– Спасибо, дядя Миша! Он будет рад познакомиться, – воодушевился Юра, который думал, что после такой пространной речи ему посоветуют хорошо подумать, прежде чем с кем-то водиться.
– Да за что же спасибо, милый?! – ухмыльнулся Михаил Муратович и потрепал Юру по плечу. – Совершенно не за что. Твои друзья – мои друзья. А ты как думал? Просто на друзей надо смотреть открытыми глазами.
Но Юре-то как раз показалось, что Михаил Муратович усиленно прищуривается, чтобы лучше видеть, и даже пользуется скрытым микроскопом, препарирует тонкой иголочкой, выискивая драгоценные крупинки, могущие стать полезными лично ему, Михаилу Муратовичу Мистулову. Впечатление было неприятным, но вскоре рассеялось, слишком уважаем был Юрой Михаил Муратович. И после ноябрьского парада на Красной площади, после праздничной демонстрации, в которой в обязательном порядке участвовали старшеклассники интерната, Юра явился к Мистуловым в компании с Виктором.
– Не принимайте во внимание мой кислый вид, дети и Леночка, – призывал Михаил Муратович и накрывал ладонью руку обеспокоенной жены. – Устал всего лишь. Устал и разочарован кое в чем. Бывает. Вас это ни в коем случает не должно касаться. Черная полоса. Пройдет.
– Но, Миша… – возражала Елена Львовна. – Я бы хотела…
– Еще коньяку? – подмигивал Михаил Муратович, уклоняясь от объяснений. – Сейчас, дорогая! – И провозглашал торжественно: – С праздником! Да минуют нас впредь черные полосы!
– Полосы! – кривила рот Ритуся, прилетевшая в семейное гнездо на Котельнической не столько в связи с праздником, сколько по причине очередного финансового краха. – Полосы! Счастливый папа! Черные полосы у него! А у кого-то вся жизнь – и сон, и явь – мрак беспросветный, и единственная белая полоса в этом мраке – раскрученный рулон туалетной бумаги.
– Ритуся! – разводила руками и поднимала брови Елена Львовна, смущенно поглядывая в сторону Виктора, чужого в семейном кругу.
– Ха! Браво, Ритуся! – мрачно ликовал Михаил Муратович. – Леночка, барыня моя, не верю, что тебя так уж шокирует Риткин цинизм. И ты знаешь, в ее наглом (наглом, поскольку в присутствии родителей) заявлении есть нечто. Есть нечто, чему поаплодировали бы не только киники (или циники, если вам угодно), но и позитивисты аж восемнадцатого века, кабы была у них туалетная бумага в рулонах. Только задумайтесь, что может быть положительнее и определеннее, чем… гхмм!.. Простите, зарапортовался. Не к столу. А все коньячок-с! А вам пример, дети, – не злоупотребляйте! Лучше нарзан, боржоми за неимением виши. А тебе, Ритуся, особенно этого пожелаю. А то все спиртное… И этот твой вредный дым… Ты не смущайся, что я выговариваю. Любя! Любя! И все у нас здесь свои…
Не зря, не зря Михаил Муратович винил коньячок! Будь он трезв и собран, никогда не позволил бы себе публичных проповедей, компрометирующих дочь. В хмельном расслаблении он забыл, что не все за столом были своими, и Ритуся, которой отцовы проповеди были, в общем-то, что с гуся вода, не преминула, однако, огрызнуться, потешить дурной свой нрав:
– Все свои, папа?! Такая идиллия! Все свои! Особенно эти двое, – наставила она свой острый подбородок на мальчиков. – А из этих двоих особенно мне близок вот тот тоскующий красавчик с картины Врубеля. Неужели вы его не узнали? Приглядитесь! Мутер, неужели не видишь?
– Да за что же спасибо, милый?! – ухмыльнулся Михаил Муратович и потрепал Юру по плечу. – Совершенно не за что. Твои друзья – мои друзья. А ты как думал? Просто на друзей надо смотреть открытыми глазами.
