Соскочив с седла, я успел подхватить ее. Вера?.. Стал смахивать с ее гимнастерки пыль.
   Вера зажмурилась, затрясла кудряшками, крепко прильнула ко мне.
   - Костенька, я тебя нашла, нашла!..
   * * *
   Долго и беспокойно смотрю в черноту. Из темной мути выступает потолок чужой хаты. В окошке - подрагивающий краешек луны. За стеной все еще не убывающий гул моторов - идут танки, идет мотопехота.
   Вечер... Не сговариваясь, наши роли распределили так: Вера рассказывала, а я слушал. О родах в Армавире, о дороге на Моздок и немецких танках, навалившихся нежданно-негаданно, о скитаниях по неуютному и чужому Тбилиси, где не было ни угла, ни молока для ребенка. О девятиметровой комнатушке в бараке, стоявшем на краю торфяного болота, в трех верстах от Орехово-Зуева.
   - Жили втроем: я, дочурка и мама, У меня перегорело молоко, а девчонка здоровуха!
   - Есть же там военкомат, черт бы их побрал, - говорю сердито.
   - Все есть. А где аттестат, где документы, что я жена офицера? Мать воровала торф. Чего смотришь, будто судишь? Поменяла я золотые часики на мешок муки, три мерки картошки и литр хлопкового масла. Пекла пирожки да на базар. В один миг сбывала... Тесто катала тонюсенькое, а картошки клала поболе. Взял меня дядька-инвалид за шиворот и отвел в комендатуру. Отбрехалась, а уж как - не спрашивай...
   Помолчала, всплакнула, стала рассказывать о дороге ко мне.
   - Мужичья кругом полно, пруд пруди, а ты-то где? В партизанском штабе в Москве узнала, что здоров и находишься в кубанских краях. Наташку оставила на бабушку, пальто на базаре сбыла, кое-какие деньги собрала и айда в дорогу. Была в Краснодаре. - Подняла глаза на меня, помолчала, а потом тихо и не обиженно: - Заглядывала на окраину, в домик; дед там такой вреднющий... Не забыл? Или трепло? Да бог с ним!.. Обрадовалась, что ты живой. И покатилась моя дорога по разным краям. Чего только не повидала!.. В Одессе совсем загоревала было, сердце за Наташку изболелось, домой уж надумала податься, да нечаянно про тебя услышала от сержанта одного. До самого твоего Просулова чуть не бежала, а там никого нет. Двое суток слезами заливалась, а потом о отчаяния побрела к переправе. Про тебя у всех выспрашивала, в кустах ночевала; и на правый берег махнула - втихаря, конечно. - Подсела ближе, слегка стукнула меня кулаком в плечо: - Держусь вот за тебя сейчас, гляжу в твои глаза - и не пойму, кто я тебе, кто ты мне... - Опять помолчала, потом сказала уверенно: - Только мы же связаны дочерью. Что молчишь?
   - Ты здесь, чего же еще...
   - Нежданная, выходит? Я знаю... Мы, бабы, все знаем. Целовал-то, как чужую!..
   - Отвык, наверное...
   - Ничего, привыкнешь!
   - Ты лучше о дочери расскажи...
   - Вот аттестат пошлем на бабушку, в военкомат напишем, что ты командир полка. А дочь - что? Хорошенькая, глаза твои и тут, на подбородке, симпатичная ямочка. Не капризная, только едок, я тебе скажу... Тут уж свое не упустит. Фото ее было у меня, да в Ростове вместе с кошельком пропало. Уж горевала, горевала... - Она сладко потянулась и стала снимать комбинацию. - Чего-то жарко...
   Странно ощущать ее рядом с собой. Она спала, ее обнаженное плечо, умостившееся у меня под боком, было теплым, подпаленные ветром губы почмокивали. Временами вздрагивала, приподнимала ногу с глубоким и грубым продольным рубцом на смуглой плотной икре и осторожно опускала на край постели. Я вспомнил Армавир, старуху: "Крутая баба, дюжая...
   Сама у гипсу, а дите идет себе на свет..." Мне стало жаль ее. Прикрыл обнаженное плечо, подвинулся ближе, обнял.
