Сато была превосходно осведомлена о главной слабости старухи Нуник – надо утолить ее ненасытное любопытство, тогда можно рассчитывать на щедрость взрослой приятельницы. Чтобы выжить, существо, всеми презираемое, с трудом терпимое даже среди подонков общества, вынуждено быть ловким посредником человеческих страстей. Сато превосходно знала также, что старая Нуник особенно любила слушать все, что так или иначе касалось семьи Багратянов.
   Когда незадолго до полуночи Стефан с Акопом вошли через открытые западные ворота на усыпанный песком двор, плакальщицы, освещенные зыбким светом молодого месяца, уже сидели кружком под деревьями, подавая какие-то непонятные знаки, – уж очень громко стучал и скрипел костыль Акопа. Стефан подтолкнул калеку: ковыляй поскорей к сычихам!
   Непостижимо, почему такой впечатлительный мальчик, как сын Багратянов, сейчас не испытывал ни малейшего страха. Даже если он и не сознавал всей опасности, то хотя бы ночная тьма и его одиночество среди полупризраков, да и вид дома, где спала семья мухаджира, – все это должно же было нагнать на него страху. Причиной тому было болезненное состояние, смятение чувств, так и не замеченное в мальчике ни Габриэлом, ни Жюльеттой. Внешне отчаянно храбрый, Стефан, будучи жертвой некоего подобия паралича чувств, уже не различал в окружающем его мире, где явь, а где сновидения. Размеренно ступая, словно возвращаясь после прогулки домой, он вошел во внутренний двор. С необоримой силой его охватило ощущение, что все здесь осталось по-прежнему. Он даже остановился в галерее и долго стоял, погруженный в себя. Потом включил карманный фонарик – так однажды луч его озарял спящего Стефана, когда его рассматривал отец, – затем мальчик медленно стал подниматься по лестнице. Здесь, на верхнем этаже, все осталось как было. Только давно никто не убирал, да кое-где виднелись последствия разгрома. Грабители унесли лишь то, что было полегче,- шкаф и кровать стояли на своих местах. Стефан вошел в свою комнату, стал у выбитого окна и так и не мог оторваться от вида: истерзанный ветром сад, черная масса Муса-дага… Смятение чувств, владевшее им, заставило подумать, что Стефан никогда наверху и не был, – там, где гребенчатый силуэт Дамладжка четко вырисовывался на фоне матового неба. Мама и папа спят в своей комнате рядом, и так и кажется, что ему и самому давно пора раздеться и лечь… Лишь с трудом он вернулся к сознанию действительности. И совсем не потому, что следовало избегать опасности, а ради того, чтобы не потревожить спящую рядом Искуи, он прокрался на цыпочках в ее пустую каморку. За пределами резкого круга света, падающего от фонарика, все здесь было заполнено ею. А в кружке стоял сломанный стул, как нечто недостойное и презренное! Под ним несколько грязных и порванных книг. Среди них библия Искуи. Целехонька! Распятия из слоновой кости он не нашел. Сияя от счастья, Стефан прижал библию и книги к груди и, громко топая, бросился вниз по лестнице через галерею во двор и за ворота. Спутники ждали его, укрывшись в глубокой тени. А он, не разглядев их в своей одурманенности, будто богом забытый, крикнул громким и сильным голосом:
   – Акоп. Сато! Где вы? Глядите, я нашел!
   Отзвук этих слов под пустынным ночным небом прозвучал так сильно, что на крыше дома сразу кто-то зашевелился. Показались какие-то фигуры. Рыкнул чей-то бас. Заверещали женские голоса. Ведовской кружок на краю дворика мгновенно разбежался. Слышно было, как костыль Акопа, часто стуча, уходил все дальше и дальше. Стефан стоял на самом светлом месте. Крохотное пятнышко света тихо тлело в его руке. И только когда со свистом захлестали вокруг него пули и внутри дома поднялась суматоха, он, стряхнув с себя оцепенение, большими прыжками пустился наутек. Но куда бежать? И в, то время как даже одноногий Акоп со своим скрипящим костылем исчез во все скрывающей ночи, сумасшедший Стефан, миновав восточные ворота, бешеными прыжками понесся по деревенской дороге прямо в йогонолук. Должно быть, сама мощеная дорога притянула к себе городского мальчишку, хотя он хорошо понимал – направление избрано им неверное. Чуть было он не попал в лапы заптиев, поднятых на ноги стрельбой и теперь с заряженными ружьями поднимавшихся с церковной площади. Стефан отскочил в сторону и упал в канаву. Произошло чудо – заптии пробежали мимо. Им навстречу, громко крича и размахивая руками, бежали слуги новоселов. Должно быть, турок всех поголовно охватил дикий страх. Они решили, что это армянские войска напали на них, и палили как сумасшедшие во все стороны – отчасти для того, чтобы заглушить свой страх, а отчасти чтобы призвать на помощь заптиев из соседних деревень. И только когда пальба удалилась на северо-запад, Стефан вдруг ощутил смертельный страх. Будто птица, от долгого пребывания в клетке разучившаяся летать, он, шатаясь, брел вдоль какой-то полуразрушенной ограды. Попал в одичавший сад. Продрался через него с великим трудом. Потом, задыхаясь, карабкался по поросшему ползучей лозой склону, падал и вставал, покуда не вырвался из этих тенет. Неожиданно очутился на вспаханном поле, откуда попал на каменную россыпь. Вдруг его со всех сторон обступили заросли. Колючие кустарники раздирали одежду, целились в него своими ветками-плетями. Спотыкаясь, он шел все дальше и дальше, ничего не соображая, не зная, куда идти. Впервые он почувствовал, что энтари не дает ему бежать, мешает, словно коварный враг. Руки и ноги были исцарапаны, ссадины жгло, глаза заливало потом. На небольшой поляне Стефан упал и так и остался лежать. Он не понимал, где Дамладжк, где Йогонолук, где он сам.
   Минуты две он лежал без сознания. Но силы довольно скоро вернулись к нему. Смертный страх иссяк, чудесное спокойствие заступило его место. Стефан вытянулся, как бы собираясь заснуть. Щедрое августовское небо недвижно простиралось над ним. Из миллиардов звезд ни единая не мерцала. Один был Стефан, один с собой и со всем миром. Он сознавал, что ни отец, ни мать не в силах ему помочь. И впервые его детскую душу захлестнуло чувство полной потерянности, ощущение беспощадной погони, гибели в пространстве, которое, словно немой свидетель, следило за ним бесчисленными своими ледяными глазами… Дети богатых родителей, выросшие в неге и холе, никогда не знают этого чувства или узнают уже очень поздно, а ведь оно владеет каждым гонимым зверьком, притаившимся в ямке и не смеющим даже дышать. Хорошее это чувство. Благодатное. Стефану и не надо было думать об Искуи. Когда лежишь вот так, прижавшись к земле, весь отданный миру, то и самое страшное не так уж страшно.
   Он лежал и смотрел в небо. А там, наверху, поднялось какое-то дыхание, какое-то волнение света, какое-то приближение к нему. Оно мягко подняло Стефана, поцеловало – такой слабый он был, беззащитный, покинутый, как ничто и никто. Все блаженство, какое есть на свете, слилось в одной-единственной точке, и точка эта была в нем самом. Он не понимал, что с ним происходит. Впервые в жизни излилось его семя. И он заснул, слившись с землей. Мертвым сном.
   Его разбудили голоса. Должно быть, заптии! Раздалось несколько выстрелов. Затем все стихло. Но Стефан не поверил, что они ушли. Наверное, они обнаружили его и только выжидают, когда он поднимется. Месяц скрылся. Небо было черное-черное. Как долго он, значит, спал. Звезд совсем немного, и какие-то они все тусклые, словно впитанные промокашкой. Все пространство как-то стиснулось, точно в гробу. Стефану казалось, что он лежит не на земле, а на каком-то отвратительно зыбком холме из липких улиток. Ни двинуться, ни подняться нельзя – заптии подстерегают! Но если ждать утра, тогда он пропал. И Стефан все же пополз, сперва на животе, потом и на коленях. Весь мир казался полным бесформенных препятствий. Осторожно он привстал. Под ногами все было усеяно какими-то острыми шипами и гранями. А слева и справа все заковано, только торчат острые пики и иглы. Он протискивался сквозь колючую слепоту. Должно быть, они уже убили златовласого Акопа, и он, он виноват в этом. Но и он сам, Стефан, никогда больше не вернется домой. Рука, сжимавшая Библдю Искуи – другие книги он бросил, – почему-то застыла, хотя ночь и была очень теплой. Он еще полз какое-то время, не зная куда и зачем, через этот такой еще не созданный мир и зажег фонарик, ожидая, что тут же грянут выстрелы. Но ничего не случилось. Он не выключил фонарик, правда так и не поняв, куда ему идти. И все же этот слабый огонек привел к нему спасителей. Вдруг он очутился в чьих-то объятиях. Гайк! Проболталась предательница Сато! От нее Гайк вовремя узнал о безумной затее Стефана. Сначала он ужасно разозлился – ишь ты, какой самостоятельный! Один убежал!
   Но как более опытный и сильный, Гайк скоро почувствовал тревогу – зазнавшийся сын командующего явно еще не готов к такому начинанию. Хотя Гайк и решил сначала предоставить Стефана самому себе, его в конце концов все же охватило беспокойство, и он спустился в долину как раз когда заптии начали погоню за предполагаемым отрядом армян. Верный инстинкт Гайка и привел его к Стефану, когда тот включил фонарик.
   – Сам видишь, какой ты хвастун! Глупый хвастун! – кричал Гайк, тряся за плечи Стефана.
   А Стефан был слишком слаб, не в состоянии был придумать оправдание своему позору. Тяжело повиснув на Гайке, он еле передвигал ноги. Однако с каждым шагом рядом со своим неодолимым противником к нему возвращалось мужество.
   – Я вытащил из нашего дома библию Искуи Товмасян, – проговорил он, сунув свой трофей под нос Гайку.
   Шагах в пятидесяти во тьме затеплились рдеющие угольки. Возле погасшего костра сидели Сато, Акоп и вся кладбищенская братия.
   Водительство Гайка придало Стефану силы и уверенности, и он преодолел приступ слабости. Скорей наверх! – подумал он и тут же вспомнил об отце. Все, что произошло этой ночью, не удастся скрыть. Как-то его встретит отец?
   Нетерпение Стефана не укоротило, а скорее сделало подъем на Дамладжк бесконечно долгим. Без конца приходилось останавливаться. Акопу было особенно трудно. На крутых тропинках несчастного калеку волокли Гайк и Стефан или Гайк и Сато. Акоп явно переоценил свои силы. Здесь он уже не мог тягаться со здоровыми сверстниками.
   Часам к семи утра они появились на позициях. Точно раненые, вышедшие из боя, они походили на привидения. Стефан весь дрожал и сразу же лег. С матерью вышел полнейший скандал.
   – Если ты будешь делать такие гадости, ты такой же, как Сато – грязный бродяга! Я тебя перестану любить.
   В искренности этих слов не приходилось сомневаться. Жюльетте было больно произносить их. У нее выступили слезы гнева на глазах.
   – Как ты мог? Зачем ты это сделал?
   Стефан молчал, не смея признаться в правде. Он отлично сознавал, что его признание испортит отношения между мамой и Искуи. Он все старался поймать недающуюся руку мамы, просить прощения – так он всегда делал маленьким ребенком. Но под одеялом он меж коленками зажал библию Искуи – только б мама ничего не заметила.
   Однако позднее, когда он остался с отцом с глазу на глаз и тот, стоя перед ним, с серьезным лицом допытывался причин столь дерзкой попытки испытать судьбу, Стефан все же после длительного отрицания и придумывания всевозможных отговорок выдал свою тайну. Покраснев до самой шеи, он вытащил библию из-под одеяла. Отец взял ее, рассеянно полистал, захлопнул, лицо стало суровым, так что Стефан ждал тягчайшего наказания. Но вместо этого отец вернул ему книгу и больше ни единым словом не упомянул о событиях прошедшей ночи. Однако прежде чем покинуть палатку, он отдал Стефану приказ тоном, куда более естественным между командиром и подчиненным, чем между отцом и сыном, – что отныне каждый день утром после подъема и перед сном Стефан обязан докладываться отцу, где бы тот ни находился. Авакяну в тот же час было поручено не спускать с юноши глаз.
