Казалось, еще немного и у него разорвется сердце: Арам прижал руку к груди, словно желая его утихомирить. Успокоившись, он заговорил о судьбе депортированных: он описал то, что пришлось пережить вместе с зейтунцами, хоть и недолго и не в такой страшной форме.
   – Что это такое, никто не знает, не в состоянии вообразить, пока не испытает сам. Узнаешь это только в последнюю минуту, когда офицер приказывает двинуться в путь, когда церковь и дома, на которые ты оглядываешься, становятся все меньше и меньше, пока совсем не исчезают с глаз…
   Арам описал бесконечный путь от этапа к этапу, ничего не упустив: и то, как мало-помалу ноги покрываются ранами и отекает тело, и то, как люди начинают падать и остаются лежать на дороге, а эшелон тащится дальше, как наступает всеобщее одичание и люди ежедневно мрут под ударами кнута.
   Каждая его фраза тоже, точно кнутом, хлестала толпу. Но странное дело! Из терзаемых душ этой тысячной массы не исторглось ни единого вопля, ни единой вспышки ярости. Толпа по-прежнему разглядывала кучку людей на высоком крыльце, как трагических шутов, которые изображают нечто такое, что не имеет к ним, зрителям, никакого отношения. Эти виноградари, плодоводы, резчики, гребенщики, пасечники, шелководы, шелкопрядильщики, которые так долго ждали грозной встречи с грядущим, сейчас, когда оно обернулось сегодняшним днем,. не -в состоянии были постичь его умом. Осунувшиеся лица говорили о предельном напряжении. Жизненная сила яростно пыталась пробить пелену болезненной отрешенности, в которой, точно в коконе, находились люди в последнее время.
   Арам Товмасян крикнул:
   – Блаженны мертвые, ибо у них все в прошлом!
   И тут впервые из толпы донесся неописуемый вопль боли. Это был протяжный, певучий стон, замирающий вздох, словно вздыхал не человек, а сама страждущая земля. Но, перекрывая этот вопль боли, раздался голос Арама:
   – И мы хотим, чтобы смерть как можно скорее стала прошлым! Поэтому мы будем защищать наши родные края – мужчины, женщины, дети, – чтобы все мы обрели скорую смерть!
   – Почему же непременно смерть?
   Это прозвучал голос Габриэла Багратяна. Где-то забрезживший в глубине его души свет спросил, когда Габриэл услышал себя: «Я ли это?»
   Его сердце билось спокойно. Ощущение скованности прошло. Навсегда. Возникло чувство глубокой уверенности. Напряженные мускулы расслабились. Всем своим существом он знал: ради этой минуты стоило жить. Бывало, хотя он часто разговаривал со здешними крестьянами, его армянская речь казалась ему неестественной и вымученной. А сейчас говорил не он – и это придавало ему огромное спокойствие, – а некая властная сила, что вела его сюда долгими окольными путями столетий и короткой, но тоже окольной дорогой его жизни. Он с удивлением прислушивался и к этой незримой силе, которая так естественно черпала из него слова:
   – Мне не довелось жить среди вас, мои братья и сестры… Да, это так… Я был совсем чужой родине и вас совсем не помнил… Но, видно, сам бог послал меня ради этого часа сюда из больших городов Запада в старый дом моего деда… Отныне я больше не полуиностранец, не гость среди вас, потому что разделю с вами вашу судьбу… С вами я умру или буду жить с вами… Я знаю – власти будут ко мне беспощадны, таких, как я, они ненавидят и преследуют, мстят им… Я, как все вы, вынужден защищать жизнь моих близких… Поэтому я за несколько недель досконально исследовал все оставшиеся нам возможности спасения… Смотрите же! Я было пал духом, но теперь во мне нет сомнений… Я исполнен надежд… С божьей помощью мы не погибнем… Поверьте, я не легкомысленный болтун, я говорю это как человек, участвовавший в войне, как офицер…
   Ясные и связные слова следовали за словами. Неистовая работа последних дней пошла на пользу. Обилие тщательно продуманных подробностей его плана придавало ему внутреннюю убежденность. Привычка к систематическому мышлению, которому он научился в Европе, была его преимуществом, высоко поднимала над простыми и смиренными невольниками рока.
   Такое же веселое чувство своей силы овладевало им в юности, во время экзаменов, когда он без запинки отвечал на какой-нибудь вопрос, словно играючи черпая ответ на него из своих познаний.