Но Юре-то как раз показалось, что Михаил Муратович усиленно прищуривается, чтобы лучше видеть, и даже пользуется скрытым микроскопом, препарирует тонкой иголочкой, выискивая драгоценные крупинки, могущие стать полезными лично ему, Михаилу Муратовичу Мистулову. Впечатление было неприятным, но вскоре рассеялось, слишком уважаем был Юрой Михаил Муратович. И после ноябрьского парада на Красной площади, после праздничной демонстрации, в которой в обязательном порядке участвовали старшеклассники интерната, Юра явился к Мистуловым в компании с Виктором.
* * *
Праздник в этом году не слишком удался, и отмечали его в тесном семейном кругу. Михаил Муратович был по обыкновению снисходителен и доброжелателен, но меланхоличен и стал почти скорбен – философически скорбен – после нескольких рюмок коньяку. Что-то, должно быть, не ладилось в сложных его делах, в изысканных его манипуляциях. Но никого он не намерен был посвящать в свои ошибки и промахи и противостоял собственным пасмурным настроениям, увиливая от полных сочувствия расспросов Елены Львовны, беседуя и поучая.– Не принимайте во внимание мой кислый вид, дети и Леночка, – призывал Михаил Муратович и накрывал ладонью руку обеспокоенной жены. – Устал всего лишь. Устал и разочарован кое в чем. Бывает. Вас это ни в коем случает не должно касаться. Черная полоса. Пройдет.
– Но, Миша… – возражала Елена Львовна. – Я бы хотела…
– Еще коньяку? – подмигивал Михаил Муратович, уклоняясь от объяснений. – Сейчас, дорогая! – И провозглашал торжественно: – С праздником! Да минуют нас впредь черные полосы!
– Полосы! – кривила рот Ритуся, прилетевшая в семейное гнездо на Котельнической не столько в связи с праздником, сколько по причине очередного финансового краха. – Полосы! Счастливый папа! Черные полосы у него! А у кого-то вся жизнь – и сон, и явь – мрак беспросветный, и единственная белая полоса в этом мраке – раскрученный рулон туалетной бумаги.
– Ритуся! – разводила руками и поднимала брови Елена Львовна, смущенно поглядывая в сторону Виктора, чужого в семейном кругу.
– Ха! Браво, Ритуся! – мрачно ликовал Михаил Муратович. – Леночка, барыня моя, не верю, что тебя так уж шокирует Риткин цинизм. И ты знаешь, в ее наглом (наглом, поскольку в присутствии родителей) заявлении есть нечто. Есть нечто, чему поаплодировали бы не только киники (или циники, если вам угодно), но и позитивисты аж восемнадцатого века, кабы была у них туалетная бумага в рулонах. Только задумайтесь, что может быть положительнее и определеннее, чем… гхмм!.. Простите, зарапортовался. Не к столу. А все коньячок-с! А вам пример, дети, – не злоупотребляйте! Лучше нарзан, боржоми за неимением виши. А тебе, Ритуся, особенно этого пожелаю. А то все спиртное… И этот твой вредный дым… Ты не смущайся, что я выговариваю. Любя! Любя! И все у нас здесь свои…
Не зря, не зря Михаил Муратович винил коньячок! Будь он трезв и собран, никогда не позволил бы себе публичных проповедей, компрометирующих дочь. В хмельном расслаблении он забыл, что не все за столом были своими, и Ритуся, которой отцовы проповеди были, в общем-то, что с гуся вода, не преминула, однако, огрызнуться, потешить дурной свой нрав:
– Все свои, папа?! Такая идиллия! Все свои! Особенно эти двое, – наставила она свой острый подбородок на мальчиков. – А из этих двоих особенно мне близок вот тот тоскующий красавчик с картины Врубеля. Неужели вы его не узнали? Приглядитесь! Мутер, неужели не видишь?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента