- Разрешите? - сказал я громко.
   Иван Ефимович удивленно смотрел на меня.
   - Товарищ командующий! Бывший командир партизанской бригады подполковник Тимаков!
   Он горячо пожал мне руку:
   - Молод, очень молод. - Лицо Петрова как-то внезапно дернулось. - Что ж, война - дело молодых. - Снова тик, подергивание головы, старая контузия, должно быть. - Садитесь, гостем будете. - Он сел напротив. - Хорошо помогали Севастополю.
   - Спасибо.
   - Это вам, партизанам, спасибо.
   Солдат в белом халате, с поварским колпаком на бритой голове поставил между нами поднос с чаем и бутербродами и удалился.
   Петров угощал:
   - Ешьте, отдайте должное стараниям военторга.
   Торопливо вошел адъютант и, склонившись к генеральскому уху, что-то шепнул. Иван Ефимович изменился в лице - посуровел, поднялся и подошел к столику с телефонами. Я встал, но он жестом велел сидеть. Взял трубку:
   - Слушаю.
   И - тишина.
   Я не смотрел на генерала, но чувствовал его напряжение.
   Воздух в кабинете словно был наэлектризован. У дверей навытяжку замер адъютант. Командующий откашлялся.
   - Мои соображения: город можно взять за трое суток, но будут большие потери. - Он помолчал. - Нет гарантии, что фронт немцы не остановят там, где остановили наш керченский десант в начале сорок второго года. Малой кровью можно освободить весь Крымский полуостров весной во взаимодействии с войсками Толбухина.
   Каждое слово он произносил четко, но именно за этой четкостью я улавливал всю глубину его волнения. В кабинете стало еще тише.
   - Ясно. До свидания, товарищ Иванов.
   Легкий шорох - он положил трубку, но продолжал стоять у аппарата.
   Адъютант исчез. Неприятный холодок пробежал по спине. Я неслышно сложил тарелочки на поднос, подобрал крошки.
   Петров подошел к окну, стал смотреть на синюю полоску лимана. Широкая спина согнулась, округлилась. Наконец повернулся ко мне:
   - Когда ранены?
   - В марте сорок третьего года.
   - Хочу уточнить: сколько участников обороны Севастополя пробилось в партизанские отряды?
   Генеральские глаза требовали правду. Но вместе с тем я понял: он знает ее. Ждал терпеливо, давая время обдумать ответ.
   - Одиночки, товарищ генерал.
   - Сколько?
   - В нашу бригаду пришло до тридцати человек.
   - Вас, партизан, трудно было найти?
   - Искать было некому, Иван Ефимович. Фашисты опередили: блокировали подступы к лесам. Они расстреливали на месте женщин и стариков, стоило лишь тем выйти в подлесок за хворостом.
   - Тяжела твоя правда, партизан. - Он медленно подошел к столу, по-стариковски нагнулся и достал из ящика толстый альбом. - Может, кого узнаете?
   На фотографии в группе командиров я увидел знакомого майора.
   - Белаш!
   - И что с ним? - Глаза генерала с надеждой смотрели на меня.
   - Убит на яйле, мы хоронили...
   Он мне сейчас почему-то напомнил нашего станичного землемера, только что вернувшегося с поля, где отмерял горластым мужикам наделы. Причина, которая привела меня в кабинет, показалась до того частной, что о ней неловко было и говорить. Я сделал движение, которое можно было понять как немую просьбу: разрешите удалиться? Однако Петров потребовал:
   - Выкладывайте о себе все! Не просто же повидать меня явились...
   Слишком много я думал об этой встрече, о тех словах, которые скажу.
   Он выслушал с вниманием; подумав, сказал:
   - Пишите рапорт и ждите вызова через военкомат.
   * * *
   Я снова в Краснодаре. Боясь пропустить вызов, отсиживаюсь в сырой комнатке один на один с серыми стенами с засохшей геранью на подоконнике. За стеной - женщина. Уходит куда-то утром, возвращается после полудня. Плеск воды; что-то готовит - запах жареного лука просачивается во все щели. У нее, должно быть, тепло, уютно. Иногда приходится с ней здороваться, при встречах уступать дорогу.