   Исподволь светлел потолок. За стеной поутихло движение, доносился плеск воды и шум ветел над Дунаем.
   - Спишь? - спросила Вера.
   - Спал.
   Она помолчала, думая о чем-то, потом поднялась, откинула назад волосы.
   - Она красивая?
   - Ты о ком?
   - Костя, ты же лгать не умеешь!
   - Вера, зачем ты все... Приехала - и хорошо сделала.
   - Нет у тебя радости, а одна только жалость. Та, краснодарская, стоит на моей дороге. Но я тебя никому не отдам. Нас соединил голод, холод, бои, моя рана. Ты спросил, как я рожала? Как я рожала?! Хочешь любви... иди к своей, которая с немцами...
   - Замолчи!
   - Иди, и чтобы она так рожала, как я! Тогда уступлю тебя ей, ребенком своим клянусь, уступлю...
   Я вышел из хатенки и пошел к Дунаю. Свет падал на воду, ее серебристая тяжесть казалась недвижной. Начиналась новая жизнь, к которой не подготовлен я ни умом, ни сердцем.
   Вчера после ужина, когда Касим унес посуду и захлопнул за собой дверь, Вера бросилась мне на шею, вздохнула и, прижавшись, сказала:
   - Крепко-крепко поцелуй! Ну?
   Сейчас лежит, думает, наверное... Она мне кажется горой, которая выросла на дороге и ее невозможно обойти. А собственно, почему надо обходить? Мы связаны кровно - у нас ребенок. Где-то, должно быть, рядом Галина. Нетрудно ее разыскать - госпиталь наш, армейский. Только зачем?.. Те часы, что мы пережили в Краснодаре, не повторятся: теперь между нами такое, что запросто не переступишь.
   Заглянул в сарайчик. Касим и Клименко растянулись на свежей соломе. В стойле поднял голову Нарзан, заржал.
   - Ась? - схватился Клименко.
   - Спи, спи...
   И Касим и Клименко вчера смотрели на меня как на человека, который взял и рубанул под корень уложенную в какой-то порядок их армейскую жизнь. Уже вечером Вера пошатнула их уверенность в том, что они мне нужны, всем видом, всем поведением своим показывая, что забота обо мне - ее главное дело, что у нее на это есть право. И впредь она сама будет решать, что нужно их командиру, а что нет.
   Побывал в батальонах. Офицеры поздравляли меня с тем, что нашлась моя жена. Эта весть каким-то образом моментально распространилась по всему полку.
   - Константин Николаевич, с прибавлением семейства! - улыбался Ашот.
   - Ладно уж... Кстати, она неплохо печатает на машинке. Нужна?
   - Позарез, командир! - обрадовался начштаба.
   Вернулся в хатенку к обеду. Боже мой, какой у меня порядок! Даже полевые цветы на окнах. У Веры волосы пушатся после мытья, губы чуть-чуть подкрашены.
   - Молодцом ты. Я от всего этого отвык, вернее, и не привыкал...
   - Ты у меня будешь с иголочки, вот увидишь!
   Касим подавал обед. Он был в белом фартуке, важный. Мы с Верой сидели друг против друга, и она то хлеб мне проворно протягивает, то нож подает. Я улыбнулся:
   - Совсем избалуешь. Разве что у тебя времени не будет.
   - Это почему же? - Глаза ее выжидающе остановились на мне.
   - Хочешь поработать машинисткой? Вот завтра пойдешь, разыщешь Татевосова, зовут его Ашот Богданович.
   - Больно спешишь...
   - Мы все спешим...
   * * *
   Солнце стоит над сусличной иссушенной степью. Серые зверьки, попискивая, перебегают из норки в норку. Пыль висит над ухабистой дорогой, в ней тонут солдаты, повозки, танки и самоходки, что на скоростях идут параллельно полку.
   Бесконечное движение рот, батальонов, полков. Авангард уже упирается в Констанцу, а тылы еще где-то у Аккермана.
   Поначалу мы удалялись от Дуная, а потом он догнал нас, замаячил по правую руку, обдавая прохладой, но через сутки с нами расстался, круто вильнув на запад.