   Габриэл коснулся, не называя оратора, речи Арама, продиктованной отчаянием..Предложение оказывать отпор заптиям на улицах и в домах – сущая бессмыслица, сказал Габриэл; в первые часы это может неожиданно привести к поразительному успеху, тем вернее это кончится не скорой, а мучительно медленной смертью, изнасилованием и угоном молодых женщин. Он, Багратян, тоже за сопротивление до последней капли крови. Но для этого есть места более пригодные, нежели долина и деревни. Габриэл указал рукой на Муса-даг, который высился за домом и макушки которого выглядывали из-за крыши, будто сам Муса-даг принимал участие в великом сходе.
   – Вспомните старинное предание о том, как Дамладжк взял под свою защиту и дал пристанище гонимым сынам армянского народа! Для того чтобы блокировать и взять Дамладжк, требуются крупные военные соединения. Джемалю-паше его войска нужны для другой цели, а не для того чтобы ликвидировать несколько тысяч армян. А с заптиями мы легко справимся. Для обороны горы достаточно нескольких сот решительных мужчин и столько же винтовок. Винтовки и такие люди у нас есть.
   Он поднял руку как для присяги:
   – Я обязуюсь здесь перед вами так руководить обороной, чтобы наши жены и дети были как можно дольше защищены от смерти. Мы можем продержаться несколько недель,да пожалуй, и несколько месяцев. Кто знает, может, бог даст, война к этому времени кончится. Тогда, конечно, мы будем спасены. Если же мир не наступит, то у нас за спиной все так же будет море, Кипр с его английскими и французскими военными кораблями – близко. Разве у нас нет надежды на то, что один из таких кораблей однажды покажется у побережья и до него дойдут наши сигналы и призыв о помощи? Если же ни один из этих шансов нам не выпадет, если бог предназначил нам гибель, то нам достанет времени, чтобы умереть. И мы, по крайней мере, не будем презирать себя за то, что пошли на смерть как беззащитные бараны!
   Было неясно, как восприняли эту речь слушатели. Казалось, толпа сейчас только очнулась от оцепенения и полностью осознала свою участь. Габриэл сперва подумал, что либо его не поняли, либо народ яростным ревом отвергает его предложение. Плотно сбитое тело массы распалось. Женщины громко причитали. Хрипло переругивались мужчины. Толпа содрогалась. Куда девались покорные воле божьей скорбные крестьянские лица, пелена мертвой тишины над ними? Разгорелся яростный спор. Мужчины вступали в драку, рвали друг на друге одежду, хватали за бороду. Но это была не столько схватка разномыслящих, сколько буйная разрядка: люди жили с сознанием своей обреченности, и первое слово, проникнутое верой и энергией, вызвало такой взрыв.
   Как? Неужели среди стольких людей не нашлось ни одного, кому во время этого долгого ожидания пришла бы в голову такая простая мысль? Мысль, подсказанная преданиями, напрашивающаяся, казалось бы, сама собой? Неужели высказать ее должен был заезжий чужестранец. европейский барин? Нет, эта мысль приходила в голову множеству людей, по они относились к ней как к неосуществимой мечте. Никогда, даже в тайной беседе с глазу на глаз,никто из них не упомянул об этом. Всего несколько часов назад, в этом своем неестественном забытьи они воображали, будто рок пронесется мимо Муса-лага, втянув свои хищные когти Да и кто они такие? Бедный, покинутый всеми деревенский люд, заброшенное племя на осажденном острове, у которого нет за спиной города В Антиохии было не так уж много армян, и большей частью это были менялы, базарные торговцы, спекулянты зерном, стало быть, не настоящие мятежники, не соратники.
   В Александретте, в роскошных виллах, как и в Бейруте, жила горстка богачей, банкиров и поставщиков оружия. Эти терзаемые страхом финансовые воротилы меньше всего думали о маленьком горном народе, жившем на Муса-даге. Среди них не нашелся ни один, равный по размаху старому Аветису Багратяну. Они позакрывали ставнями окна своих вилл, заползали подальше, в темные закоулки. Два-три таких магната, спасая свою жизнь и собственность, приняли ислам я согласились на обрезание, не убоявшись тупого ножа муллы.
