочник, что бессовестно обобрал князя и обманул, не перевез его на другой берег… Одно к одному. Гадкая история. Но и сюжет для занимательного романа, заметим себе.
Так вот, теперь о светлом времени. Провидцам же, а их много было, из сумрака настоящего в свете времен виделось то, что ждет. А ждало… Как вы думаете, что? Я вот тоже такой провидец и легко могу предсказать возвращение ночного времени, а с ним и неизбывной, как само время, крамолы. И бесопоклонения, и клятвопреступлений, и лживых крестоцелований, и вылизывания пяток поганым, что попрали отечество, и умиление перед Словом-перевертышем, будто бы обновленным каким-то… И все это называется с каких-то пор приметами времени.
И время было повинно, ибо кого же еще винить в наших бедах? И время надобно было обуздать, и придумали (на чужбине) часомерье, и учредили часомерье в Москве с началом пятнадцатого столетия. Афонский монах Лазарь соорудил часы в Кремле по повелению великого князя Василия Дмитриевича, замыслившего «часником», то есть часами по-нашему, облагородить свой двор. И часы, дивные часы, по догадкам моим, с Солнцем и Месяцем на звездном поле, пошли. Пошли размеренно, «самозвано и самодвижно, страннолепно, не како сотворено человеческою хитростью, преизмечтано и преухищренно». Видали! «Не како сотворено»! Волшебная была вещь, должно быть. Волшебная!
Часы запустили. Но… Что изменилось? Спасаемся иллюзией, вот и все. Вот оно, время, якобы обузданное: в жилетном кармане на цепочке, пристегнуто ремешком к руке и так далее. Чрезвычайно удобно жить по часам. Я их, по правде говоря, не наблюдаю, часы-то. Но не оттого, что счастлив и глуп, а потому что скучно. Коровки, овечки, синее небо в деликатных облачках, равномерные елки, такие, будто их причесывали частым гребнем триста лет подряд, как любимого сенбернара, пресная горная вода, чистая травка, чуть прибитая заморозком… И мутная единственная звезда по ночам. Иные глаза сияют ярче.
Уныло мне, и маюсь измышлениями, точно запором.
Юра забывал дышать, когда по москворецким набережным, по Петровке, по Кропоткинской и Волхонке в центр от Садового кольца, по проспекту Калинина и с улицы Горького на умопомрачительно широкий проспект Маркса вылетали черные дипломатические эскадрильи с рвущимися по ветру флажками разных государств. И будто ветрами всего мира овевало восхищенного Юру. И даже космический павильон ВДНХ, куда так рвался Юра, если и не разочаровал, то не произвел на него ожидаемого впечатления.
Немаловажную роль в переформировании Юриной мечты, в этаком его плавном, но довольно стремительном опускании с небес на землю, сыграл Михаил Муратович. Михаил Муратович будто счел своим долгом обратить Юру к практической составляющей его будущего (ибо космос – суть раздел некоей неписаной книги под названием «Юношеская романтика», а романтика – она от незрелости и от дефицита знаний). И Михаил Муратович наставлял Юру словно сына, которого, увы, не имел и уже не мог иметь, ибо верен был своей супруге, потерявшей возможность зачинать.
Беседы велись вечерами в кабинете Михаила Муратовича, в барской обители с просторным, в бронзе столом на львиных тумбах, с кожаными креслами в медных звездах, с книгами от пола до потолка за гравированным стеклом, с ковром во всю стену и тяжелой тусклой парчой на окнах.
– Мечты, Юра, – говорил он, – сбываются нечасто, даже если это обоюдоострые мечты фанатика. А горше разочарования ничего нет. Разочарование – это отрава, Юра, в некоторых случаях и смертельная. Не хочу сказать ничего плохого о твоих помыслах, но… Много ли тебе известно о том, как становятся космонавтами? Уверяю тебя, что пока в большинстве случаев ненароком, невольно. Подходящее образование, плюс особым образом сложившиеся обстоятельства, плюс железное здоровье. От которого, кстати говоря, не много остается после полета. Слишком еще несовершенна космическая техника. Многие ли побывали в космосе хотя бы дважды? То-то и оно. А что такое твои мечты о межзвездных путешествиях? Я больше чем уверен, в основе их фантастическое чтиво. Ведь ты читаешь фантастику, а? Лема там, Стругацких, еще кого?