   Земля вокруг скудная, у горизонта пустынно-серые, опаленные тяжелым зноем бугры. Села редкие, дома в них под соломенными крышами, высокими, как папахи румынских солдат. За покосившимися заборчиками сникшие шляпки подсолнухов, покрытые белой дорожной пылью.
   Безлюдье, лишь у примарий с обязательным флагштоком стоят старики с такими же морщинистыми лицами, как и земля вокруг. В глазах ни удивления, ни страха, а лишь покорность: Вышла молодая женщина в выцветшей сатиновой кофте, глянула на ребятишек, облепивших забор, что-то крикнула. Они юркнули в хатенку. Я подошел к молодайке, поздоровался и через переводчика спросил:
   - Вы что, нас боитесь?
   - Стыжусь. Мальчишки без штанишек...
   Чужая земля, чужая беда.
   Дома бедные, но попадались и такие, в которых мебель, ковры, посуда, даже детские игрушки... Все эти вещи еще недавно имели прописку: одесскую, николаевскую, симферопольскую. Хозяева смотрят на нас с робостью, - может быть, ждут возмездия?
   Вскоре небо над нами стало принимать зеленоватый оттенок, в рассеивающемся полумраке парили чайки - вестники моря. А утром фольгой блеснул горизонт, острый йодистый запах ударил в ноздри.
   Море, здравствуй! Как давно я тебя не видел, с той самой поры, когда, притаившись меж иссохшими бочками, смотрел на генерала Петрова, прощавшегося с фронтом.
   В Констанцу вошли ротными колоннами, под оркестр. Город ослепил яркостью красок, оглушил звонкостью голосов. Мы втискивались в тесноту улиц, дыша воздухом, в котором запахи застоялой воды смешивались с винным кабацким духом. Толпа, кричащая, хлопотливая, размахивающая руками, ломала строй. В кишмя кишащую уличную суету вливался медный голос военного оркестра.
   За оркестром в колоннах по четыре шагал морской полк, первым ворвавшийся в Констанцу. Шли черноморцы в бескозырках, булыжная мостовая подрагивала от их поступи.
   * * *
   Мы идем по Добрудже, которая началась за древним Траяновым валом. Тут степь застлана чернобыльником, пленена ужасающей нищетой: на дробных, огороженных друг от друга делянках - чахлые виноградные кустики.
   И вдруг... Левады, тополя, хаты со стенами, расписанными охрой и киноварью, палисадники с высокими мальвами, сухими маковками и белыми астрами. Где мы? На Полтавщине? Или под Белой Церковью? А дядьки, что встречают нас хлебом-солью и поклоном до самой земли! Усы как у Карася из "Запорожца за Дунаем". Рядом с ними жинки в домотканых вышитых кофтах, в монистах, густо обвивших шеи, повязаны платками, как в старинных украинских селах. Боже мой, мы - в XVIII столетии!..
   Моя пышная хозяйка стоит у порога, трижды кланяется:
   - Заходьте, козакы.
   Вхожу в прохладную горницу, и на меня надвигается иконостас. Снимаю пилотку, присаживаюсь к столу. Хозяйка перекрестилась раз, другой.
   - Чи вы православии, чи бившовыки?
   - Русские, мать.
   - Москали, га?
   - Москали, киевляне, сибиряки...
   - И креста не маете?
   - Чего нет, того нет.
   - - Ой, боженьки! - Перекрестилась, перекрестила меня и начала хлопотать. Из древнего сундука, может быть свидетеля переселения ее предков за Дунай, достала рушник и с поклоном подала мне.
   Я ел борщ и вспоминал Марию Степановну из кубанской станицы, думал о том, что и ее предки ушли на Дикое поле в то самое время, когда прапрадед моей хозяйки бежал за Дунай, покидая Запорожскую Сечь. И тот кубанский борщ и этот задунайский были как родные братья.
   В горницу вошел Клименко.
   - Товарищ подполковник, чи сидлать Нарзана, чи ще не треба?
   Хозяйка вздрогнула:
   - Из яких же ты краив?
   Я вышел на крыльцо, сел на ступеньки, закурил. В горнице громко говорила хозяйка, плакала, снова говорила, может быть стараясь выговорить вековую тоску. Какую надо иметь живучесть, чтобы за два столетия не растерять того, что было вынесено на чужбину ее предками с родной земли! Мы будто прикоснулись к островку, каким-то чудом сохранившемуся в бурном океане жизни на чужой стороне.