   А тем, кто жил вдали, на северо-востоке, жителям Вана и Урфы, им это было легко. Ван и Урфа были большими армянскими городами с изрядным запасом оружия и вековой ненависти. Здесь были люди с головой, депутаты дашнакцутюна. Эти могли руководить народом, могли задумать и организовать без труда сопротивление. Но кто бы дерзнул кощунственно помыслить о сопротивлении в этом убогом Йогонолуке? Сопротивление? Против государства и армии? Каждый, кто здесь родился и жил, питал врожденное, смешанное со страхом почтение к этому государству, своему исконному заклятому врагу. Государством был заптий, который имел право ударить человека, ни за что ни про что мог посадить его в тюрьму; государством были чиновник налогового управления и откупщик который врывался в дома и хватал все, что ему приглянется; государством была грязная канцелярия с изречениями из корана и портретом султана на стене, с заплеванным каменным полом, заведение, куда вносили бедел; государством была казарма с запущенным двором: здесь отбывали солдатчину, здесь чауш или онбаши раздавали направо и налево тумаки, а для армянского парня была уготована особая порка – бастонада. Тем не менее от чувства страха и какой-то собачьей покорности перед этим государством-благодетелем не был свободен и армянин.
   Следовательно, вполне понятно, почему первый обдуманный план самообороны предложил народу не местный житель, – если не считать вспышку отчаяния, какой была речь пастора Товмасяна, – а приезжий человек, вольноотпущенник. Ибо только он, вольноотпущенник, обладал прямодушием, которое необходимо для того, чтобы высказать свою мысль вслух. А народ с этим еще далеко не свыкся. Разгорался спор, женщины кричали, продолжалась потасовка между мужчинами; все это вовсе не пристало этим обычно таким скромным женщинам и сдержанным мужчинам. Нетрудно вообразить, что вопли младенцев, которых матери носили на руках, на спине, усиливали общую сумятицу. Дети в эту минуту несомненно тоже чувствовали нависшую опасность и пронзительным плачем отгоняли от себя грядущую смерть.
   Габриэл молча смотрел на бушующую толпу. К нему подошел Тер-Айказун. Пальцами обеих рук он легко коснулся плеч Габриэла. Это было предвестием, первой попыткой объятия. Казалось, этим жестом он и благословлял Габриэла, и преодолевал в себе некое чувство. В глубине его суровых и скорбных глаз читалась мысль: «Вот мы с тобой и пришли без слов к одному. Этого я от тебя и ждал».
   А у Габриэла всякий раз, как они встречались, было ощущение, что Тер-Айказун от него замыкается, почему-то его избегает. Поэтому попытка священника обнять его застала Габриэла врасплох, ошеломила. Пальцы, тонкие, точно персты страстотерпца, соскользнули с его плеч.
   Пастор Нохудян пытался успокоить толпу. Тщедушный, маленький, он вдобавок вынужден был отбиваться от взволнованной жены, которая вцепилась в мужа, чтобы помешать ему совершить какой-нибудь неосторожный поступок. Нохудяну очень нескоро удалось заставить себя слушать.
   Он насколько мог напряг свой слабый голос:
   – Христос повелел нам повиноваться власти. Христос строго-настрого приказывает не противиться злу. Мой долг – служение евангелию. И в качестве пастыря я не могу дозволить своей пастве неповиновение.
   Пастор, в гостях у Багратянов производивший впечатление робкого, болезненного человечка, проявил здесь большую твердость, отстаивая свою точку зрения. Он описал последствия вооруженного сопротивления, какими они ему виделись. Именно этот мятеж, говорил он, даст правительству полное право превратить свои нечестивые действия в акт беспощадного возмездия. Тогда наша смерть, сказал он, не будет уже достойным продолжением крестного пути Спасителя, а законным наказанием мятежников. И не только души присутствующих здесь будут отвечать перед богом за грех противления, но кара за него неизбежно обратится против всей нации, против всех сынов и дочерей армянского народа. Вооруженное сопротивление даст власть имущим долгожданную возможность заклеймить перед всем миром армянскую нацию как прелюбодейку, ибо она нарушила верность государственной общности, покарать ее как государственную изменницу. Верная жена ведь не вправе покинуть свой дом, даже если муж ее истязает.
   Такова была точка зрения Арутюна Нохудяна, хоть в его доме обстояло совсем иначе: благоверная тиранила мужа не только во спасение его здоровья.