– Да, но…
– То-то и погибельно. Увлекательно, не спорю, но ничего общего, повторю, с нынешним состоянием дел. Сел в звездолет и полетел, как на прогулку? Юра, ты и сам в глубине души знаешь, что подобное будет осуществимо еще очень не скоро. А человеческий век краток. Последнее, впрочем, я зря сказал. Мудрость сия тебе еще недоступна, и слава богу.
– Но, Михаил Муратович…
– Можешь, Юра, называть меня дядей Мишей.
– Но дядя Миша… Я как-то не знаю, чем еще могу заняться. Я как-то привык к тому, что стану… что полечу…
– Ах, ну да! Мистика! Мистика имени. Это, Юрий Алексеевич, самообман, проявление слабости характера. Ты, дорогой мальчик, пошел на поводу иллюзии и тем самым страшно ограничил себя, поставил рамки, стал немобилен и, хотя, казалось бы, и вознесся мечтой выше некуда, однако лишил себя вариантов выбора, многих возможностей. А ведь каждый из нас даже заблуждается в меру своих возможностей. И если их много, заблуждаться интереснее. Это важно, Юра. Это называется свобода выбора. Ты можешь возразить: какая там свобода выбора в глубокой провинции? Я отвечу, я приведу пример. Мой кавказский прадед имел восьмерых сыновей, и все они в детстве коз пасли в глухой горной деревушке. Семеро так и остались козопасами, а дед мой был неугомонен и догадывался, что коз пасти – не единственное на свете достойное занятие. И, представь себе, вышел в офицеры, получил дворянство, землю.
Сам себя и вовсе генералом называл, вышедши в отставку, поскольку считал, что достоин. Пусть наивно, но какова самооценка! Отец же мой, Мурат Измаилович Мистулов, был и впрямь генералом артиллерии.
– Царским генералом?
– Царским. И что такого? Волевой и умный человек, образованнейший к тому же. Был блестящим математиком, преподавал в Академии Генерального штаба. Тем не менее осенью четырнадцатого года оставил свой мирный труд и подал прошение на высочайшее имя, как тогда было положено, с просьбой отправить его на фронт. Просьба была удовлетворена. Он был серьезно ранен в Первую мировую войну, успел, однако, жениться на шестом десятке и родить меня, но умер в революционные годы от ран. Не было надлежащих лекарств, ухода, продуктов. Я помню его смутно, был тогда младенцем. Эта библиотека большей частью его. Матери удалось ее сохранить, поскольку она, блестящая переводчица, знала четыре европейских языка и работала в аппарате Молотова. Редкий случай! Там было подавляющее большинство мужчин. Подозреваю, что личная жизнь ее была сложна и компромиссна. Полагаю, ей приходилось отыскивать сильных покровителей, чтобы обеспечить мне достойный образ жизни. Ничего не знаю о них, мама никогда не отягощала меня своими проблемами, и я жил памятью об отце. Тебя не смущает, что я рассказываю тебе об этом, Юра? Ты мне кажешься уже достаточно взрослым, чтобы выслушивать такие неоднозначные истории. Прости, если я неправ и обременяю тебя лишним знанием.
Но Юра внимал, притихший от восторга. С ним еще никто из взрослых никогда не беседовал как с равным. И он просил:
– Дядя Миша, мне очень интересно. Расскажите о себе еще. Вы ведь дипломат? Мама так говорила. Как становятся дипломатами?
– О! По-разному. Зачастую случайно, как и космолетчиками. Раньше случайностям было больше места, сейчас есть такое учебное заведение, как МГИМО, которое, считается, готовит профессиональных дипломатических работников. Что же касается меня, то я с детства благодаря матери владею несколькими языками. Я учился до войны в Военном институте иностранных языков. Думаю, тебе понятно, что попал туда я, сын, как ни крути, царского генерала, не без высокой протекции кое-кого из Народного комиссариата иностранных дел.
– А вы воевали, дядя Миша?
– Был на фронте всю войну и даже еще на полтора года дольше. Служил переводчиком при штабе Западного фронта, затем руководил службой переводчиков, работал на Нюрнбергском процессе. После демобилизации меня оставили при дипломатическом представительстве в Западной Германии. Тяжелые были, скажу тебе, времена, нервные, изматывающие… Но больше ничего не скажу, информация все еще не рассекречена. Происходило становление новых международных отношений, вот и весь сказ. Пришлось многому всерьез учиться. И юриспруденции, и экономике. Потом я оказался во Франции, потом принял приглашение преподавать в этом самом МГИМО. Защитил диссертацию экономико-юридического толка, женился на Елене, появились дочери.
– Вы и сейчас преподаете, дядя Миша?
– Иногда, изредка, по приглашению читаю курс. Но, в целом, можно сказать, что я завершил свою преподавательскую деятельность. И не жалею, нет. Ибо всякое разумное дело приходит к своему логическому завершению, и только ерундой можно заниматься до бесконечности. Не согласен?
– Ну-у… Почему же? Согласен. – Юра готов уже был соглашаться с любой сентенцией, вышедшей из уст Михаила Муратовича, и слушать готов был часами.
Он и слушал, ушки на макушке, слушал и внутренне изменялся, формировался, взрослел, расставался со светлыми пионерскими иллюзиями, с бескорыстием высоких мечтаний. Именно в эти дни он придумал себе подпись – запутанный графический знак, лабиринт с ясным широким входом, решительным обрушением в середине и волнистым, постепенно иссякающим ручейком в конце. Втайне Юра страшно гордился замысловатостью своей подписи и представлял себе, как будет она выглядеть на важных документах, которые ему предстоит подписывать. И… отправлять дипломатической почтой.
– Дядя Миша, Юлька… Юля говорит, вы объездили весь мир… – начал Юра разговор на следующий вечер, когда они, двое мужчин, после ужина проследовали в кабинет Михаила Муратовича.
– Да-да, она не врет, как это часто с ней случается, объездили. Как представителю Внешторга, мне положено было ездить, вести определенную подготовительную работу, подписывать договоры, давать консультации, выстраивать стратегию поведения на тех или иных переговорах, разрабатывать тактику, учитывать всякие тонкости. Семья была со мной, что случается у нас не так часто.
– Не так часто?
– Об этом позволь умолчать. Ах, ладно, скажу. Власть предержащие боятся, что, если выпустить советского человека за границу с семьей, он и был таков, – недовольно сообщил Михаил Муратович. – Но, видишь ли, не в моем случае. У меня нет причин искать лучшей жизни, начинать с нуля, бросать то, что имею. А имею я, Юра, немало. И прежде всего, интереснейшую работу. А работа моя заключается в том, чтобы быть дальновидным.
– Как это, дядя Миша?
– То есть не позволять ради сиюминутной выгоды, ради куша, который все мы готовы сорвать по молодости, а потом сидеть на бобах, не позволять ради сиюминутной выгоды, повторяю, упускать огромные возможности, которые, бывает, открываются, если чуть-чуть подумать, дать себе труд разобраться в кое-каких хитросплетениях. Ну, к примеру… Что бы ты, Юра, предпочел: миллион сразу или рубль? Рубль, удваивающийся каждый день в течение месяца?
– Но зачем мне миллион? – недоумевал Юра, советский ребенок.
– Зачем тебе? Хорошо, допустим на минуту, что ты министр экономики. Так что ты выберешь?
– И что я выберу? – хитрил Юра.
– А где же наша дальновидность и элементарный математический расчет, товарищ министр? Что такое ежедневно в течение месяца удваивающийся рубль? А это два в двадцать девятой степени. Больше миллиона, Юра?