   Габриэл Багратян неплохо использовал передышку, предоставленную ему турками. Теперь можно было смело утверждать, что все оборонительные сооружения доведены до полного профиля. Бойцы дружин и рабочие резерва в эту неделю трудились столь же самоотверженно, как и до четвертого августа. Окопы удлинили и углубили. Предполье было буквально нашпиговано всевозможными препятствиями. Ко второй линии и к выдвинутым вперед стрелковым ячейкам были прикопаны траншеи – отлично замаскированные, они предоставляли возможность самым отважным стрелкам атаковать противника с тыла и с фланга. Багратян непрестанно ломал себе голову, изобретая для всех угрожаемых участков западни и хитрые ловушки, должно быть стараясь сколь возможно уменьшить зависимость успеха обороны от надежности человеческого материала. Его наспех схваченные в стамбульском офицерском училище знания, а также опыт, приобретенный в артиллерийских дуэлях под Булаиром, служили ему при этом гораздо меньшим подспорьем, чем старый учебник тактики французского генштаба, купленный им когда-то у букиниста. Странное философическое чувство вкралось в душу Габриула, когда он рассматривал теперь эту книжицу, столь неожиданно возвысившуюся в чести. «Когда я, – рассуждал он, – ничего не подозревая, купил эту «тактику», я сделал это только потому, что мне приглянулась обложка, а быть может, и потому, что незнакомый материал заинтересовал меня, хотя никакого интереса к военным наукам я в ту пору не испытывал. И все же в тот час, когда я совершил эту покупку, моя судьба, независимо от моей воли и в предвидении грядущего, заставила меня это сделать. Что и говорить, поистине мой кисмет давным-давно готов от первой до последней минуты. Еще ведь в 1910 году он задержал меня перед лавкой букиниста на Кэ-Вольтер только потому, что эта книжечка когда-то понадобится, правда гораздо позднее. Следовательно, я лишь исполнял роль, предписанную мне моим кисметом. Коклен, играя маркиза в известной комедии, забывает перчатки на столе, а затем, вернувшись за ними, застает мадам с возлюбленным. Только, вероятно, Коклен* хорошо сознает, какая разница между ним и маркизом. А у меня мое «я» уж очень крепко срослось с предназначенной мне ролью».
 
____________________
 
   * Коклен – семья французских актеров: Бенуа Констан (Коклен-старший, 1841-1909); Эрнест Александр Оноре (Коклен-младший, 1848-1909); Жан (сын Коклена-старшего, 1865-1944); Жан-Поль (сын Жана, род. в 1924 г.). Наиболее известным из Кокленов был Бенуа Констан, то есть Коклен-старший, долгие годы игравший в «Комеди Франсез» и создавший блестящие образы в пьесах Мольера.
 
____________________
 
   Однако то был единственный раз за все эти недели, когда Габриэл позволил себе такое философское отступление. Да он тут же и стряхнул все это с себя, как нечто докучливое. Еще в Йогонолуке во время подготовки к боям он как-то подумал, что его реалистический образ мыслей быстро тускнеет, как только он отдается своей склонности к созерцанию. Это и привело его к сознанию того, что человек действия (каким он не был) по необходимости должен быть лишен духовности. Ну а что касалось учебника тактики, то он нашел в нем много всевозможных предостережений, советов, чертежей, расчетов, которые он, разумеется в уменьшенном масштабе, вполне мог применить здесь, на Дамладжке.
   Чауш Нурхан Эллеон и младшие командиры ежедневно проводили учение с бойцами дружин. Габриэл Багратяи ставил им самые разные задачи. Каждый отдельный боец обязан был тщательно изучить поле боя перед собой: камень, куст, бугорок – все он должен был учитывать и выработать для всех вариантов атаки соответствующие приемы обороны. Да и вся система объявления тревоги была теперь разработана до мельчайших подробностей. За один час – и это несмотря на большие расстояния между секторами, – бойцы успевали занять все посты или перейти с одного участка на другой. Командование, со своей стороны, могло производить и более крупные передислокации.
   Впрочем, не менее поражало и сделанное в Котловине Города.