   – Но кто может утверждать, что наша высылка непременно кончится смертью, как предсказывают Тер-Айказун и Арам Товмасян? – Казалось, его предельно напряженный голос вот-вот сорвется. – Разве им дано знать неисповедимые пути господа? Разве бог не властен ниспослать нам помощь отовсюду? Разве нет даже среди турок, курдов и арабов человеческих душ, способных на сострадание? Неужто, если мы по-прежнему будем уповать на бога, не найдем пристанище и пищу на чужбине? И не может разве статься, что. пока мы здесь предаемся отчаянию, спасение уже близко? Если оно не застанет нас здесь, так настигнет, быть может, в Алеппо. Не случится этого в Алеппо, мы будем надеяться, что это произойдет на следующем перегоне. Жестоко будет страдать наша плоть, зато наши души будут свободны. Если нам нужно выбирать между безвинной и греховной смертью, почему мы должны выбрать греховную?
   Арутюну Нохудяну не удалось продолжить свою речь: его тоненький голосок перекрыл глубокий и сильный женский голос. Но была ли эта воительница в черном одеянии матушкой Антарам, женой старого доктора? Неужто и впрямь это была Майрик Антарам, помощница всем и опора, мама всех мам, от которой никто из тех, кому она помогала советом и делом, никогда не слышал длинных речей? В минуту волнения черная кружевная косынка соскользнула с ее седеющих, расчесанных на прямой пробор волос. Примечателен был на этом раскрасневшемся лице обличающий породу орлиный нос. Широкобедрое, мощное тело, гордо закинутая голова. Несчетные гневные морщинки окружали ясные голубые глаза. И все же Антарам Алтуни была молода в своем великолепном возмущении.
   – Я женщина, – с первым же звуком этого полнозвучного голоса воцарилась тишина. – Я женщина и говорю от имени всех присутствующих женщин. Я, много выстрадала. Сердце мое не раз умирало. К смерти я отношусь равнодушно. И когда она придет, я и глазом не моргну. Но помереть в унижении я не желаю, не хочу околеть на шоссе и гнить, незарытая, в чистом поле – этого я не хочу! Но и выжить в депортационном лагере, среди бесчестных палачей и бесчестных их жертв – ни за что не хочу! Все мы, собравшиеся здесь женщины, этого не хотим, нет, ни за что не хотим! И если мужчины – трусы, то мы, бабы, возьмемся за оружие и уйдем на Муса-даг… Вместе с Габриэлом Багратяном!
   Суматоха от этого неистового призыва только усилилась. Казалось, обезумевшие люди сейчас выхватят ножи и устроят кровавую баню без помощи турок. Учителя во главе с Шатахяном готовы были броситься в толпу, чтобы разнять дерущихся, взять на себя чуть ли не роль полицейских. Едва заметным жестом Тер-Айказун вернул их обратно. Он знал свой народ лучше, чем все учителя и мухтары. Этот взрыв ярости был вызван только крайним возбуждением толпы. До сознания этих тысяч людей еще не дошел реальный смысл приказа о депортации, им нужно было еще долго переваривать оглушительные слова ораторов. Глаза священника сказали: «Оставьте их». Он терпеливо наблюдал перепалку, в которой голоса женщин, воодушевленных словами Антарам Майрик, раздавались все громче. Тер-Айказун отказал также другим ораторам, просившим слова, в том числе Восканяну. Он рассчитал правильно. Шум, поскольку для него не было больше повода, стих скорее, чем можно было ожидать. Через несколько минут он сам собою прекратился, из толпы доносились лишь всхлипывания и ворчание. Самое время было Тер-Айказуну по-военному коротко и быстро прояснить ситуацию и дать нужный ход событиям. Он поднял руку, успокаивая толпу.
   – Все очень просто, – сказал он, не повышая голос, но отчеканивая каждый слог, будто ввинчивая слова в косный ум массы. – Есть два предложения, два единственно возможных пути. Других путей, кроме этих двух, для нас не существует. Один из них, путь пастора Нохудяна, ведет нас с заптиями на восток; другой, путь Габриэла Багратяна, ведет нас с оружием в руках на Дамладжк. Каждому из вас дана полная свобода выбрать тот путь, который подсказывает ему разум и воля. Говорить об этом больше незачем, так как все правильное, что можно было сказать по этому поводу, уже сказано. Я хочу упростить вам принятие решения. Пастор Нохудян, соблаговолите, пожалуйста, пройти на пустой двор и стать там за веревочным заграждением. Тот, кто разделяет точку зрения пастора и согласен идти в ссылку, пусть пройдет за ним. А тот, кто на стороне Габриэла Багратяна, останется там, где стоит. Никто не должен торопиться. Время у нас есть.