– Кажется…
– Больше, больше! Вот и весь простой расчет. И называется он «прогрессивная система исчисления прибыли». Элементарно. А некоторые молодые с пеною у рта, бывает, доказывают мне, старому зубру, что надобно брать миллион, пока дают. И не понимают они, что ушлые иностранцы, запустив, предположим, нашу разработку в производство, прибыли получат миллиарды и миллиарды. А мы наш миллион, по обыкновению, быстренько профукаем. Или в космос запулим. Интересно тебе, Юра? Или устал? Поздно ведь уже, а завтра неугомонная Юлька тебя снова потащит бродяжить, приключений искать.
– Я нисколько не устал, дядя Миша. Мне очень интересно. Скажите, а… А в МГИМО трудно поступить? – решился Юра задать вопрос, который уже день или два вертелся у него на языке.
– О, это разговор, Юрий Алексеевич! – серьезно кивнул Михаил Муратович. – Вижу, что ты склоняешься к какому-то важному решению. Я, в общем, не хотел бы оказывать на тебя давление, но скажу: дипломатическая карьера нехудший выбор и требует серьезного образования. Давай вернемся к этому разговору, когда ты поймешь, что не сиюминутный порыв был причиной того, что ты задал мне свой вопрос. Пусть твое решение созреет, если ему суждено созреть. Тогда, Юра, обговорим подробности, и я, безусловно, со своей стороны окажу тебе всемерную поддержку. А теперь пожелаю тебе спокойной ночи.
– Спокойной ночи, дядя Миша.
Михаил Муратович если и не ликовал внутренне, то испытывал определенный подъем и вдохновение. Он давно лелеял мечту воспитать преемника и наследника своей небольшой, но богатой финансовой империи, которую ему удалось создать в недрах Министерства внешней торговли. Так уж получилось, что к юрисконсульту, то есть к Михаилу Муратовичу Мистулову (его стараниями), протянулись важные ниточки, и он, Михаил Муратович, обладая умом, опытом и характером, с помощью этих ниточек весьма успешно манипулировал некоторыми ответственными товарищами и фактически перераспределял денежные потоки, которые, по его авторитетному мнению, текли куда не надо. И при этом, необходимо отметить, всем было хорошо: и государство получало ожидаемую прибыль, и Михаил Муратович был удовлетворен и морально, и материально. Да-да, позднее такой симбиоз Михаила Муратовича и министерства стали называть сращением государственных и мафиозных структур, но Михаил Муратович был бы глубоко оскорблен, назови его кто-нибудь мафиози. Он всего лишь инициативно и творчески подходил к своей работе и болел душой за дело. А преемника все не было, такая жалость.
И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…
* * *
Матфей Фиолетофф, выходец из России, что проживает в местечке Бирштадт, рекомендуется журналистом, отошедшим от дел. Однако, по нашим сведениям, не оставил литературной работы. Почти беспрерывно пишет в большой тетради, очевидно, по-русски, и почерк крайне неразборчив. При необходимости фотокопии его письмен могут быть представлены на экспертизу. NB: экспертам я не позавидую. Время от времени Матфей Фиолетофф наведывается в Цюрих, в банк «Мунд», чтобы лично снять проценты с вклада, имеющегося у него в этом банке. О сумме вклада я по понятным причинам сведений не имею, как и о его происхождении. Русских, в последнее время наводнивших Бирштадт и близлежащие населенные пункты, наш литератор чурается. NB: может быть, он и не русский?..Звезды, все звезды. Сознаю: слишком много разговоров о звездах, звездах небесных и – самозваных, тех, что пляшут, поют и шутят за деньги. По древнему поверью, уж не помню какого дикого народа, твоя звезда после смерти твоей будет тем ярче сиять, чем больше съел ты глаз человеческих. Мы вполне теперь одичали, чтобы поверье воскресло и стало обыденностью. Восторженный блеск наших глаз приносим мы в жертву им, людоедствующим, и слепнем, слепнем во имя их… А нам бы отворотиться, закрыв глаза.
Из донесения агента-наблюдателя Аргуса.