   Еще один бросок - и Болгария.
   Чистили оружие, латались, налаживали строй. Взводы с явной неохотой маршировали на ипподроме, сердито поглядывая на командиров. Марш по Румынии измотал. Наверно, долго будем помнить эту неуютную землю, горбящуюся голыми хребтинами, на которых местами не растет даже полынь.
   В ночь на 9 сентября пересекли границу.
   Под ветром трепыхалось белое полотнище, на котором аршинными буквами написано: "Добре дошли, наши другари!"
   Первое чувство - будто попал в прошлое России, в год 1917-й. Тут тебе и стихийные митинги, и яркие лозунги на кумаче, патрульные с повязками на рукавах и звездами на мерлушковых шапках, и вооруженные отряды, спустившиеся с планины. И тут же царские гербы со львом и короной, офицеры в форме, напоминавшей форму старой русской армии: аксельбанты, кокарды, кресты. Гимназистки с премилыми книксенами, скорбные лица монашек, женщины в длинных платьях, в шляпах с плюмажами, юнкера, скульптурно выпячивающие грудь, фаэтоны на мягких рессорах, церковный звон и запах ладана.
   Полк под развернутым знаменем входил в город Шумен. Играл оркестр, южный ветер бросал в лицо запахи ранней осени, острее всего - далматской ромашки.
   Нас встречали: на тротуарах стояли толпы нарядных женщин и осыпали солдат лепестками роз; визжали мальчишки, путавшиеся под ногами.
   Нарзан, мой старый конь, словно чуя, какая торжественная минута выпала на его нелегкую долю, высоко держал голову и совсем не прядал ушами.
   Улица вывела на большую площадь. На ней выстроился болгарский пехотный полк. Его командир - холеный полковник, увешанный орденами, - ехал мне навстречу на белом коне. Он приложил два пальца к козырьку и приподнялся на стременах:
   - Господин стрелецкий подполковник!
   Два полка, советский и болгарский, стояли лицом к лицу,; их командиры одновременно спешились, пожали друг другу руки.
   - Подполковник Тимаков.
   - Полковник Христо Генов.
   Площадь огласилась мощным "ура" - с карнизов вспорхнули голуби, закружились над колоннами.
   Хороши сентябрьские дни. Солнечные лучи золотыми полосами лежат на балконах, увитых глициниями. Люди, молодые и старые, смотрят на нас глазами, полными душевного света.
   Стоянка затягивалась, шла обычная жизнь: стрельбы, марши, политзанятия. Солдаты с задором пели: "Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой..." Отъелись, отоспались, офицеры щеголяли в кителях из американского сукна, обзаводились знакомствами среди горожан. Тихая, мирная служба. О войне напоминали сводки Информбюро да рассказы солдат, побывавших в дунайском порту Рущук. В верхоречье - на югославской границе окапывались немецкие дивизии.
   * * *
   Вера держится молодцом. Она в штабной команде, шагает с писарями, вместе с ними глотает дорожную пыль, ест из одного котла. На больших привалах ее проворные пальцы выстукивают дробь на трофейной пишущей машинке. Она общительна со всеми - солдатами, офицерами. Ей улыбались, в нее влюблялись. Встрепенулось горячее сердце Ашота.
   - Вера Васильевна работает за трех писарей. Поразительно!
   - Лишних отправь в роты, - улыбнулся я.
   - Я не эксплуататор, особенно берегу красивых женщин.
   - А твоя жена?
   - Самая красивая женщина Армении - моя жена.
   - По-твоему, так все красивые.
   - Но не все добрые. А у Веры Васильевны сердце - большое, как Арарат!
   Но затихнет полк, погружаясь в крепкий солдатский сон, - Вера рядом со мной. Пусть гром гремит, пусть небо разверзается - от того, что надумала, она не откажется.
   - Ну-ка скидывай сапоги, разматывай портянки, - Прямо под ноги мои таз с водой.
   - На черта все эти выдумки?
   - Господи, до чего у меня мужик колючий!