   Глубокая тишина, прерываемая только отрывистым, будто лающим плачем пасторши. Старый пастор понурил голову в круглой шапочке. Казалось, тяжелое бремя раздумья горбом легло на его плечи, пригнуло к земле. В этой позе он оставался долго. Потом ноги его заходили, и он мелкими шажками побрел к месту, указанному Тер-Айказуном. Неловко приподнял канат над головой.
   Двор простирался почти до самой виллы. Разделяла их маленькая лужайка и живая изгородь из кустов магнолий. Обширный двор был безлюден. На собрании толпились не только слуги, но и конюхи. Короткие ножки Нохудяна испытали до конца путь искуса, им понадобилось немало времени, чтобы дойти до кустов магнолий, подле которых он и занял место, встав спиной к толпе. Жена, трясясь от рыданий, семенила за ним.
   И снова пауза, долгая, совсем уже беззвучная. Затем из гущи толпы отделились несколько человек, медленно, в тяжелом раздумье, вышли вперед, таким же нерешительным шагом пересекли пространство между садом и Двором и встали за пастором Нохудяном. Сначала за ними потянулись лишь немногие, старейшие прихожане протестантской общины в Битиасе и их жены. Но постепенно их становилось все больше, этих людей, избравших изгнание, так что к концу за пастором стояла почти вся его паства – молодежь и старики. Присоединилось к ним и еще несколько человек из других деревень; но это были только старые и отягощенные жизнью люди, которые уже не в силах были бороться, не хотели на склоне дней прогневить небо. Сложив молитвенно руки, они делали этот первый шаг на своем долгом крестном пути. Это делалось так неторопливо, размеренно, с такой внутренней убежденностью, что скорее напоминало религиозный обряд, чем акт принятия рокового решения, точно этим людям предназначено было шагнуть в могилу раньше, чем они возлягут на смертное ложе.
   Один. Еще один. Двое. В итоге у Нохудяна набралось около четырехсот последователей, за вычетом тех прихожан протестантской общины, которые не явились на сход по болезни или по каким-нибудь другим причинам. Этих-то людей, составлявших значительную часть жителей Битиаса, второго по величине долинного.села, и повел за собой пастор. Огромная толпа провожала своих земляков, избравших повиновение. Им не мешали ни словом, ни звуком. Но последним, с большим опозданием примкнувшим к группе Нохудяна оказался дряхлый старик с палкой; он шел, шатаясь как пьяный, и разговаривал сам с собой. Этот старинный знакомец жителей Кебусие, предмет их постоянных насмешек, вероятно, даже не понимавший, что происходит, вызвал в толпе отвратительную, презрительную реакцию. Самый вид помешанного призывал ее к привычному глумлению. Но к этому прибавилось чувство горделивого превосходства: здесь стоят сильные, полноценные люди, а там – калеки, здесь – храбрые, там – трусы! Далее ничего, собственно, не произошло, кроме того, что какой-то юнец выкрикнул едкое словцо по адресу битиасовцев, отчего по всей толпе прокатился смех.
   Тер-Айказун одним прыжком очутился в плотно сомкнутой массе и раздвинул ее руками, точно хотел добраться до самой сути низости, извлечь и проучить зубоскала. Клобук соскользнул с коротко остриженных седых, отливающих сталью волос. В глазах пылала ярость:
   – Какой пес посмел это сказать? Что за мерзавцы хохочут?!
   Он несколько раз ударил себя кулаком в грудь, чтобы хоть себя самого наказать и усмирить свою ярость. Затем в наступившей вновь тишине пошел к Арутюну Нохудяну и его пастве и, остановившись на некотором расстоянии, низко им поклонился и сказал своим звучным голосом проповедника:
   – Память о вас будет для нас всегда священна. Да будет же свята и память о нас в ваших душах!
   Габриэла Багратяна увлек неукротимый поток мыслей. Великое дело сопротивления принимало в его сознании все более четкие формы. А так как исход собрания был уже предрешен, он лишь вполуха слушал доносившиеся до него звуки. Его возбужденный мозг думал и наблюдал одновременно.