Записка, подколотая к донесению: «Фройляйн Шила! Передайте Аргусу, что мы не нуждаемся в его «NB». Он пока что не аналитик отдела наблюдений, и в нашем бюджете не предусмотрена оплата его аналитических потуг».
И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.
До пятнадцатого столетия в Москве было время дневное и ночное, светлое и темное, непостоянное в году. Оно повторялось по кругу года, приливы и отливы, приливы и отливы света и тьмы, ходило время за Луной и Солнцем. Маятник со сложной амплитудой, туда-сюда. Часто возвращалось, повторялось канувшее в ночи, во тьме веков, и только воспоминанием ли возвращалось? Все повторялось, если верить летописям. Ах, эти летописи! Триллеры, скажу я, сплошь триллеры эти летописи. И все больше крамола: клятвопреступления, ложь при крестоцеловании, униженное челобитье при коварном помысле, злоумышления на отчий дом, наущение на него поганых, чтобы на их плечах, обагренных кровью родичей, вознестись.
По одной из легенд, и Москву выстроили на месте и в память отмщения за вероломство. Брат казнил жену брата-князя, что покусилась на княжескую власть. Она пустила по следам князя его любимого выжлеца, и пес привел убийц к могильному срубу на берегу реки, где прятался князь, и поневоле вернейшее существо стало предателем. Брат казнил изменницу и учредил на месте гибели брата-князя городок Москву среди прибрежных сел. Был там еще и лодочник, что бессовестно обобрал князя и обманул, не перевез его на другой берег… Одно к одному. Гадкая история. Но и сюжет для занимательного романа, заметим себе.
Так вот, теперь о светлом времени. Провидцам же, а их много было, из сумрака настоящего в свете времен виделось то, что ждет. А ждало… Как вы думаете, что? Я вот тоже такой провидец и легко могу предсказать возвращение ночного времени, а с ним и неизбывной, как само время, крамолы. И бесопоклонения, и клятвопреступлений, и лживых крестоцелований, и вылизывания пяток поганым, что попрали отечество, и умиление перед Словом-перевертышем, будто бы обновленным каким-то… И все это называется с каких-то пор приметами времени.
И время было повинно, ибо кого же еще винить в наших бедах? И время надобно было обуздать, и придумали (на чужбине) часомерье, и учредили часомерье в Москве с началом пятнадцатого столетия. Афонский монах Лазарь соорудил часы в Кремле по повелению великого князя Василия Дмитриевича, замыслившего «часником», то есть часами по-нашему, облагородить свой двор. И часы, дивные часы, по догадкам моим, с Солнцем и Месяцем на звездном поле, пошли. Пошли размеренно, «самозвано и самодвижно, страннолепно, не како сотворено человеческою хитростью, преизмечтано и преухищренно». Видали! «Не како сотворено»! Волшебная была вещь, должно быть. Волшебная!
Часы запустили. Но… Что изменилось? Спасаемся иллюзией, вот и все. Вот оно, время, якобы обузданное: в жилетном кармане на цепочке, пристегнуто ремешком к руке и так далее. Чрезвычайно удобно жить по часам. Я их, по правде говоря, не наблюдаю, часы-то. Но не оттого, что счастлив и глуп, а потому что скучно. Коровки, овечки, синее небо в деликатных облачках, равномерные елки, такие, будто их причесывали частым гребнем триста лет подряд, как любимого сенбернара, пресная горная вода, чистая травка, чуть прибитая заморозком… И мутная единственная звезда по ночам. Иные глаза сияют ярче.
Уныло мне, и маюсь измышлениями, точно запором.
* * *
Он-то хотел в космос летать, но, оказывается, межзвездные путешествия – это не самое увлекательное на свете занятие.Юра забывал дышать, когда по москворецким набережным, по Петровке, по Кропоткинской и Волхонке в центр от Садового кольца, по проспекту Калинина и с улицы Горького на умопомрачительно широкий проспект Маркса вылетали черные дипломатические эскадрильи с рвущимися по ветру флажками разных государств. И будто ветрами всего мира овевало восхищенного Юру. И даже космический павильон ВДНХ, куда так рвался Юра, если и не разочаровал, то не произвел на него ожидаемого впечатления.
Немаловажную роль в переформировании Юриной мечты, в этаком его плавном, но довольно стремительном опускании с небес на землю, сыграл Михаил Муратович. Михаил Муратович будто счел своим долгом обратить Юру к практической составляющей его будущего (ибо космос – суть раздел некоей неписаной книги под названием «Юношеская романтика», а романтика – она от незрелости и от дефицита знаний). И Михаил Муратович наставлял Юру словно сына, которого, увы, не имел и уже не мог иметь, ибо верен был своей супруге, потерявшей возможность зачинать.
Беседы велись вечерами в кабинете Михаила Муратовича, в барской обители с просторным, в бронзе столом на львиных тумбах, с кожаными креслами в медных звездах, с книгами от пола до потолка за гравированным стеклом, с ковром во всю стену и тяжелой тусклой парчой на окнах.
– Мечты, Юра, – говорил он, – сбываются нечасто, даже если это обоюдоострые мечты фанатика. А горше разочарования ничего нет. Разочарование – это отрава, Юра, в некоторых случаях и смертельная. Не хочу сказать ничего плохого о твоих помыслах, но… Много ли тебе известно о том, как становятся космонавтами? Уверяю тебя, что пока в большинстве случаев ненароком, невольно. Подходящее образование, плюс особым образом сложившиеся обстоятельства, плюс железное здоровье. От которого, кстати говоря, не много остается после полета. Слишком еще несовершенна космическая техника. Многие ли побывали в космосе хотя бы дважды? То-то и оно. А что такое твои мечты о межзвездных путешествиях? Я больше чем уверен, в основе их фантастическое чтиво. Ведь ты читаешь фантастику, а? Лема там, Стругацких, еще кого?
– Да, но…
– То-то и погибельно. Увлекательно, не спорю, но ничего общего, повторю, с нынешним состоянием дел. Сел в звездолет и полетел, как на прогулку? Юра, ты и сам в глубине души знаешь, что подобное будет осуществимо еще очень не скоро. А человеческий век краток. Последнее, впрочем, я зря сказал. Мудрость сия тебе еще недоступна, и слава богу.
– Но, Михаил Муратович…
– Можешь, Юра, называть меня дядей Мишей.
– Но дядя Миша… Я как-то не знаю, чем еще могу заняться. Я как-то привык к тому, что стану… что полечу…
– Ах, ну да! Мистика! Мистика имени. Это, Юрий Алексеевич, самообман, проявление слабости характера. Ты, дорогой мальчик, пошел на поводу иллюзии и тем самым страшно ограничил себя, поставил рамки, стал немобилен и, хотя, казалось бы, и вознесся мечтой выше некуда, однако лишил себя вариантов выбора, многих возможностей. А ведь каждый из нас даже заблуждается в меру своих возможностей. И если их много, заблуждаться интереснее. Это важно, Юра. Это называется свобода выбора. Ты можешь возразить: какая там свобода выбора в глубокой провинции? Я отвечу, я приведу пример. Мой кавказский прадед имел восьмерых сыновей, и все они в детстве коз пасли в глухой горной деревушке. Семеро так и остались козопасами, а дед мой был неугомонен и догадывался, что коз пасти – не единственное на свете достойное занятие. И, представь себе, вышел в офицеры, получил дворянство, землю.
Сам себя и вовсе генералом называл, вышедши в отставку, поскольку считал, что достоин. Пусть наивно, но какова самооценка! Отец же мой, Мурат Измаилович Мистулов, был и впрямь генералом артиллерии.
– Царским генералом?