   Мокнут мои ноги в воде, а Вера следит за минутной стрелкой. Хочу вытереть вафельным полотенцем ноги, так куда там: сама, все сама.
   - Что я, безрукий, что ли?
   - Молчи.
   Мы укладываемся отдельно ото всех в широком румынском шарабане. Лежу и чувствую, как натруженные ноги окутывает приятное тепло.
   - Спасибо, Вера...
   - То-то, а еще ерепенился!
   Пахнет свежим сеном, она взбивает подушку.
   - Ты ложись на правую сторону, там попрохладнее.
   Подчиняюсь; умостившись, закуриваю. Вера ждет, пока я докурю. Устал, хочется спать, очень. Широко зеваю. Она пододвигается ближе, шепчет:
   - Ты хоть чуточку меня любишь?
   - Давай спать...
   - Спать так спать. - Поворачивается ко мне спиной, обиженно посапывает.
   - Ну что ты... - Обнимаю ее.
   - Что, что... Сколько тянется война, сколько ночей моих бабьих пропало... Кончится, проклятущая, вернемся в Крым: ты, я, мама, Натуська. Нам же дадут квартиру... А, как не дать?
   - Чего вперед загадывать.
   - Хочешь, признаюсь? Ругай не ругай, а я на тебя гадала. Цыганка прямо сказала: твой будет жить. Они наперед знают...
   Сквозь сон улыбаюсь: ну что с нее возьмешь?
   * * *
   Мы третью неделю на одной стоянке. Я, как и в Просулове, ношусь на Нарзане из батальона в батальон. Ждет нас не учение, а бой. Колом торчит во мне: "У меня кадровая армия!"
   Сегодня я в шалагиновском батальоне. Отрабатываем задачу "рота в наступлении". Октябрь, а печет, как летом. Но отдохнули хорошо, сытые солдатские глотки своим "ур-ра" пугают болгарских лошаденок, пасущихся на снятом клеверном поле. Земля вокруг ухоженная, ласковая, работящая.
   Солнце вот-вот начнет падать за косогор.
   - Хватит на сегодня, майор. Хорошо поработали.
   - Понятно! - Шалагинов на особом подъеме: только вчера пришел приказ о присвоении нового воинского звания. Я подарил ему полевые погоны старшего офицера - радуется не нарадуется.
   - Да, кстати, тебе большой привет от нашего замполита, вчера письмо получил.
   - От Леонида Сергеевича? Как он там?
   - Еще полежит, но просит дождаться его.
   - Конечно, дождемся, а как же - наш комиссар.
   Простился с майором и поскакал на железнодорожный переезд. Через три квартала домик, в котором мы живем. Не доезжая до полотна, увидел Веру, согнувшуюся под тяжестью вещевого мешка.
   - Вера!
   . Она присела за высокую насыпь.
   - Что прячешься? Выходи. Выходи. И мешок... мешок не забудь. - Я отдал повод коноводу. - Давай, старина, гони коней, а мы дойдем.
   Затих стук копыт.
   - Что у тебя там, показывай.
   Спиной загородила мешок.
   - Пустяки, Костя, ей-богу...
   Я поднял мешок, развязал, вытряхнул: на пожухлую отаву вывалились скомканные платья, отрезы, детские ботиночки.
   - Откуда все это?
   - Выменяла на свой паек, клянусь Наташей!.. В Орехове за это хлеб дадут, масло... Если бы ты знал, как они там живут...
   Я рассердился:
   - Барахольщица ты! Разве одним нашим плохо?.. Быстро ты забыла свои партизанские дни! У тебя ж боевой орден...
   - А что мне с него. - Она заплакала. - Не хочу, чтобы моя мать торф воровала. А ты мне долю уготовил - врагу не пожелаешь. Через ад прошла. Женщина я, а не телеграфный столб!
   Сейчас не было смысла что-то ей втолковывать. Самые справедливые слова останутся пустым звуком, самые разумные утешения будут восприняты как болезненная обида.
