Страница:
Такое убежище, слава Христу, нашлось. Только самые смелые я сильные, как Нуник – этот Агасфер в обличий женщины – покидали его между полуночью и рассветом, чтобы посмотреть, все ли в порядке на старом пепелище, а заодно позаботиться о пропитании, иными словами, с величайшей опасностью для жизни украсть одного-двух барашков, козленка, да кур впридачу.
Мимо этого тайника кладбищенской братии и проходил обратный путь Стефана.
Примерно за милю до деревни Айн-Джераб развалины древней Антиохии образуют целый город. Надо всем высятся пилястры и разбитые гигантские арки римского акведука. Здесь удобное раньше шоссе переходит в неверную горную тропу для вьючных животных, которая идет вдоль глубоко врезанного в скалы ложа реки, через, каменную чащу древних творений человека. Местами дорогу загромождают, – так что она становится почти непроходимой, каменные плиты, обломки колонн, отбитые капители.
Стефана лихорадило, в бреду он ежеминутно спотыкался об острые обломки, запутывался в ползучих растениях, падал, до крови расшибал колени, вставал и вновь, шатаясь, брел дальше. Справа, глубоко затаившись в груде развалин, мелькал порой слабый отсвет огня. Будь со Стефаном Гайк, он и без этого мигающего света на расстоянии нескольких миль почуял бы близость отверженных, но родственных созданий. Повинуясь его сверхчувственному опыту, ноги Гайка сами собой избрали бы верный путь. Но где был в этот час Гайк? В тридцати шагах от дороги Стефана ожидало спасение, оно Давало о себе знать, манило этим мигающим огоньком. Нуник, Вартук, Манушак надежно спрятали бы Стефана, выходили бы его за сутки, а потом по исхоженным путям отвели бы на Дамладжк и получили бы знатное вознаграждение. Но городской мальчик испугался огня. Как затравленный, взбирался он, задыхаясь, в гору.
На вершине он остановился и залпом выпил из бутылки теплую, безвкусную воду.
Перед ним лежал Муса-даг. При луне отчетливо видно было густое, черное облако дыма, который все еще струился, из сердца горы. Однако очаг огня стал как будто меньше, – было безветренно. Изредка в нем вспыхивал таинственный огненный блик и тут же исчезал.
Сыну Багратяна был дан новый шанс на спасение. Нуник что-то почуяла. Отступив от огня, она заметила тень, которая не могла быть тенью взрослого. Среди отверженных было несколько «ничьих детей». Одного из них, восьмилетнего мальчика, послали разведать, что это за тень. Но едва Стефан услышал за собой шорох и хруст, он не обернувшись, стремглав пустился бежать.
Он вложил всего себя в этот безумный бег, в этот акт отчаяния. В ушах шумело. Окликал ли то его отец? Или свистящим шепотом подгонял Гайк: «Вперед!»? Он мчался, словно за ним гналась целая рота солдат, от которой он спасся намедни, а между тем, крался за ним маленький мальчик.
Развалины акведука кончились, дорога стала шире. Над нею нависли черные кручи предгорья. Стефан бежал, бежал, спасая свою жизнь! Но страшный морок завел его в первую же поперечную долину, – он принял ее за родную долину семи деревень. Невесомый дух бега поднял Стефана ввысь и мальчику чудилось – он крылатый и парит над усеянным камнями откосом. Стефан свернул в долину, не сознавая, что изо всех сил кричит. Но Стефан недалеко ушел. Споткнувшись о первое большое препятствие, – поваленное дерево, он свалился.
Когда он очнулся, уже брезжил свет в предутренней легкой дымке. Стефану казалось, что нынче – это позавчера, и сейчас происходит то же, что происходило, когда они с Гайком, выбравшись из болот Эль-Амка, перешли на другую сторону шоссе и оказались перед ласковым холмогорьем, у дома туркмена. Все, что случилось потом, было им забыто или сохранилось в памяти как след сна. Это смещение времени в памяти, отчего сегодняшнее представлялось позавчерашним, усиливалось еще и тем, что он видел перед собою дом, правда, не из белого известняка, а глиняную, будто сморщенную, мазанку, к тому же без окон, отталкивающего вида. И из этого дома тоже вышел человек в тюрбане и с седой бородой, – не мужицкий ангел-хранитель в образе туркмена, но тоже старый человек. И надо же такому случиться, что и этот человек, определив направление ветра, погоду и страны света, бросил на землю коврик, сел и стал совершать все положенные при утренней молитве движения и поклоны.
В мозгу Стефана, как вспышка молнии, возник приказ Гайка: «Подражать во всем!» И на том самом месте, где Стефан свалился ночью, он попытался повторять все, что делал старик. Но у него ничего не вышло: он шатался и стонал при каждом движении. А этот человек, как и позавчерашний, тоже обратил на него внимание. Однако же был, должно быть, далеко не так благочестив, как тот туркменский крестьянин, почему и прервал молитву, встал и подошел к Стефану:
– Кто ты такой? Откуда идешь? Что тебе надо?
Стефан заставил себя стать на колени, отвесил поклон и прижал руку к сердцу:
– Ben bir az hasta im, эфенди.
Произнеся эти твердо заученные слова, он знаком показал, что хочет пить. Седобородый заколебался. Потом пошел к колодцу, набрал кувшин вoды и подал мальчику. Стефан пил не отрываясь, хоть от воды у него сразу начались боли. Меж тем, из дому вышел еще кто-то – но не милосердные женщины, как ожидал Стефан, а другой мужчина, – угрюмый, чернобородый. Он повторил слово в слово вопросы седого:
– Кто ты такой? Откуда идешь? Что тебе надо?
Обреченный махнул раза два куда-то вдаль. Не то в сторону Антихии, не то в сторону Суэдии.
Чернявый рассердился:
– Ты что, говорить не умеешь? Немой?
Беспомощный, как малое дитя, Стефан в ответ только улыбался огромными глазами. Он по-прежнему стоял на коленях перед этими людьми. Седобородый дважды обошел вокруг мальчика, осматривал его взглядом знатока, оценивающего законченную работу. Потом взял Стефана за подбородок и повернул его лицо к свету. В обследовании участвовал и чернявый, человек дотошный. Затем, отойдя на несколько шагов, они о чем-то заспорили, однако глаз со Стефана не спускали. Когда же пришли к соглашению, по лицам их было видно, что они берут на себя дело высокой государственной важности. Допрос начал чернобородый.
– Ты, парень, обрезанный или нет?
Стефан не понял. Доверчивую улыбку глаз сменил испуганно вопросительный взгляд. Его молчание бесило обоих мусульман. Стефана оглушали резкие, понукающие звуки их слов. Несмотря на окрики и знаки, он все меньше понимал, чего от него хотят.
Чернобородый потерял терпение. Он схватил Стефана под мышки и поднял с колен. Седобородый оголил и тщательно обследовал то, что подлежало обследованию.
Подозрения подтвердились: хитрый армянский мальчишка, прикинувшийся глухонемым, был дерзкий шпион, засланный бунтовщиками-горцами. Нельзя терять время! Подталкивая еле державшегося на ногах Стефана, они спустились по узкой долине из Айн-Джераба к большому шоссе. Они крепко держали его, пока не показалась первая пустая повозка, запряженная волами, которая направлялась из окрестностей Антиохии в Суэдию. Вознице приказано бyло именем закона повернуть вспять. Палачи подсадили своего пленника в повозку. Чернобородый сел подле него, а седой шагал рядом с владельцем волов, которому с жаром поведал о том, какую великую опасность он предотвратил.
И теперь, лишь только судьба Стефана была решена бесповоротно, некая милосердная небесная сила отстранила настоящее от Стефана. Он уронил голову на колени чернобородого, смертельного своего врага.
И не странно ли? Ненавистник его не оттолкнул свою жертву. Он сидел неподвижно, не шевелясь, словно боялся сделать Стефану больно. Но пылающее лицо мальчика, уронившего голову на его колени, открытые глаза, которые смотрели на него невидящим взглядом, лихорадочное дыхание, которое вырывалось из распухших бягровых губ, вся эта по-детски самозабвенная близость пробуждала в ничтожной душонке чернявого дикую злобу. Таков мир, иным ему был не дано. И нельзя в этом мире не наносить удары!
А Стефан больше не помнил о Муса-даге. Он не помнил о гаубицах, которые захватил, о пяти сонных людях, которых сразил пятью меткими выстрелами. Имя Гайк стало звуком пустым, а Искуи – унесенной ветром пушинкой. Сам он теперь был опять в привычной школьной одежде, в ботинках на шнурках, которые так славно облегали чисто вымытые и неизраненные ноги. Он гулял по чудесным столичным улицам, по великолепным набережным приморья. Он жил с мамой в Монт-рё, в Палас-отеле.
Он сидел за столами, накрытыми белоснежными скатертями, играл на посыпанных гравием дорожках, сидел в чисто выбеленных классах с другими, такими же выхоленными, как он, мальчиками. Он был то маленьким, то постарше, но жил покойно, защищенно. И у мамы был красный зонтик, под которым лицо у нее так розовело, что, бывало, ее и не узнать.
Все это было не богато событиями, но дышало таким покоем, что Стефан не заметил, как у Вакефа появились двое заптиев. Один из них, для подкрепления, сел рядом с чернобородым и все время, держал Стефана за ноги. А в самом Вакефе к ним присоединился отряд заптиев. И чем дальше продвигались они по долине семи деревень, тем многочисленнее становился конвой. А за ним тянулась большая толпа Новожилов, захвативших армянские дома и земли, – мужчины, женщины, дети.
Задолго до полудня шествие, возглавляемое дрогами в воловьей упряжке, прибыло на церковную площадь Иогонолука. Собралась тысячная толпа, ее пополнили старце и новые солдаты, которые сейчас стояли гарнизоном в деревнях. На виллу Багратянов тотчас же послали за рыжим мюдиром.
Заптии вытолкали Стефана из повозки. По приказу мюдира Стефан стал раздеваться – ведь он мог припрятать где-нибудь на голом теле нужный документ. Сын Багратяна повиновался молча, с полным бесстрастием, что крайне возмутило толпу, – она сочла это признаком закоренелого упрямства.
Стефан не успел еще раздеться донага, как кто-то ударил его по затылку. Но этот удар был благодеянием. Он возвращал Стефана в тот прекрасный мир, где он жил сейчас жизнью цивилизованного общества.
Меж тем заптии нашли в его рюкзаке «кодак» и послание Джексону. Мюдир высоко поднял фотоаппарат, потрясая этим невинным рождественским подарком перед толпой, для большинства которой это была непонятная, диковинная штука.
– По этой вещи всегда можно узнать шпиона!
Потом громко и злорадно он прочел и перевел во всеуслышание, дабы весь народ знал, письмо государственных изменников американскому послу. Толпа разразилась яростными криками. Мюдир подошел вплотную к Стефану и взял его за подбородок ухоженной рукой с отлакированными ногтями; казалось он хочет его подбодрить.
– Ну, а теперь, мальчик, скажи нам, как тебя зовут!
Стефан улыбался и молчал. Океан реальности шумел где-то в бескрайной дали.
Но в памяти мюдира вдруг всплыла фотография, висевшая в селамлике виллы. Он торжественно обратился к толпе:
– Раз он не хочет сказать, скажу я. Это – сын Багратяна…
Тогда Стефану был нанесен первый удар ножом в спину. Он его не почувствовал… Потому что они встречали папу на вокзале, папа приехал в Швейцарию из Парижа. У мамы опять был в руках красный зонтик.
Отец вышел из каких-то очень высоких ворот, он был один.
В белоснежном костюме и без шляпы. Мама помахала ему рукой.
И едва Габриэл Багратян увидел своего маленького сына, он принял его в объятия с такой безмерной любовью… И потому, что Стефан взаправду был еще маленький, отец поднял его до самого своего сердца, до своего лучезарного лица, поднял над головой и все выше и выше…
Нуник первая с наступлением ночи обнаружила изуродованный труп. Заптии выбросили его как он был, нагим, на Йогонолукское кладбище сразу после самосуда. Нуник пришла вовремя, успела спасти его от диких собак. И тотчас послала одного из «ничейных» детей на становище – велеть всей кладбищенской братии собираться в поход. Ибо случилось Необычайное, и сегодня нет места страху: угас навсегда род основателя Йогонолука Аветиса Багратяна. Но настал час исполнить волю Тер-Айказуна, доставить на гору Багратянова сына. В вознаграждении не откажут, отныне их ждет обеспеченная жизнь.
Пугливое общество собиралось на кладбище группами. Плакальщицы немедля принялись за работу. Они обмыли от пыли и крови тело прекрасного отрока. А Нуник сделала нечто большее для семейства Багратянов: великодушно пожертвовала из запасов своего неописуемого мешка длинную белую рубаху, в которую и облекла Стефана. И пока его снаряжали в последний путь, нищий слепец с лицом пророка приговаривал нараспев:
– Ведь кровь агнца потекла к дому…
Окончив свой труд, Нуник и другие плакальщицы взвалили на плечи тяжелые мешки. И пошли, согбенные ношей. Во втором часу утра безмолвное и почти невидимое при слабом свете месяца шествие двинулось к Дамладжку, а оттуда тайными тропами, пощаженными лесным пожаром, – к Городу. Во главе процессии шла, как предводительница, Нуник, опираясь на посох. И когда они пришли в лес, где было уже безопасно, они зажгли два факела и несли их по бокам носилок, дабы усопшему сопутствовал свет и оказаны были подобающие почести.