   - Спасибо, - чуть слышно благодарит.
   Как-то перехватил на себе ее пристальный взгляд. Впрочем, наверное, показалось...
   Почему нет вызова? Десятые сутки. Правду говорят: хуже всего ждать и догонять!
   Я снова пробираюсь в Ахтанизовскую. Узнаю: командующий в войсках. Но разве у кого повернется язык сказать, в каких соединениях или частях? Да и спрашивать не положено.
   А комендант штаба? Я разыскал его на улице.
   - Здравия желаю, товарищ подполковник!
   - А, ваша милость. Зачем пожаловал?
   - Командующий велел навестить через декаду, - соврал я.
   - Через декаду, говоришь? - Он удивился.
   Решил идти напролом:
   - Где мне найти Ивана Ефимовича?
   Подполковник чуть не поперхнулся:
   - Может, хочешь узнать, что делается в шифровальном отделе?
   - Мне нужна встреча с генералом, очень нужна! - умоляюще проговорил я.
   Подполковник решился:
   - За добро добром платят! Ты тогда мог накапать - я-то знаю, как мои помощнички тебя встретили... Шагай на Гадючий Кут. Запомни: я тебя знать не знаю!
   На попутных добрался до Керченского пролива. С моря дул ветер, пахнущий сивашской гнилью.
   Хоть волком вой - ни души! Рыбацкие хатенки без крыш, с полуразвалившимися стенами, сарай, сплюснутый взрывом. У берега на ржавых рельсах - причал, заставленный бочками. Недалеко от причала на якоре серый добротный катер с флагом Военно-Морских Сил.
   Подумал: может, командующего поджидает? Тихо, по-партизански, с оглядкой спустился к причалу, притаился за бочками.
   Высокая фигура в дождевике с капюшоном стояла у самого конца настила, метрах в десяти от меня.
   Вспомнил генеральскую спину у окна... Конечно, он! Перевел взгляд на катер, заметил группу военных, и среди них генеральского адъютанта, обеспокоенно поглядывающего на Ивана Ефимовича.
   О борт судна хлестали азовские волны. На крымском берегу дышал фронт. Далеко на востоке, наверное на косе Чушке, била тяжелая артиллерия. Меня окружали почерневшие от времени дубовые бочки с ржавыми обручами, вкривь и вкось обнимающими рассохшиеся клепки.
   Петров неотрывно смотрел на далекий берег, откинул капюшон, снял папаху - ветер с запада зашевелил редкие седые волосы. Нахлобучив папаху, генерал глухо крикнул:
   - Подавай!
   Катер пошел курсом на север...
   * * *
   Утром, простившись со стариком рыбаком, угостившим меня крутой ухой, я ночевал у него за лиманом, - вышел на развилку.
   Ощущение непонятной тревоги не покидало меня.
   Увидел машину коменданта.
   - Куда? - спросил он под скрип тормозов.
   - В Краснодар.
   - До Крымской подброшу, садись.
   "Виллис" споро подбирал под себя прифронтовую дорогу.
   Комендант долго молчал, потом повернулся ко мне:
   - Видел?
   - Да.
   - Говорил?
   Я рассказал о том, что было в Гадючьем Куте.
   - Иван Ефимович... Я с ним из самой Одессы. Это. был настоящий командующий! - негромко сказал комендант.
   - Почему "был"?
   - Срочно отозвали в Ставку. Двести пятьдесят дней Севастополь защищал. Сколько тех защитников было? С гулькин нос, а держали. Петров всей битве голова. А теперь вот ждем нового хозяина...
   - Кого, не секрет?
   - Секрет, известный самому Гитлеру... Наверное, генерала Еременко.
   - Сталинградский?
   - Он. Говорят, боевой; помалкивает, прихрамывает, а своего добьется, хоть тресни, - вздохнул штабной комендант.
   7
   Настроение - как у человека, которого вдруг высадили с парохода там, где он не собирался высаживаться.
   Дни за днями - декабрьские, промозглые. Хожу по городу, вглядываюсь в лица - в женские, детские. Голодных тут нет - Кубань хлебная. Но и радостных не часто встретишь.