   Мы поздно вернулись к своему шарабану. Вера отказалась от ужина, забыла даже о тазе с водой. Ее живая материнская душа требовала действий, и только действий. Я чувствовал, что она не спит, но разговаривать не хотелось. Не было уже во мне ни гнева, ни возмущения - одна щемящая жалость... Она долго молчала, а потом голосом, в котором была отчаянная мольба, спросила:
   - Разреши махонькую продуктовую посылочку...
   - Ты же знаешь, полевая почта не принимает их.
   - А я с попутным человеком.
   - Где ты его отыщешь?
   - Наш старший писарь говорил, что его знакомому майору по ранению дали отпуск в Москву.
   Молчу, не зная, что сказать.
   - Я же не милостыню прошу, в конце концов. Недоем, недопью, по крохочкам соберу.
   - Бог с тобой, собирай.
   Наши завтраки, обеды и ужины поскуднели. Касим ходил злой, косил сверкающими глазами на Веру, но помалкивал.
   Клименко и жена часто шептались. Старик топтался рядом с ней смиренный, добрый; порой казались они мне отцом с дочерью, занятыми какой-то своей особой заботой, касающейся только их.
   Как-то Вера, когда мы остались наедине, весело хлопнула меня по плечу:
   - Поехал наш подарочек аж до самого Орехова! И я как пьяная...
   30
   В ротах не хватает солдат. Ашот и я сидим в штабной комнатенке, выискиваем резервы. Начштаба подсказывает:
   - В артбатарее у каждого взводного по ординарцу. - Записывает: - Плюс еще четыре солдата.
   Вошел дежурный по полку:
   - Товарищ подполковник, к вам просится генерал.
   - Генералы не просятся, генералы входят.
   - Старик там, говорит, что генерал...
   - Бывший беляк, что ли?
   - Не могу знать. Уж очень просится.
   - Почему не принять? - У Ашота загораются глаза. - Почему не посмотреть на эмигранта, а?
   Вошел высокий худощавый старик с чисто выбритым твердым подбородком, подстриженный под польку, с седыми, нависшими над глазами бровями.
   - Здравствуйте, господа офицеры, - скрипит его голос, - Имею честь видеть полкового командира?
   - Вы по какому делу?
   - Прошу не беспокоиться... Я думал, во всяком случае... - Он старается подавить волнение. - Простите... Меня связывал с родиной портативный радиоприемник. Его конфисковали ваши подчиненные... И кроме того, меня лишили тульской одностволки. Это единственная память о моем отце, участнике боев на Шипке под командованием его превосходительства генерала Скобелева. Я понимаю, военное время, но, господа офицеры, прошу в порядке исключения...
   - Оружие и радиоаппаратура в зоне военных действий реквизируются в обязательном порядке без всяких исключений.
   Палка с серебряным набалдашником гулко ударилась об пол. Старик, не сгибая спины, присел на корточки, дрожащей рукой поднял палку, поклонился нам и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
   - Жалко мне старика, - сказал Ашот.
   - Теперь-то все они старички...
   Брожу по городским улочкам один. Надоели команды, шагистика и вечное "разрешите обратиться". Удивительная тишина и покой вокруг. На деревьях, охваченных шафрановым налетом наступавшей осени, ни один листочек не шелохнется. Аккуратные домики, вкрапленные меж деревьями, исподтишка поглядывают на меня светлыми окошками, перед которыми красуются астры необычайной пышности.
   Что-то заставило меня оглянуться - увидел старого генерала, стоящего у калитки. Встретились взглядами. Он показал мне негнущуюся спину - скрылся за кустами лавровишни.
   Я вспомнил глаза старика и дрожащую руку, тянувшуюся за палкой. Отряхнув с сапог пыль и поправив гимнастерку, решительно зашагал по узкому настилу из красного кирпича к веранде.
   - Разрешите! Есть здесь хозяева?
   Долго не отзывались. Потом я услышал шаркающие быстрые шаги. На веранду вышла маленькая худенькая старушка с шустрыми глазами, оглядела меня с ног до головы.
   - Вы к нам, сударь?
   - Прошу прощения, мне хотелось бы видеть господина генерала.
   - Входите, пожалуйста... Николай Алексеевич! Николя, тут к вам пришли!
   Она ввела меня в большую комнату, обставленную книжными шкафами. Вошел генерал, коротко кивнул мне головой и повернулся к старушке:
   - Капитолина Васильевна, прошу вас заняться своими делами.