   Темперамент пастора Арама победил и уйму мелких раздоров, и вспыхивавшую то тут, то там вражду соседей, и недовольство общественным распределением продуктов, а также скрытое сопротивление и ленивую медлительность мухтаров. И на сей раз борьбу Габрнэла против так распространенного на Востоке принципа «пусть все идет как идет» успешно поддержал человек западной культуры. Бесспорно, Тер-Айказун был более сильной личностью, чем превосходнейший Арам, и все же духовный предводитель армянской долины дошел на севере только до Эчмиадзина, на западе – до Стамбула, на юге – только до Иерусалима, а посему и не мог вовсе избавиться от того равнодушия по отношению к совсем не обязательным непорядкам, которые так основательно портят жизнь европейцу на Востоке. Несмотря на уже не раз испытанную власть над душами людей, Тер-Айказун никогда не добился бы того, чего добился Арам Товмасян, за десять дней превративший жалкий бивак под открытым небом – Котловину Города – в поселок, который как-никак уже походил на доброе базарное село времен Авраама и праотцев. У каждой семьи, бедной ли, богатой ли, был теперь хорошо крытый шалаш – несколько квадратных метров защищенной от непогоды площади, а благодаря коврам, циновкам, постельным принадлежностям, все это имело уже вполне жилой вид. Однако даже и такого слабого напоминания о родном угле оказалось достаточно, чтобы убаюкать людей мечтой, что и здесь, наверху, в диких горах, их земное существование будет длительным и прочным. Лагерь не только разделили на общины – ряды шалашей образовали целые улицы и даже системы улиц, которые все впадали в Алтарную площадь. Почва Котловины Города была сама по себе неровной и кочковатой, однако возведение поселка, строительство дорог несколько выправили эти неровности. Сама же Алтарная площадь, центр этого примитивного, но густонаселенного поселка производила внушительное впечатление.
   Как только стало известно, что мухтар Товмас Кебусян построил для себя деревянный дом, его шестеро коллег тоже принялись за дело и не успокоились до тех пор, пока, будучи сами не менее достойными старостами своих общин, не получили право построить такие же рубленые дома, и, разумеется, на Алтарной площади. Но наикрасивейшим творением папаши Товмасяна так и остался правительственный барак, имевший не только окна и двери, но и крытый дранкой, которую предоставил мухтару сам строительных дел мастер. Прочность этого здания, пожалуй, следовало считать воплощением смелых надежд оборонявшихся. В нем имелось три помещения: посередине большое – зал заседаний и по бокам – два поменьше. Правая, боковая комната была отделена от зала прочной бревенчатой стеной, – этот закуток предполагалось отвести под государственную тюрьму на тот случай, если бы понадобилось изолировать какого-нибудь отчаянного злодея. Однако Тер-Айказун придерживался мнения, что камера подсудимых вообще окажется лишней. Левую комнату выделили аптекарю Грикору. А он возвел между собой и политикой высокую стену с узким проходом, сложенную из книг. За этой стеной стояла кровать. Свои изящные тигелечки, вазочки, реторты он разместил на стеллажах, а бидон с керосином, табак и всевозможные щеточные изделия отсутствовали, так как были переданы в общее пользование. Таким образом, барак объединял в себе не только парламент, министерства и суд, но и библиотеку и университет. Здесь ведь аптекарь Грикор принимал своих учеников – учителей, дабы поучать их. Но с каждым днем маэстро все реже покидал свою раковину. Ограждая себя таким образом, он, возможно, стремился избавиться от ощущения всеобщего плена, которое царило на Дамладжке. А возможно, что таким способом он убеждал себя: раз я их не вижу, то никаких перемен и не произошло. Часами он неподвижно сидел на кровати, изредка доставал с полки ту или иную книгу, но тут же аккуратно ставил ее на место. Тело его зримо крючилось. Да и учителя, занимавшие теперь разные посты в лагере, навещали его редко, ибо он уже не множил их знания небылицами из всемирных наук, а презентовал такие мрачные истории с глубокомысленной моралью, от которых слушатели старались поскорей убраться восвояси. По этой причине Грант Восканян испытывал к высокочтимому сильнейшую неприязнь, что говорило скорей в пользу нынешних его военных амбиций, чем прежних поэтических. «Старик не в своем уме», – пренебрежительно говорил он о Грикоре коллеге Шатахяну. Однако тот с ожесточением защищал оскорбляемого маэстро. Когда созывались большие и малые совещания, аптекарь не покидал своей каморки, но сидел, обратив свое желтое лицо к собравшимся в зале, и глядел на них, так, будто вообще не понимал их языка. Ночами он частенько поднимался с кровати и садился перед бараком. Моргая, он смотрел на вечный огонь под алтарем, а то и на два. керосиновых фонаря, освещавших площадь. Прислушивался он и к звукам и шорохам, доносившимся из шатровых проулков, да и из самих шатров. Каждые полчаса появлялся ночной патруль и непременно приветствовал аптекаря. Но он не отвечал, а только не переставая покачивал головой. Это можно было принять за жест беспредельного удивления, которое он не в силах был побороть, в действительности же это были первые признаки распада его телесной оболочки.