   В редкие солнечные дни я на берегу Кубани, под старым дубом с выжженной молнией сердцевиной. Бегут мутные воды к морю стремительно, напористо, грызут берега - то там, то тут обваливается земля.
   Тяжелее всего в дождливые дни. Томлюсь в своей комнатенке, курю до головокружения, и моя жизнь как бы прокручивается обратно...
   ...Тропы, тропы, ревущие горные реки, ледяная яйла, черные буковые леса. Порою все это так близко подходит ко мне, что кажется: переступи порог - и ты в горах, а на тропе ждет связной дядя Семен.
   Идет цепочка партизан. Вокруг безлюдно, молчаливо. Горят леса, сосны вспыхивают от корней до макушки, будто их бензином облили. Огненные трассы прошивают сумрачное небо. Пули "дум-дум" мелькают синими огоньками, стаями звикают вокруг нас. Мы торопливо перешли с высоты на высоту, треск автоматных очередей рвал над нами отравленный угаром воздух.
   Наш партизанский комбриг стоял у штабелей дров, вслушивался в хаос стрельбы и непрерывно курил. Я командовал отрядом. Мое дело - получать и выполнять приказы... А их нет - скрываемся, бегаем. Надоело сверкать пятками, хотелось рвануться, а там...
   На тропе появился паренек, связной из поселка:
   - Фрицы, товарищ командир, уходят из поселка, уводят мужиков наших.
   - Нехай катятся к бисовой матери!..
   Паренек примостился рядом со мной, заплакал:
   - И моего батю...
   Он мотрел на меня - сколько тоски и укора в мальчишеских глазах! Я вскочил:
   - Разрешите немцам бока помять, товарищ комбриг!
   - Ух, вояка... Там фрицев бисова уйма!
   - Разрешите? - ору.
   Комбриг вытянул шею, бросил холодно:
   - Ну иди, только - в оба!..
   Бегу за пареньком, за мной отряд. Над нами шальные снаряды со свистом режут плотный воздух. Дым от горящих лесных делянок наполняет легкие горечью, слезятся глаза. Переходим по бревну через глубокую, прыгающую по камням речушку. На том берегу ждет мой комиссар Федченко.
   - Гей-гей, Степан Федосеич! - кричу ему. - За мной!
   Комиссар спросил:
   - Что надумали?
   - В засаду! Десять гранатометчиков расположим на той стороне дороги, на скале, а сами заляжем на этой - подковой, метрах в двадцати от шоссе. Чтобы наверняка, Степан Федосеич!
   - Тогда я с хлопцами - на ту сторону...
   Залегли полукругом ниже полуразрушенной каменной ограды, всего в двадцати - тридцати метрах от дороги. По ней изредка проскакивают немецкие машины. Лежим, зуб на зуб не попадает - холодно. Снег под животом подтаял, сырость пробирает до костей. Поглядываю на скалу - притаились наши хлопцы, ждут.
   Поселок за горкой - рукой подать. Пока ничего особенного: как обычно, полаивают собаки, постреливает патруль.
   И сразу загудели десятки моторов. Дизели... Идут! Поглубже в снег вдавливаю сошки ручного пулемета.
   Первыми показались танкетки, за ними два броневика. Из башен полоснули огнем, осыпали светящимися пулями кусты на повороте дороги. Надвигается главная колонна. Машина за машиной, под брезентом поют. Веселые, сволочи!
   Во мне все умерло: перестал ощущать ноги, застыли живот, спина. А машина за машиной, машина за машиной. В прорези прицела что-то лохматое то наползает, то отползает.
   - Дядька, стреляй! - Паренек толкнул меня в бок.
   - Ты что?!
   Ближнюю ко мне машину стало заносить - скользко. Кузов - поперек дороги. Высыпали веселые солдаты, дружно облепили семитонку. Подъехали еще, и из тех солдаты выскочили.
   Пули всадил в самую середку толпы. Со скалы посыпались противотанковые гранаты. Мелькнула комиссарская папаха... Увидел, как взлетела от взрыва машина и с треском рухнула в кювет. Расстреливали в упор. Только после боя узнал, что разрядил три диска, - когда только второй номер успевал заменять?