– Царским. И что такого? Волевой и умный человек, образованнейший к тому же. Был блестящим математиком, преподавал в Академии Генерального штаба. Тем не менее осенью четырнадцатого года оставил свой мирный труд и подал прошение на высочайшее имя, как тогда было положено, с просьбой отправить его на фронт. Просьба была удовлетворена. Он был серьезно ранен в Первую мировую войну, успел, однако, жениться на шестом десятке и родить меня, но умер в революционные годы от ран. Не было надлежащих лекарств, ухода, продуктов. Я помню его смутно, был тогда младенцем. Эта библиотека большей частью его. Матери удалось ее сохранить, поскольку она, блестящая переводчица, знала четыре европейских языка и работала в аппарате Молотова. Редкий случай! Там было подавляющее большинство мужчин. Подозреваю, что личная жизнь ее была сложна и компромиссна. Полагаю, ей приходилось отыскивать сильных покровителей, чтобы обеспечить мне достойный образ жизни. Ничего не знаю о них, мама никогда не отягощала меня своими проблемами, и я жил памятью об отце. Тебя не смущает, что я рассказываю тебе об этом, Юра? Ты мне кажешься уже достаточно взрослым, чтобы выслушивать такие неоднозначные истории. Прости, если я неправ и обременяю тебя лишним знанием.
Но Юра внимал, притихший от восторга. С ним еще никто из взрослых никогда не беседовал как с равным. И он просил:
– Дядя Миша, мне очень интересно. Расскажите о себе еще. Вы ведь дипломат? Мама так говорила. Как становятся дипломатами?
– О! По-разному. Зачастую случайно, как и космолетчиками. Раньше случайностям было больше места, сейчас есть такое учебное заведение, как МГИМО, которое, считается, готовит профессиональных дипломатических работников. Что же касается меня, то я с детства благодаря матери владею несколькими языками. Я учился до войны в Военном институте иностранных языков. Думаю, тебе понятно, что попал туда я, сын, как ни крути, царского генерала, не без высокой протекции кое-кого из Народного комиссариата иностранных дел.
– А вы воевали, дядя Миша?
– Был на фронте всю войну и даже еще на полтора года дольше. Служил переводчиком при штабе Западного фронта, затем руководил службой переводчиков, работал на Нюрнбергском процессе. После демобилизации меня оставили при дипломатическом представительстве в Западной Германии. Тяжелые были, скажу тебе, времена, нервные, изматывающие… Но больше ничего не скажу, информация все еще не рассекречена. Происходило становление новых международных отношений, вот и весь сказ. Пришлось многому всерьез учиться. И юриспруденции, и экономике. Потом я оказался во Франции, потом принял приглашение преподавать в этом самом МГИМО. Защитил диссертацию экономико-юридического толка, женился на Елене, появились дочери.
– Вы и сейчас преподаете, дядя Миша?
– Иногда, изредка, по приглашению читаю курс. Но, в целом, можно сказать, что я завершил свою преподавательскую деятельность. И не жалею, нет. Ибо всякое разумное дело приходит к своему логическому завершению, и только ерундой можно заниматься до бесконечности. Не согласен?
– Ну-у… Почему же? Согласен. – Юра готов уже был соглашаться с любой сентенцией, вышедшей из уст Михаила Муратовича, и слушать готов был часами.
Он и слушал, ушки на макушке, слушал и внутренне изменялся, формировался, взрослел, расставался со светлыми пионерскими иллюзиями, с бескорыстием высоких мечтаний. Именно в эти дни он придумал себе подпись – запутанный графический знак, лабиринт с ясным широким входом, решительным обрушением в середине и волнистым, постепенно иссякающим ручейком в конце. Втайне Юра страшно гордился замысловатостью своей подписи и представлял себе, как будет она выглядеть на важных документах, которые ему предстоит подписывать. И… отправлять дипломатической почтой.
– Дядя Миша, Юлька… Юля говорит, вы объездили весь мир… – начал Юра разговор на следующий вечер, когда они, двое мужчин, после ужина проследовали в кабинет Михаила Муратовича.
– Да-да, она не врет, как это часто с ней случается, объездили. Как представителю Внешторга, мне положено было ездить, вести определенную подготовительную работу, подписывать договоры, давать консультации, выстраивать стратегию поведения на тех или иных переговорах, разрабатывать тактику, учитывать всякие тонкости. Семья была со мной, что случается у нас не так часто.
– Не так часто?