   Вот мы и увидели, и увидели не без умиления, что это крохотное человечество в пять тысяч душ совершило скачок, повторив весь долгий путь, проделанный цивилизацией. Прибыло оно сюда наверх чуть ли не с голыми руками. Немного керосина, несколько свечей, самый необходимый инструмент, – вот и все культурное достояние, прихваченное с собой. Первый же ливень уничтожил одеяла, постели, простыни, циновки, – все, что было от удобств. И все же ни со всех сторон наступавшая на них неотвратимая смерть, ни лишения не погасили душевных потребностей – тоску по вере, порядку и разумному, по духовному возвышению. В воскресенья и праздничные дни Тер-Айказун, как обычно, читал проповеди. На школьной площадке шли занятия. Семидесятилетний Алтуни и Майрик Антарам привели лазарет в образцовый порядок и без конца сражались со всеми инстанциями, только бы добыть для больных лучшее питание. Если сравнить жизнь с той, что была в долине, то общая мораль была здесь даже выше. На осунувшихся, бледных лицах появилась печать определенной удовлетворенности.
   Даже длинного августовского дня и того не хватало – так многое надо было сделать. Уже в четыре часа утра начинались работы. Доярки отправлялись на пастбище, куда пастухи к этому времени уже сгоняли коз и овец. Затем молоко в больших кувшинах подносили к западной границе Города, где уже ждала Майрик Антарам, – она-то и ведала раздачей молока для кормящих матерей, лазарета и сыроварни. В этот же час женщины и девушки нескончаемой вереницей тянулись к близким родникам и наполняли там глиняные амфоры свежей водой; в этой глиняной посуде она и при сильнейшем солнцепеке оставалась ледяной. Многочисленные родники с чудеснейшей водой и были той великой благостью, которой Муса-даг одаривал своих детей. А когда водоноски возвращались, все семь мухтаров выходили на овечий выгон, дабы отобрать скот для убоя на следующий день. Что касается расходования мяса, то очень скоро обнаружились весьма тревожные признаки. В этих краях одна курдючная овца, несмотря на свой двойной живой вес, давала менее двадцати ока’, или двадцать пять килограммов съедобного мяса. А так как более пяти тысяч человек питались почти исключительно мясом и среди них было немало тяжело работавших, то ежедневно приходилось забивать до шестидесяти пяти овец. Как долго можно прожить здесь, на горе, если стадо тает столь быстро? Это и ребенок мог подсчитать. Тер-Айказун и пастор Арам Товмасян на третье воскресенье издали приказ, согласно которому от забитого скота ничего не должно было выбрасываться, в том числе и внутренности. Одновременно ежедневный забой сократили до тридцати пяти овец и двенадцати коз. И все же этим не устранили всей опасности, нависшей над лагерным стадом. Но были и другие неприятности: постройка Города и оборонительных сооружений привела к потере больших пастбищ, что в свою очередь повлекло за собой потерю веса животных. При этом никто не отважился пасти скот за линией обороны у Северного седла.
   Скотобойня находилась неподалеку от небольшого лесочка, на довольно большом расстоянии от Города. И все же по утрам в лагере слышался рев забиваемых животных. В первые дни мясники развешивали выпотрошенных баранов и овец прямо на деревьях, где туши висели день или два. Но из-за стоявшей жары мясо быстро портилось, и после первого такого опыта его стали закапывать – в земле оно хранилось лучше. Еще рано утром одна часть мясников, закончив труд, возвращалась в свои дружины, а другая – принималась за дело. Туши разделывали на длинных столах, сколоченных из бревен. Женщины, дежурившие на кухне, относили мясо к десяти выложенным камнями очагам, в которых к тому времени уже полыхал огонь. На высоких треногах покачивались котлы с водой. Жарилось мясо на вертелах над открытым огнем. Раз в день мухтары в присутствии пастора Арама Товмасяна производили раздачу пищи всей общине. На грубых столах лежали порции нарезанного мяса – для каждой деревни и каждой семьи. Например, из Битиаса здесь, на Дамладжке, насчитывалось сто двенадцать семей. И сто двенадцать женщин проходили друг за дружкой к огромному столу, принимая из рук своего мухтара строго отвешенную порцию мяса. Кто-нибудь из должностных лиц, чаще всего это был деревенский священник или учитель, проверял по списку число людей и черточкой отмечал выдачу.