Глава третья
Габриэл Багратян опять проводил все ночи на Северной позиции, спал на привычном месте. По настоянию Тер-Айказуна, обеспокоенного заметным падением дисциплины, он в первый же вечер после исчезновения Стефана вновь взял на себя командование. И это было более убедительное доказательство самодисциплины и душевной стойкости, чем героизм, проявленный во всех трех сражениях. В эти дни у него дрожали руки, кусок в горло не шел, глаза ни на миг не сомкнул сон. Страшила не только неизвестность о Стефане, но и полная безнадежность всяких попыток его найти, его спасти. Охваченный отчаянием, он сперва носился с мыслью совершить налет на вражеский лагерь. Что если заново сформировать Летучую Гвардию и предпринять вылазку, рейд до шоссе на Алеппо? Что если, наведя ужас на всю окрестность, этот ночной налет, несущий с собой кровь я пожары, позволит догнать Стефана и Гайка? Но Габриэл, конечно, тотчас же отказался от этого романтического проекта. Какое право имеет он ради спасения своего ребенка, пускаться в безумную авантюру, рисковать жизнью сотни защитников Муса-дага? Стефан, в сущности, самовольно сделал то, что Гайк совершил по воле народа. Нет никаких уважительных оснований ради него пускать в ход все средства.
Габриэл жадно набросился на работу, она была для него что глоток свежего воздуха. В дружинах царили слабость и апатия,- следствие недоедания. А бойцы на передовой и в резерве, полагавшие, что можно ждать смерти, хоть и с пустым желудком, но в dolce far niente*, получили суровый урок.
* Dolce far niente – (итал.) «сладостное ничегонеделание».
Воинская дисциплина чрезвычайно ужесточилась.
Чауш Нурхан получил приказ ежедневно проводить тактические учения с дружинами. Все было как в первые дни. Никто не смел даже в свободные от службы часы покидать пост. Увольнительные в Город давались только в исключительных случаях. На долю резервистов выпала нелегкая работа: в предвидении будущего мощного наступления турок не только улучшить позиции, но, чтобы ввести в заблуждение противника, частично их перебазировать, по мере возможности обеспечить их неприступность, соорудив каменные шанцы. Габриэл, Авакян и учитель Шатахян часами чертили новые планы, которые немедленно начинали проводить в жизнь. В эти дни все было в непрестанном движении. Никто не мог противостоять исступленной энергии Багратяна. Но его неуемная требовательность, сколь ни странно, не навлекала на него ни злобы, ни ненависти; она оживляла пошедшие на убыль душевные силы, воскрешая надежду и боевой дух. После короткого спада жизнь защитников Муса-дага вновь обрела цель и содержание.
Габриэл страдал не от неприязни окружающих, а от обострившегося чувства одиночества. Правда, ему и в прошлом не довелось завязать душевные отношения ни с руководителями народа, ни с простыми людьми, а дружбу и подавно. Ему повиновались как военачальнику, выказывали уважение, благодарность даже, но он и люди Муса-дага были в корне разные люди. Теперь они его откровенно избегали, даже Арам Товмасян, прежде искавший предлога с ним поговорить. Габриэл заметил, что соседи по ночлегу на Северной позиции все дальше отодвигают свою постель. Объяснение, казалось бы, лежало на поверхности: Габриэл ежедневно проводил час, а то и больше, у одра больной жены, – его боялись как носителя заразы. Однако за этим внешним поводом скрывались гораздо более сложные чувства. Габриэла постигла лихая беда, а за ней подступает другая, похлеще. Присущий всем людям страх перед собратом, пораженным роком, суживал круг одиночества, замкнувший Габриэла. Что до эпидемии, разразившейся в лагере, то она – главным образом от благоприятной погоды, а отчасти благодаря экиму Петросу – не выходила из границ ползучей, но ослабленной формы. Из ста трех заболевших умерло до сих пор двадцать четыре. Совет уполномоченных придал в помощь врачу санитарную комиссию – в нее вошел и пастор Товмасян. Эта комиссия ежедневно обследовала всю Котловину Города, шалаш за шалашом. Если у какого-либо жителя обнаруживались пусть самые легкие признаки заболевания, он обязан был тотчас, захватив свои подушки и постель, отправиться в карантинную рощу. Впрочем, жить в этой тенистой рощице больным было приятно, и обходились с ними мягко. Конечно, хлынул бы дождь, и все стало бы куда страшней. Но после первой грозы, благодарение богу, больше не дождило, что применительно к сирийскому августу месяцу можно счесть благом, однако вовсе не чудом.
Петрос Алтуни дважды в день ездил верхом на своем ишачке навещать Жюльетту Багратян. Его удивляло, что болезнь Жюльетты протекает не в обычных формах. До кризиса, по-видимому, было еще очень далеко. Температура после первого приступа несколько понизилась, но сознание к Жюльетте не вернулось. При этом она не лежала, как другие больные, в глубоком беспамятстве или бурно бредила, она спала непробудным, свинцовым сном. Но могла, не просыпаясь, повернуть голову, открыть рот и глотать молоко, которым поила ее Искуи. А порой, случалось, и пролепечет несколько слов, точно из иного мира.
В первые дни ее болезни Искуи почти не отлучалась из Жюльеттиной палатки, – Майрик Антарам была перегружена работой и уходу за больной могла уделить лишь час-другой.
Искуи велела перенести туда свою койку и ночевала у Жюльетты. Овсанну и ребенка она больше не видела, да и нельзя было с ними встречаться. Несмотря на парализованную руку, Искуи ловко справлялась с обязанностями сиделки. К тому же, на второй день заболевания у Жюльетты обнаружилась и ангина, так что она подчас не могла проглотить молоко, которым поила ее Искуи, иногда оно вызывало рвоту. И сиделке приходилось, помимо всего, стирать постельное белье. Служанки Жюльетты с легким сердцем предоставили это Искуи. Они боялись заразы и крайне неохотно прикасались к больной и ее вещам – разве только заглянут в палатку, один раз утром, другой – вечером и нет их. В конце концов, рассуждали они, что им за дело до этой чужачки, о которой ходила такая дурная молва? И вся тягота легла на плечи Искуи. День и ночь она преданно ухаживала за этой лежавшей в беспамятстве женщиной, но ни на самую малость не стала ей ближе француженка.