– Об этом позволь умолчать. Ах, ладно, скажу. Власть предержащие боятся, что, если выпустить советского человека за границу с семьей, он и был таков, – недовольно сообщил Михаил Муратович. – Но, видишь ли, не в моем случае. У меня нет причин искать лучшей жизни, начинать с нуля, бросать то, что имею. А имею я, Юра, немало. И прежде всего, интереснейшую работу. А работа моя заключается в том, чтобы быть дальновидным.
– Как это, дядя Миша?
– То есть не позволять ради сиюминутной выгоды, ради куша, который все мы готовы сорвать по молодости, а потом сидеть на бобах, не позволять ради сиюминутной выгоды, повторяю, упускать огромные возможности, которые, бывает, открываются, если чуть-чуть подумать, дать себе труд разобраться в кое-каких хитросплетениях. Ну, к примеру… Что бы ты, Юра, предпочел: миллион сразу или рубль? Рубль, удваивающийся каждый день в течение месяца?
– Но зачем мне миллион? – недоумевал Юра, советский ребенок.
– Зачем тебе? Хорошо, допустим на минуту, что ты министр экономики. Так что ты выберешь?
– И что я выберу? – хитрил Юра.
– А где же наша дальновидность и элементарный математический расчет, товарищ министр? Что такое ежедневно в течение месяца удваивающийся рубль? А это два в двадцать девятой степени. Больше миллиона, Юра?
– Кажется…
– Больше, больше! Вот и весь простой расчет. И называется он «прогрессивная система исчисления прибыли». Элементарно. А некоторые молодые с пеною у рта, бывает, доказывают мне, старому зубру, что надобно брать миллион, пока дают. И не понимают они, что ушлые иностранцы, запустив, предположим, нашу разработку в производство, прибыли получат миллиарды и миллиарды. А мы наш миллион, по обыкновению, быстренько профукаем. Или в космос запулим. Интересно тебе, Юра? Или устал? Поздно ведь уже, а завтра неугомонная Юлька тебя снова потащит бродяжить, приключений искать.
– Я нисколько не устал, дядя Миша. Мне очень интересно. Скажите, а… А в МГИМО трудно поступить? – решился Юра задать вопрос, который уже день или два вертелся у него на языке.
– О, это разговор, Юрий Алексеевич! – серьезно кивнул Михаил Муратович. – Вижу, что ты склоняешься к какому-то важному решению. Я, в общем, не хотел бы оказывать на тебя давление, но скажу: дипломатическая карьера нехудший выбор и требует серьезного образования. Давай вернемся к этому разговору, когда ты поймешь, что не сиюминутный порыв был причиной того, что ты задал мне свой вопрос. Пусть твое решение созреет, если ему суждено созреть. Тогда, Юра, обговорим подробности, и я, безусловно, со своей стороны окажу тебе всемерную поддержку. А теперь пожелаю тебе спокойной ночи.
– Спокойной ночи, дядя Миша.
Михаил Муратович если и не ликовал внутренне, то испытывал определенный подъем и вдохновение. Он давно лелеял мечту воспитать преемника и наследника своей небольшой, но богатой финансовой империи, которую ему удалось создать в недрах Министерства внешней торговли. Так уж получилось, что к юрисконсульту, то есть к Михаилу Муратовичу Мистулову (его стараниями), протянулись важные ниточки, и он, Михаил Муратович, обладая умом, опытом и характером, с помощью этих ниточек весьма успешно манипулировал некоторыми ответственными товарищами и фактически перераспределял денежные потоки, которые, по его авторитетному мнению, текли куда не надо. И при этом, необходимо отметить, всем было хорошо: и государство получало ожидаемую прибыль, и Михаил Муратович был удовлетворен и морально, и материально. Да-да, позднее такой симбиоз Михаила Муратовича и министерства стали называть сращением государственных и мафиозных структур, но Михаил Муратович был бы глубоко оскорблен, назови его кто-нибудь мафиози. Он всего лишь инициативно и творчески подходил к своей работе и болел душой за дело. А преемника все не было, такая жалость.