   - Ухожу, ухожу. - Извинительно улыбнулась мне и быстро скрылась за дверью.
   Генерал, не меняя позы, спросил:
   - Чему обязан вашим посещением, господин полковой командир?
   Действительно - чему? Мгновенно, как на поле боя, оценил обстановку. Книги!
   - Разрешите взглянуть. - Шагнул к книжным полкам.
   Он, не переменив тона:
   - Вы спрашиваете позволения? Смотрите, берите, реквизируйте...
   Я медленно шел вдоль шкафов, за стеклами которых выстроились тома Пушкина, Лермонтова, Толстого, Данилевского, Гоголя, Достоевского. У просторного письменного стола, поближе к окну, - шкаф с военной литературой. Я увидел знакомых авторов. Клаузевиц, Драгомиров, Филиппов... А вот и "Тактика" генерала Добровольского, которую я проштудировал на сборах Высших командных курсов.
   - Вы не возражаете, я посмотрю? - показал на "Тактику".
   Генерал подошел к шкафу, достал книгу и голосом, в котором было удивление, спросил:
   - Вам известен этот труд?
   - Изучали его на офицерских курсах.
   Смешавшись, генерал сел, положил руки на письменный стол, пальцы подрагивали.
   - Этого не может быть... Я понимаю, традиции Кутузова, Суворова... Замечательно, что русская армия несет сейчас на своих знаменах их имена... Но меня, лишившегося родины... Капитолина Васильевна! Капитолина! - Он поднялся во весь рост, держась за спинку стула.
   Вбежала испуганная старушка:
   - Николя, вам худо?
   - Нет, нет... Вот они, понимаете, они изучают мой труд!
   Она, сразу же успокоившись, очень мягко и просто сказала:
   - Я всегда говорила, что в России ваше имя забыть не могут. А сейчас я вас чайком напою. У меня замечательное вишневое варенье. Что же вы стоите? Садитесь, батюшка, садитесь, будете нашим гостем. - Усадила меня в кресло напротив генерала и ушла.
   - Вы, господин генерал, извините за вчерашний прием... Моего отца, изрубленного саблями, дроздовцы подняли на штыки...
   - Дроздовцы, слащевцы, шкуровцы и прочие маньяки... Я не имею к ним никакого отношения. Я - русский генерал. История вышвырнула меня из России, но есть такие связи с землей, где ты родился, которые нельзя обрубить никакими силами. Мне восемьдесят лет. Когда немцы подошли к Волге, жизнь для меня потеряла всякий смысл. А сейчас я хочу дождаться того дня, когда капитулирует Германия...
   - А вот и чаек. - Принаряженная Капитолина Васильевна вошла с подносом.
   Она от души угощала меня домашним вареньем. Я отвечал на вопросы генерала рассеянно, занятый своими мыслями. Мне было грустно смотреть на этих доживающих свой век людей, заброшенных сюда, за Дунай. Они жили здесь, сажали деревья, растили цветы, как-то зарабатывали на хлеб насущный, но сердца их были там, в России, в том далеком прекрасном мире, дороже которого у них ничего не было...
   31
   Приказ на марш получил в полночь. Поднял батальоны, и через час мы простились с уютным городком под предрассветный петушиный крик. Вчерашний дождь обмыл сады, виноградники, острый пряный аромат при полном безветрии провожал нас всю дорогу. Солнце светило ярко, но зноя не было, шагалось споро.
   Через двое суток к вечеру мы вошли в Рущук.
   Тут улицы с глинобитными домами, глухие заборы, почему-то крытые красной черепицей, а за ними дома с затемненными окнами. Где-то рассеянно зарокотал пулемет и умолк. Пахло рекой, мазутом, в воздухе плыл легкий аромат кофе.
   В темноте угадывались контуры кораблей, колышущиеся на прибрежных волнах. Нас встретил линейный офицер и повел за собой. Мы шагали мимо громаднейших пакгаузов, портовых кранов, зачехленных машин с пушками на прицепах, спящих у портового забора солдат. Словно сабельный взмах блеснул Дунай. Перекликались гудками буксиры.