Приходя ей на смену, Майрик Антарам чуть ли не насильно заставляла ее выйти отдохнуть хоть часа на два. Но Искуи садилась у входа и не двигалась с места. Раздастся ли шум шагов, мелькнет ли чье-то лицо, она в испуге пряталась; ее тяготила мысль, что она может встретиться с братом или отцом.
Больше всего любила она это время на границе ночи и утра, когда, как сейчас, сидела перед палаткой в ожидании Габриэла. Он имел обыкновение приходить в этот самый одинокий час одиночества, потому что почти никогда не в состоянии был провести целую ночь на своем ложе у Северной позиции.
Вместе с Искуи Габриэл подошел к кровати Жюльетты. Свет керосиновой лампы на туалетном столике падал ей прямо в лицо. Алтуни просил не спускать с нее глаз, быть настороже на тот случай, если она очнется или наступит сердечная слабость.
Габриэл склонился над женой, поднял ей веки, точно надеялся, что свет пробудит в ней сознание. Жюльетта беспокойно задергалась, громко задышала, но не проснулась.
Голос Искуи рассказывал обо всем, что случилось примечательного за день. В палатке они говорили только о делах. Но и вне палатки им было не по себе. Недавно, в этот же час, они шли под руку мимо Трех Шатров, как вдруг Искуи почувствовала, что из-за приподнятого полотнища палатки на нее тайком смотрят, сверля ей спину, глаза Овсанны. Вот почему сегодня они на цыпочках вышли и направились в «садовую гостиную», к той огороженной миртом скамейке, где в минувшие дни принимала Жюльетта своих обожателей. Здесь они были в надежном укрытии. Но несмотря на полную уединенность места, они не прикасались друг к другу и говорили еле слышным шепотом.
– Знаешь, Искуи, мне было показалось, что я теряю разум. Но лишь только почувствовал твою близость, как это страшное наваждение прошло. Теперь я снова свободен. Молчи! Сейчас прекрасно. Долго ведь это не продлится.
Он откинулся, распрямляясь, – точь-в-точь терзаемый недугом человек, который, наконец, нашел и старается сохранить такое положение тела, когда ему не больно.
– Я любил Жюльетту и, может быть, еще люблю ее. По крайней мере, воспоминание о ней. Но то, что у нас с тобой, Искуи, – что это?.. Мне суждено было найти тебя к концу жизни, как суждено было сюда приехать. Ведь это не случайность, а… Но кто может это выразить? Всю жизнь меня влекло только к чужому. Оно меня соблазнило, но осчастливить не сумело. Я и сам соблазнил чужое и тоже не сумел осчастливить. Живет человек с женой, Искуи. И потом вдруг встречает единственную, подлинную сестру, другой такой нет. Но поздно…
Искуи смотрела мимо него, на лениво покачивающийся кустарник.
– Если бы нам с тобой-привелось встретиться где нибудь там, на белом свете, признал бы ты во мне сестру?..
– Одному богу это известно. Может, и не признал бы…
Ни тени горечи не было в ее голосе:
– А я сразу увидела, кто ты мне, еще тогда, в церкви, когда мы пришли из Зейтуна…
– Тогда? Я никогда не думал, Искуи, чго можно стать другим.Человек может чему-то научиться, может развиваться, думалось мне… А в действительности происходит обратное. Человек плавится. То, что происходит с тобою, со мною и со всем нашим народом – это процесс плавки. Глупое слово, вроде бы не к месту. Но я чувствую, как я плавлюсь. Все лишнее, все наносное сходит. Скоро я стану только слитком металла. Такое у меня чувство. И вот видишь ли, потому-то и погиб Стефан…
Искуи схватила его за руку:
– Зачем ты так говоришь? Почему Стефан непременно погибнет? Он же сильный! Гайк ведь наверняка дойдет до Алеппо. Почему бы и Стефану не дойти?
– Он не дойдет до Алеппо… Вспомни, что случилось. И все это он носит в себе…
– Ты не должен такое говорить! Ты ему этим вредишь. Я твердо надеюсь на Стефана…
Искуи вдруг повернула голову к палатке. А у Габриэла мелькнула мысль, с чего вдруг – он и сам не знал: «Она желает Жюльетте смерти, она должна этого желать».
Искуи вскочила.
– Ты ничего не слышал? Мне кажется, Жюльетта зовет!
Габриэл ничего не слышал, но пошел вслед за Искуи, которая кинулась в палатку.
Жюльетта металась на кровати, будто хотела сорвать с себя путы. Она не была в полном беспамятстве, но и сознание к ней все еще не вернулось. Искусанные губы были покрыты беловатыми струпьями. По ее пылающим щекам было видно, что жар опять дошел до предела. Она как будто узнала Габриэла. Ее блуждающие руки цеплялись за его одежду. Только с трудом он понял, о чем она спрашивает, – хрипло, заплетающимся языком:
– Это правда?.. Все это правда?..
Между ее вопросом и его ответом возникла маленькая брешь во времени, точно леденящий минутный штиль. Затем, нагнувшись над женой, он отчеканил по слогам каждое слово, как магнетизер, внушающий гипнотическое задание:
– Нет, Жюльетта, все это неправда… Все это неправда…
Прерывистый вздох:
– Слава богу… Это неправда…
Припадок прошел. Она поджала колени, съежилась, словно ее тянуло забраться в материнскую утробу горячки.
Габриэл пощупал ее пульс.
Казалось, это с бешеной быстротой, но еле слышно, стучит под пальцем птичий клюв.
Габриэл усомнился: «Доживет ли до утра?»
– Сердечные капли, скорее!
Искуи, разжав стиснутые зубы Жюльетты, влила ей в рот настойку строфанта. Жюльетта пришла в себя, попробовала сесть и, задыхаясь, сказала:
– Стефану тоже… молоко… Не забыть…
Для Арама Товмасяна настал день огорчений.
Пристегнув фонарь к поясу, он чуть свет собрался к морю, на прибрежные утесы, узнать, каковы результаты налаженного им рыбного промысла. Плот был готов, юноши обзавелись неводом и маленькими фонариками и решили в эту безветренную погоду выйти в море.
Товмасян был одержим своей идеей. Он видел в ней не только возможность разнообразить и пополнить пищу, но и считал единственным способом предотвратить надвигающийся голод. Неужто, если усердно взяться за дело, не удастся добывать из недр морских двести-триста ока’ рыбы ежедневно? Как ни ограничивали сейчас забой скота, месяца через полтора, при самом оптимистическом расчете, забьют последнюю овцу. Если же он, Арам Товмасян, добьется процветания рыбного промысла, то море будет источником мужества и сил для сопротивления. Сама мысль о неиссякаемом источнике жизни будет творить чудеса.