   Крики, стоны, команды... Над нами огненный шквал. Кто-то толкнул меня в плечо:
   - Время отходить, товарищ командир!..
   Бежали по сухому руслу, оно вывело нас за холм.
   Пули, снаряды, мины вспахивали высотку над табачной делянкой. На ней никого уже не было.
   Через день узнали: разбили эсэсовский батальон и, главное, в суматохе боя удрали от немцев арестованные.
   Меня вызвал командующий партизанским движением. Вытянулся перед ним, жду, что скажет.
   - Ты кто такой? - загудел его бас в просторной землянке.
   - Командир Приморского партизанского отряда.
   - Это мне и без тебя известно. Почему не по чину бьешь?
   - Пули чина не разбирают, товарищ командующий.
   - Звание имеешь?
   - Старший лейтенант.
   - А на батальон замахнулся, непорядок. Командовать тебе бригадой!
   Было или не было?..
   Броситься сейчас в Сочи, в штаб партизанского движения, и оттуда - в крымские леса? Но трезвое понимание, что там-то я не сдюжу - могут, подкачать простреленные легкие, и я стану для всех обузой, - сдерживает меня.
   Вот-вот придет из Москвы приказ о моей демобилизации. Надо опередить его. А как, как?..
   * * *
   Прошла еще неделя. В Крыму ожесточенные бои на плацдармах. Тревожно: в городе много санитарных машин.
   На старом базаре столкнулся с командиром первого отряда нашей партизанской бригады:
   - Сергей Павлович!
   Он заморгал близорукими глазами:
   - Простите, но я вас...
   - До каких пор будете держать свой отряд у Железных ворот, товарищ Кальной? - спросил, как порой спрашивал его в лесу.
   - Наш комбриг Константин Николаевич!.. Ну и омолодили вас - хоть в женихи. - Обнял меня. - Ты ж в сыновья мне годишься! Тридцать-то будет?
   - Недобрал.
   - Вот потеха! - Он потянул меня за рукав. - Пошли-ка, хлопец. - Повел мимо торговых рядов, за ларьки. Возле халупки с дымком, рвавшимся хлопьями из железной трубы, выведенной в окно, остановился. - Тут по старой дружбе нам кое-что сообразят.
   Мы сидели в накуренной комнатенке. Сергей Павлович никак не мог оправиться от удивления:
   - И кому я подчинялся?.. Почему-то мне думалось, что мы с тобой прошли одну и ту же жизнь. Я под Скадовском бил беляков, а ты в это время, оказывается, пешком под стол ходил... Ну и дела. А может быть, ответственность за человека, когда рядом смерть, возвышала всех нас над прошедшими годами... Ну да ладно, ты лучше расскажи, как с того света в этот пришел. Мы же тебя похоронили...
   Он слушал, впитывая в себя каждое мое слово.
   - Что ты потерял в Краснодаре? Наши ж в Сочи.
   - Я кадровый офицер, и судьба моя в руках армейских богов.
   - Веру ты нашел?
   - Веру? Я ее не искал.
   - Почему не искал? - Глубокие складки набежали на высокий лоб Сергея Павловича. - Она же родила.
   - Как это - родила?
   - Как все женщины рожают. Только в госпитале, раненая. Ребенок у тебя.
   - Я совершенно ничего о ней не знаю с тех пор, как ее эвакуировали на Большую землю.
   Сергей Павлович посмотрел на мои ордена.
   - Когда их тебе вручали, неужели ничего о ней не сказали?
   - Получал я их в бакинском госпитале.
   - После твоего ранения месяца через два или три, уж не помню, пришла радиограмма из Центра. Сообщали, что Вера Куликова лежала в Армавире в госпитале в сорок втором году. О дальнейшей ее судьбе мы ничего не знаем...
   Я находился в странном состоянии: ни боли, ни страдания, ни радости.
   Вера в мою жизнь ворвалась так же внезапно, как и ушла из нее.