   «Каким всепокоряющим исполином способен вдруг стать этот самый Тер-Айказун, который разговаривает с людьми потупив глаза».
   Его внезапно осенила мысль: «А ведь это бесценное преимущество, что я буду бороться, имея за спиной человека. Пользующегося таким авторитетом. И пожалуй, это наше счастье, что добрый Нохудян и несколько сот небоеспособных людей отпали, На них падет важная задача: до последней минуты скрывать от заптиев наши планы и действия. Деревни не должны обезлюдеть. Турки не должны ни о чем догадываться, пока мы не будем во всеоружии».
   В план Габриэла вплетались все новые детали.
   Трезвый ум предков, прозорливость деда Аветиса обнаружились сейчас в их потомке, этом человеке не от мира сего, над которым, как над наивным идеалистом, всегда посмеивались дальние родственники- изворотливые коммерсанты.
   Из каждого рассматриваемого в отдельности факта возникала целая сеть неизбежных и переплетающихся следствий, и каждая нить этой сети имела значение.
   Его охватило чувство безмерной гордости”. Через три дня после нынешнего воскресенья, то есть в среду, согласно сообщению Али Назифа, сюда явится мюдир с подручными. Следовательно до среды все должно быть начерно готово. Настал час на деле испытать то, во что он верил всю жизнь, – убеждение, что дух всегда берет верх над материей, даже над такими особыми формами проявления материи, как насилие и случайность.
   Неудивительно, что увлеченный своей творческой фантазией, упиваясь чувством самоутверждения, Багратян забыл о жене и сыне и даже не вникал уже в происходящее.
   Однако то, что творилось сейчас вокруг него, было лишь пустой тратой времени. Выступило еще несколько ораторов из народа. Но что было Багратяну до пустых, косноязычных речей, когда главное уже решено? Все речи носили одинаково воинственный характер, никто не поднял голос в пользу противной партии.
   Тер-Айказун дал всем ораторам высказаться, чтобы масса прониклась отважным духом борьбы.
   Затем, пока слушатели еще не выказали усталости, он вышел вперед, прекратил словопрения и предложил приступить к выборам руководителей сопротивления. Делопроизводитель Йогонолукской общины обошел всех с корзиной, в которую голосовавшие бросали записки, эти избирательные бюллетени. Сразу же после этого учителя при участии Авакяна приступили в доме к подсчету голосов.
   Наибольшее число голосов получил, естественно, Тер-Айказун. Вторым после него был доктор Алтуни, потом – семь мухтаров и трое приходских священников, за которых голосовали их общины. Затем шли аптекарь Грикор и некоторые учителя, в том числе, конечно, Шатахян и Восканян.
   Габриэл Багратян получил приблизительно столько же голосов, сколько пастор Арам Товмасян. Из недолжностных лиц в Совет уполномоченных были избраны старик Товмасян и унтер-офицер сверхсрочной службы Чауш Нурхан. Много голосов получила и женщина – Майрик Антарам, что местным жителям было поистине в новинку. Но она решительно отказалась.
   Шатахян огласил результаты выборов. Затем избранные уполномоченные вернулись в дом, чтобы определить состав совета. Габриэл велел Кристофору и Мисаку приготовить в большом селамлике все, что требовалось для заседания, а также закуску, вино и кофе.
   Избиратели, за исключением женщин, которым нужно было позаботиться об оставленных дома детях, никуда не ушли и расположились в просторном саду. В Йогонолукскую лавку послали за съестным. Хозяин дома велел обносить народ водой, вином, фруктами и табаком. Вскоре в вечернем воздухе, словно ничего не произошло, разнесся гомон голосов, заклубился дым от сигарет и неторопливо раскуриваемых трубок.
   Приверженцы пастора Нохудяна отправились в путь со своим духовным отцом, к себе, в Битиас. Это был молчаливый и печальный исход. Несколько юношей из их группы с ворот парка вернулись обратно и примкнули к расположившемуся огромным лагерем народу, в котором впервые, кажется, после долгого оцепенения пробудилась радость жизни. Теперь, в этот краткий миг между повседневным бытием и неописуемым дерзанием на душе у всех было несказанно легко. Почему? Потому что им предстояло не одно только страдание, но и в страдании и через страдание – подвиг.