Мимо этого тайника кладбищенской братии и проходил обратный путь Стефана.
Примерно за милю до деревни Айн-Джераб развалины древней Антиохии образуют целый город. Надо всем высятся пилястры и разбитые гигантские арки римского акведука. Здесь удобное раньше шоссе переходит в неверную горную тропу для вьючных животных, которая идет вдоль глубоко врезанного в скалы ложа реки, через, каменную чащу древних творений человека. Местами дорогу загромождают, – так что она становится почти непроходимой, каменные плиты, обломки колонн, отбитые капители.
Стефана лихорадило, в бреду он ежеминутно спотыкался об острые обломки, запутывался в ползучих растениях, падал, до крови расшибал колени, вставал и вновь, шатаясь, брел дальше. Справа, глубоко затаившись в груде развалин, мелькал порой слабый отсвет огня. Будь со Стефаном Гайк, он и без этого мигающего света на расстоянии нескольких миль почуял бы близость отверженных, но родственных созданий. Повинуясь его сверхчувственному опыту, ноги Гайка сами собой избрали бы верный путь. Но где был в этот час Гайк? В тридцати шагах от дороги Стефана ожидало спасение, оно Давало о себе знать, манило этим мигающим огоньком. Нуник, Вартук, Манушак надежно спрятали бы Стефана, выходили бы его за сутки, а потом по исхоженным путям отвели бы на Дамладжк и получили бы знатное вознаграждение. Но городской мальчик испугался огня. Как затравленный, взбирался он, задыхаясь, в гору.
На вершине он остановился и залпом выпил из бутылки теплую, безвкусную воду.
Перед ним лежал Муса-даг. При луне отчетливо видно было густое, черное облако дыма, который все еще струился, из сердца горы. Однако очаг огня стал как будто меньше, – было безветренно. Изредка в нем вспыхивал таинственный огненный блик и тут же исчезал.
Сыну Багратяна был дан новый шанс на спасение. Нуник что-то почуяла. Отступив от огня, она заметила тень, которая не могла быть тенью взрослого. Среди отверженных было несколько «ничьих детей». Одного из них, восьмилетнего мальчика, послали разведать, что это за тень. Но едва Стефан услышал за собой шорох и хруст, он не обернувшись, стремглав пустился бежать.
Он вложил всего себя в этот безумный бег, в этот акт отчаяния. В ушах шумело. Окликал ли то его отец? Или свистящим шепотом подгонял Гайк: «Вперед!»? Он мчался, словно за ним гналась целая рота солдат, от которой он спасся намедни, а между тем, крался за ним маленький мальчик.
Развалины акведука кончились, дорога стала шире. Над нею нависли черные кручи предгорья. Стефан бежал, бежал, спасая свою жизнь! Но страшный морок завел его в первую же поперечную долину, – он принял ее за родную долину семи деревень. Невесомый дух бега поднял Стефана ввысь и мальчику чудилось – он крылатый и парит над усеянным камнями откосом. Стефан свернул в долину, не сознавая, что изо всех сил кричит. Но Стефан недалеко ушел. Споткнувшись о первое большое препятствие, – поваленное дерево, он свалился.
Когда он очнулся, уже брезжил свет в предутренней легкой дымке. Стефану казалось, что нынче – это позавчера, и сейчас происходит то же, что происходило, когда они с Гайком, выбравшись из болот Эль-Амка, перешли на другую сторону шоссе и оказались перед ласковым холмогорьем, у дома туркмена. Все, что случилось потом, было им забыто или сохранилось в памяти как след сна. Это смещение времени в памяти, отчего сегодняшнее представлялось позавчерашним, усиливалось еще и тем, что он видел перед собою дом, правда, не из белого известняка, а глиняную, будто сморщенную, мазанку, к тому же без окон, отталкивающего вида. И из этого дома тоже вышел человек в тюрбане и с седой бородой, – не мужицкий ангел-хранитель в образе туркмена, но тоже старый человек. И надо же такому случиться, что и этот человек, определив направление ветра, погоду и страны света, бросил на землю коврик, сел и стал совершать все положенные при утренней молитве движения и поклоны.
В мозгу Стефана, как вспышка молнии, возник приказ Гайка: «Подражать во всем!» И на том самом месте, где Стефан свалился ночью, он попытался повторять все, что делал старик. Но у него ничего не вышло: он шатался и стонал при каждом движении. А этот человек, как и позавчерашний, тоже обратил на него внимание. Однако же был, должно быть, далеко не так благочестив, как тот туркменский крестьянин, почему и прервал молитву, встал и подошел к Стефану:
– Кто ты такой? Откуда идешь? Что тебе надо?
Стефан заставил себя стать на колени, отвесил поклон и прижал руку к сердцу:
– Ben bir az hasta im, эфенди.
Произнеся эти твердо заученные слова, он знаком показал, что хочет пить. Седобородый заколебался. Потом пошел к колодцу, набрал кувшин вoды и подал мальчику. Стефан пил не отрываясь, хоть от воды у него сразу начались боли. Меж тем, из дому вышел еще кто-то – но не милосердные женщины, как ожидал Стефан, а другой мужчина, – угрюмый, чернобородый. Он повторил слово в слово вопросы седого:
– Кто ты такой? Откуда идешь? Что тебе надо?
Обреченный махнул раза два куда-то вдаль. Не то в сторону Антихии, не то в сторону Суэдии.
Чернявый рассердился:
– Ты что, говорить не умеешь? Немой?
Беспомощный, как малое дитя, Стефан в ответ только улыбался огромными глазами. Он по-прежнему стоял на коленях перед этими людьми. Седобородый дважды обошел вокруг мальчика, осматривал его взглядом знатока, оценивающего законченную работу. Потом взял Стефана за подбородок и повернул его лицо к свету. В обследовании участвовал и чернявый, человек дотошный. Затем, отойдя на несколько шагов, они о чем-то заспорили, однако глаз со Стефана не спускали. Когда же пришли к соглашению, по лицам их было видно, что они берут на себя дело высокой государственной важности. Допрос начал чернобородый.
– Ты, парень, обрезанный или нет?
Стефан не понял. Доверчивую улыбку глаз сменил испуганно вопросительный взгляд. Его молчание бесило обоих мусульман. Стефана оглушали резкие, понукающие звуки их слов. Несмотря на окрики и знаки, он все меньше понимал, чего от него хотят.
Чернобородый потерял терпение. Он схватил Стефана под мышки и поднял с колен. Седобородый оголил и тщательно обследовал то, что подлежало обследованию.
Подозрения подтвердились: хитрый армянский мальчишка, прикинувшийся глухонемым, был дерзкий шпион, засланный бунтовщиками-горцами. Нельзя терять время! Подталкивая еле державшегося на ногах Стефана, они спустились по узкой долине из Айн-Джераба к большому шоссе. Они крепко держали его, пока не показалась первая пустая повозка, запряженная волами, которая направлялась из окрестностей Антиохии в Суэдию. Вознице приказано бyло именем закона повернуть вспять. Палачи подсадили своего пленника в повозку. Чернобородый сел подле него, а седой шагал рядом с владельцем волов, которому с жаром поведал о том, какую великую опасность он предотвратил.
И теперь, лишь только судьба Стефана была решена бесповоротно, некая милосердная небесная сила отстранила настоящее от Стефана. Он уронил голову на колени чернобородого, смертельного своего врага.
И не странно ли? Ненавистник его не оттолкнул свою жертву. Он сидел неподвижно, не шевелясь, словно боялся сделать Стефану больно. Но пылающее лицо мальчика, уронившего голову на его колени, открытые глаза, которые смотрели на него невидящим взглядом, лихорадочное дыхание, которое вырывалось из распухших бягровых губ, вся эта по-детски самозабвенная близость пробуждала в ничтожной душонке чернявого дикую злобу. Таков мир, иным ему был не дано. И нельзя в этом мире не наносить удары!
А Стефан больше не помнил о Муса-даге. Он не помнил о гаубицах, которые захватил, о пяти сонных людях, которых сразил пятью меткими выстрелами. Имя Гайк стало звуком пустым, а Искуи – унесенной ветром пушинкой. Сам он теперь был опять в привычной школьной одежде, в ботинках на шнурках, которые так славно облегали чисто вымытые и неизраненные ноги. Он гулял по чудесным столичным улицам, по великолепным набережным приморья. Он жил с мамой в Монт-рё, в Палас-отеле.
Он сидел за столами, накрытыми белоснежными скатертями, играл на посыпанных гравием дорожках, сидел в чисто выбеленных классах с другими, такими же выхоленными, как он, мальчиками. Он был то маленьким, то постарше, но жил покойно, защищенно. И у мамы был красный зонтик, под которым лицо у нее так розовело, что, бывало, ее и не узнать.
Все это было не богато событиями, но дышало таким покоем, что Стефан не заметил, как у Вакефа появились двое заптиев. Один из них, для подкрепления, сел рядом с чернобородым и все время, держал Стефана за ноги. А в самом Вакефе к ним присоединился отряд заптиев. И чем дальше продвигались они по долине семи деревень, тем многочисленнее становился конвой. А за ним тянулась большая толпа Новожилов, захвативших армянские дома и земли, – мужчины, женщины, дети.
Задолго до полудня шествие, возглавляемое дрогами в воловьей упряжке, прибыло на церковную площадь Иогонолука. Собралась тысячная толпа, ее пополнили старце и новые солдаты, которые сейчас стояли гарнизоном в деревнях. На виллу Багратянов тотчас же послали за рыжим мюдиром.
Заптии вытолкали Стефана из повозки. По приказу мюдира Стефан стал раздеваться – ведь он мог припрятать где-нибудь на голом теле нужный документ. Сын Багратяна повиновался молча, с полным бесстрастием, что крайне возмутило толпу, – она сочла это признаком закоренелого упрямства.
Стефан не успел еще раздеться донага, как кто-то ударил его по затылку. Но этот удар был благодеянием. Он возвращал Стефана в тот прекрасный мир, где он жил сейчас жизнью цивилизованного общества.
Меж тем заптии нашли в его рюкзаке «кодак» и послание Джексону. Мюдир высоко поднял фотоаппарат, потрясая этим невинным рождественским подарком перед толпой, для большинства которой это была непонятная, диковинная штука.
– По этой вещи всегда можно узнать шпиона!
Потом громко и злорадно он прочел и перевел во всеуслышание, дабы весь народ знал, письмо государственных изменников американскому послу. Толпа разразилась яростными криками. Мюдир подошел вплотную к Стефану и взял его за подбородок ухоженной рукой с отлакированными ногтями; казалось он хочет его подбодрить.
– Ну, а теперь, мальчик, скажи нам, как тебя зовут!
Стефан улыбался и молчал. Океан реальности шумел где-то в бескрайной дали.
Но в памяти мюдира вдруг всплыла фотография, висевшая в селамлике виллы. Он торжественно обратился к толпе:
– Раз он не хочет сказать, скажу я. Это – сын Багратяна…
Тогда Стефану был нанесен первый удар ножом в спину. Он его не почувствовал… Потому что они встречали папу на вокзале, папа приехал в Швейцарию из Парижа. У мамы опять был в руках красный зонтик.
Отец вышел из каких-то очень высоких ворот, он был один.
В белоснежном костюме и без шляпы. Мама помахала ему рукой.
И едва Габриэл Багратян увидел своего маленького сына, он принял его в объятия с такой безмерной любовью… И потому, что Стефан взаправду был еще маленький, отец поднял его до самого своего сердца, до своего лучезарного лица, поднял над головой и все выше и выше…
Нуник первая с наступлением ночи обнаружила изуродованный труп. Заптии выбросили его как он был, нагим, на Йогонолукское кладбище сразу после самосуда. Нуник пришла вовремя, успела спасти его от диких собак. И тотчас послала одного из «ничейных» детей на становище – велеть всей кладбищенской братии собираться в поход. Ибо случилось Необычайное, и сегодня нет места страху: угас навсегда род основателя Йогонолука Аветиса Багратяна. Но настал час исполнить волю Тер-Айказуна, доставить на гору Багратянова сына. В вознаграждении не откажут, отныне их ждет обеспеченная жизнь.
Пугливое общество собиралось на кладбище группами. Плакальщицы немедля принялись за работу. Они обмыли от пыли и крови тело прекрасного отрока. А Нуник сделала нечто большее для семейства Багратянов: великодушно пожертвовала из запасов своего неописуемого мешка длинную белую рубаху, в которую и облекла Стефана. И пока его снаряжали в последний путь, нищий слепец с лицом пророка приговаривал нараспев:
– Ведь кровь агнца потекла к дому…
Окончив свой труд, Нуник и другие плакальщицы взвалили на плечи тяжелые мешки. И пошли, согбенные ношей. Во втором часу утра безмолвное и почти невидимое при слабом свете месяца шествие двинулось к Дамладжку, а оттуда тайными тропами, пощаженными лесным пожаром, – к Городу. Во главе процессии шла, как предводительница, Нуник, опираясь на посох. И когда они пришли в лес, где было уже безопасно, они зажгли два факела и несли их по бокам носилок, дабы усопшему сопутствовал свет и оказаны были подобающие почести.
Глава третья
БОЛЬ
Габриэл Багратян опять проводил все ночи на Северной позиции, спал на привычном месте. По настоянию Тер-Айказуна, обеспокоенного заметным падением дисциплины, он в первый же вечер после исчезновения Стефана вновь взял на себя командование. И это было более убедительное доказательство самодисциплины и душевной стойкости, чем героизм, проявленный во всех трех сражениях. В эти дни у него дрожали руки, кусок в горло не шел, глаза ни на миг не сомкнул сон. Страшила не только неизвестность о Стефане, но и полная безнадежность всяких попыток его найти, его спасти. Охваченный отчаянием, он сперва носился с мыслью совершить налет на вражеский лагерь. Что если заново сформировать Летучую Гвардию и предпринять вылазку, рейд до шоссе на Алеппо? Что если, наведя ужас на всю окрестность, этот ночной налет, несущий с собой кровь я пожары, позволит догнать Стефана и Гайка? Но Габриэл, конечно, тотчас же отказался от этого романтического проекта. Какое право имеет он ради спасения своего ребенка, пускаться в безумную авантюру, рисковать жизнью сотни защитников Муса-дага? Стефан, в сущности, самовольно сделал то, что Гайк совершил по воле народа. Нет никаких уважительных оснований ради него пускать в ход все средства.
Габриэл жадно набросился на работу, она была для него что глоток свежего воздуха. В дружинах царили слабость и апатия,- следствие недоедания. А бойцы на передовой и в резерве, полагавшие, что можно ждать смерти, хоть и с пустым желудком, но в dolce far niente*, получили суровый урок.
____________________
* Dolce far niente – (итал.) «сладостное ничегонеделание».
____________________
Воинская дисциплина чрезвычайно ужесточилась.
Чауш Нурхан получил приказ ежедневно проводить тактические учения с дружинами. Все было как в первые дни. Никто не смел даже в свободные от службы часы покидать пост. Увольнительные в Город давались только в исключительных случаях. На долю резервистов выпала нелегкая работа: в предвидении будущего мощного наступления турок не только улучшить позиции, но, чтобы ввести в заблуждение противника, частично их перебазировать, по мере возможности обеспечить их неприступность, соорудив каменные шанцы. Габриэл, Авакян и учитель Шатахян часами чертили новые планы, которые немедленно начинали проводить в жизнь. В эти дни все было в непрестанном движении. Никто не мог противостоять исступленной энергии Багратяна. Но его неуемная требовательность, сколь ни странно, не навлекала на него ни злобы, ни ненависти; она оживляла пошедшие на убыль душевные силы, воскрешая надежду и боевой дух. После короткого спада жизнь защитников Муса-дага вновь обрела цель и содержание.
Габриэл страдал не от неприязни окружающих, а от обострившегося чувства одиночества. Правда, ему и в прошлом не довелось завязать душевные отношения ни с руководителями народа, ни с простыми людьми, а дружбу и подавно. Ему повиновались как военачальнику, выказывали уважение, благодарность даже, но он и люди Муса-дага были в корне разные люди. Теперь они его откровенно избегали, даже Арам Товмасян, прежде искавший предлога с ним поговорить. Габриэл заметил, что соседи по ночлегу на Северной позиции все дальше отодвигают свою постель. Объяснение, казалось бы, лежало на поверхности: Габриэл ежедневно проводил час, а то и больше, у одра больной жены, – его боялись как носителя заразы. Однако за этим внешним поводом скрывались гораздо более сложные чувства. Габриэла постигла лихая беда, а за ней подступает другая, похлеще. Присущий всем людям страх перед собратом, пораженным роком, суживал круг одиночества, замкнувший Габриэла. Что до эпидемии, разразившейся в лагере, то она – главным образом от благоприятной погоды, а отчасти благодаря экиму Петросу – не выходила из границ ползучей, но ослабленной формы. Из ста трех заболевших умерло до сих пор двадцать четыре. Совет уполномоченных придал в помощь врачу санитарную комиссию – в нее вошел и пастор Товмасян. Эта комиссия ежедневно обследовала всю Котловину Города, шалаш за шалашом. Если у какого-либо жителя обнаруживались пусть самые легкие признаки заболевания, он обязан был тотчас, захватив свои подушки и постель, отправиться в карантинную рощу. Впрочем, жить в этой тенистой рощице больным было приятно, и обходились с ними мягко. Конечно, хлынул бы дождь, и все стало бы куда страшней. Но после первой грозы, благодарение богу, больше не дождило, что применительно к сирийскому августу месяцу можно счесть благом, однако вовсе не чудом.
Петрос Алтуни дважды в день ездил верхом на своем ишачке навещать Жюльетту Багратян. Его удивляло, что болезнь Жюльетты протекает не в обычных формах. До кризиса, по-видимому, было еще очень далеко. Температура после первого приступа несколько понизилась, но сознание к Жюльетте не вернулось. При этом она не лежала, как другие больные, в глубоком беспамятстве или бурно бредила, она спала непробудным, свинцовым сном. Но могла, не просыпаясь, повернуть голову, открыть рот и глотать молоко, которым поила ее Искуи. А порой, случалось, и пролепечет несколько слов, точно из иного мира.
В первые дни ее болезни Искуи почти не отлучалась из Жюльеттиной палатки, – Майрик Антарам была перегружена работой и уходу за больной могла уделить лишь час-другой.
Искуи велела перенести туда свою койку и ночевала у Жюльетты. Овсанну и ребенка она больше не видела, да и нельзя было с ними встречаться. Несмотря на парализованную руку, Искуи ловко справлялась с обязанностями сиделки. К тому же, на второй день заболевания у Жюльетты обнаружилась и ангина, так что она подчас не могла проглотить молоко, которым поила ее Искуи, иногда оно вызывало рвоту. И сиделке приходилось, помимо всего, стирать постельное белье. Служанки Жюльетты с легким сердцем предоставили это Искуи. Они боялись заразы и крайне неохотно прикасались к больной и ее вещам – разве только заглянут в палатку, один раз утром, другой – вечером и нет их. В конце концов, рассуждали они, что им за дело до этой чужачки, о которой ходила такая дурная молва? И вся тягота легла на плечи Искуи. День и ночь она преданно ухаживала за этой лежавшей в беспамятстве женщиной, но ни на самую малость не стала ей ближе француженка.
Приходя ей на смену, Майрик Антарам чуть ли не насильно заставляла ее выйти отдохнуть хоть часа на два. Но Искуи садилась у входа и не двигалась с места. Раздастся ли шум шагов, мелькнет ли чье-то лицо, она в испуге пряталась; ее тяготила мысль, что она может встретиться с братом или отцом.
Больше всего любила она это время на границе ночи и утра, когда, как сейчас, сидела перед палаткой в ожидании Габриэла. Он имел обыкновение приходить в этот самый одинокий час одиночества, потому что почти никогда не в состоянии был провести целую ночь на своем ложе у Северной позиции.
Вместе с Искуи Габриэл подошел к кровати Жюльетты. Свет керосиновой лампы на туалетном столике падал ей прямо в лицо. Алтуни просил не спускать с нее глаз, быть настороже на тот случай, если она очнется или наступит сердечная слабость.
Габриэл склонился над женой, поднял ей веки, точно надеялся, что свет пробудит в ней сознание. Жюльетта беспокойно задергалась, громко задышала, но не проснулась.
Голос Искуи рассказывал обо всем, что случилось примечательного за день. В палатке они говорили только о делах. Но и вне палатки им было не по себе. Недавно, в этот же час, они шли под руку мимо Трех Шатров, как вдруг Искуи почувствовала, что из-за приподнятого полотнища палатки на нее тайком смотрят, сверля ей спину, глаза Овсанны. Вот почему сегодня они на цыпочках вышли и направились в «садовую гостиную», к той огороженной миртом скамейке, где в минувшие дни принимала Жюльетта своих обожателей. Здесь они были в надежном укрытии. Но несмотря на полную уединенность места, они не прикасались друг к другу и говорили еле слышным шепотом.
– Знаешь, Искуи, мне было показалось, что я теряю разум. Но лишь только почувствовал твою близость, как это страшное наваждение прошло. Теперь я снова свободен. Молчи! Сейчас прекрасно. Долго ведь это не продлится.
Он откинулся, распрямляясь, – точь-в-точь терзаемый недугом человек, который, наконец, нашел и старается сохранить такое положение тела, когда ему не больно.
– Я любил Жюльетту и, может быть, еще люблю ее. По крайней мере, воспоминание о ней. Но то, что у нас с тобой, Искуи, – что это?.. Мне суждено было найти тебя к концу жизни, как суждено было сюда приехать. Ведь это не случайность, а… Но кто может это выразить? Всю жизнь меня влекло только к чужому. Оно меня соблазнило, но осчастливить не сумело. Я и сам соблазнил чужое и тоже не сумел осчастливить. Живет человек с женой, Искуи. И потом вдруг встречает единственную, подлинную сестру, другой такой нет. Но поздно…
Искуи смотрела мимо него, на лениво покачивающийся кустарник.
– Если бы нам с тобой-привелось встретиться где нибудь там, на белом свете, признал бы ты во мне сестру?..
– Одному богу это известно. Может, и не признал бы…
Ни тени горечи не было в ее голосе:
– А я сразу увидела, кто ты мне, еще тогда, в церкви, когда мы пришли из Зейтуна…
– Тогда? Я никогда не думал, Искуи, чго можно стать другим.Человек может чему-то научиться, может развиваться, думалось мне… А в действительности происходит обратное. Человек плавится. То, что происходит с тобою, со мною и со всем нашим народом – это процесс плавки. Глупое слово, вроде бы не к месту. Но я чувствую, как я плавлюсь. Все лишнее, все наносное сходит. Скоро я стану только слитком металла. Такое у меня чувство. И вот видишь ли, потому-то и погиб Стефан…
Искуи схватила его за руку:
– Зачем ты так говоришь? Почему Стефан непременно погибнет? Он же сильный! Гайк ведь наверняка дойдет до Алеппо. Почему бы и Стефану не дойти?
– Он не дойдет до Алеппо… Вспомни, что случилось. И все это он носит в себе…
– Ты не должен такое говорить! Ты ему этим вредишь. Я твердо надеюсь на Стефана…
Искуи вдруг повернула голову к палатке. А у Габриэла мелькнула мысль, с чего вдруг – он и сам не знал: «Она желает Жюльетте смерти, она должна этого желать».
Искуи вскочила.
– Ты ничего не слышал? Мне кажется, Жюльетта зовет!
Габриэл ничего не слышал, но пошел вслед за Искуи, которая кинулась в палатку.
Жюльетта металась на кровати, будто хотела сорвать с себя путы. Она не была в полном беспамятстве, но и сознание к ней все еще не вернулось. Искусанные губы были покрыты беловатыми струпьями. По ее пылающим щекам было видно, что жар опять дошел до предела. Она как будто узнала Габриэла. Ее блуждающие руки цеплялись за его одежду. Только с трудом он понял, о чем она спрашивает, – хрипло, заплетающимся языком:
– Это правда?.. Все это правда?..
Между ее вопросом и его ответом возникла маленькая брешь во времени, точно леденящий минутный штиль. Затем, нагнувшись над женой, он отчеканил по слогам каждое слово, как магнетизер, внушающий гипнотическое задание:
– Нет, Жюльетта, все это неправда… Все это неправда…
Прерывистый вздох:
– Слава богу… Это неправда…
Припадок прошел. Она поджала колени, съежилась, словно ее тянуло забраться в материнскую утробу горячки.
Габриэл пощупал ее пульс.
Казалось, это с бешеной быстротой, но еле слышно, стучит под пальцем птичий клюв.
Габриэл усомнился: «Доживет ли до утра?»
– Сердечные капли, скорее!
Искуи, разжав стиснутые зубы Жюльетты, влила ей в рот настойку строфанта. Жюльетта пришла в себя, попробовала сесть и, задыхаясь, сказала:
– Стефану тоже… молоко… Не забыть…
Для Арама Товмасяна настал день огорчений.
Пристегнув фонарь к поясу, он чуть свет собрался к морю, на прибрежные утесы, узнать, каковы результаты налаженного им рыбного промысла. Плот был готов, юноши обзавелись неводом и маленькими фонариками и решили в эту безветренную погоду выйти в море.
Товмасян был одержим своей идеей. Он видел в ней не только возможность разнообразить и пополнить пищу, но и считал единственным способом предотвратить надвигающийся голод. Неужто, если усердно взяться за дело, не удастся добывать из недр морских двести-триста ока’ рыбы ежедневно? Как ни ограничивали сейчас забой скота, месяца через полтора, при самом оптимистическом расчете, забьют последнюю овцу. Если же он, Арам Товмасян, добьется процветания рыбного промысла, то море будет источником мужества и сил для сопротивления. Сама мысль о неиссякаемом источнике жизни будет творить чудеса.