   Встретились мы за два месяца до войны, в санатории. Мне было двадцать три года, и был я, молодой лейтенант, беспричинно счастлив, влюблялся во всех красивых женщин. Ходил, выпячивая грудь, но в душе был до смешного робок и стеснителен. Она с мужем появилась в столовой; их усадили за мой стол. С трудом я оторвал от нее взгляд и уткнулся в тарелку с жарким.
   Она заказала обед, переставила приборы, улыбнулась мне:
   - А вы здорово загорели.
   - Солнце крымское...
   - Ух как я соскучилась по нему!
   - А вы бывали здесь?
   - Да, еще девчонкой.
   Она с детским почмокиванием съела дрожавшее желе, вытерла салфеткой пухлые губы, спросила у молчаливого мужа:
   - А что будет дальше?
   - Пойдем отдыхать, - сказал он.
   - О, скучища! - Она смело взглянула на меня карими глазами, над которыми высоко были приподняты густые короткие брови. - А вы мне покажете море?
   Муж скользнул по мне тяжелым взглядом.
   - Ты не против? - спросила она его.
   - Пожалуйста. - Он зевнул.
   Мы относились друг к другу по-дружески, раза два ходили в парк, на Крестовую, хорошо сыгрались на волейбольной площадке. Она легко подбрасывала над сеткой мяч, а я, высоко подпрыгивая, лихо резал под одобрительные хлопки зевак. Как-то я стал свидетелем неприятной сцены: смущенно озираясь, Вера тащила перепившего мужа в палату, тихонько по-бабьи причитая: "О господи! За какие грехи на мою голову такая напасть!"... Мне стало жаль ее.
   После этого случая Вера показывалась только в столовой. Время моего отъезда приближалось, и я торопил его, убивая часы в походах по горам.
   Был хороший день - вовсю светило солнце, блики его играли на мелкой ряби моря. Я далеко заплыл. Вдруг услышал ее голос:
   - Костя, сюда!
   Выплыл на женский пляж.
   - Здравствуй, что тебя не видно?
   - Садись и не спрашивай ни о чем. Лучше скажи, какая у меня спина?
   - Загорелая...
   - Пойдем на Крестовую.
   - Но мы были там.
   - Пойдем, пожалуйста.
   Тропа вилась над старыми виноградниками, пропекалась боковыми лучами заходящего солнца; из леса тянуло талым снегом. Вера была в легких туфельках, шагала впереди - я видел ее тугие икры. Шла быстро, ни разу не оглянувшись. За виноградниками начался сосновый бор, усыпанный прошлогодней хвоей. Развалины Генуэзской башни торчали на самом пике Крестовой. Мы остановились под ними. Вера уселась на старый пень. Я собирал голыши, спаянные неизвестный составом. Выбрал покрупней, нашел булыжник, положил голыш на скалу и стал колотить по нему. Он не поддавался.
   - Смотри, Вера! Покрепче бетона. Вот так раствор! Говорят, на яичном белке...
   - Поцелуй меня, Костя...
   ...Они уехали внезапно.
   Началась война. Наша Крымская дивизия уже сражалась у Каховки, а меня вместе с группой командиров-коммунистов направили в распоряжение обкома партии: готовились к партизанской войне.
   Бои шли у Перекопа, когда Вера как с неба свалилась и вошла в мою холостяцкую комнату и сказала:
   - Константин, без тебя не могу...
   В партизанском отряде нас считали мужем и женой. Вера тяжело перенесла зимний голод - исхудала, болела. Самолеты стали садиться на наши ночные аэродромы, и ее эвакуировали.
   Когда горы, казалось, ходили ходуном от ураганного ветра, когда холодные дожди днем и ночью секли леса, а речушки так взбухали, что сносили бревна-перекладины, по которым мы перебирались с берега на берег, на наши землянки наваливалась тоска. Тогда пели, чаще всего "чапаевскую". "Ты не вейся, черный ворон, над моею головой", - запевала Вера, у нее это ладно получалось. И потом мы пели те же песни, но такого запевалы у нас уже не было. Голос ее хорошо помню, а облик - как в тумане. В лесу мы все были на одно лицо - мужчины и женщины, пожилые и молодые.
   И вот снова Вера врывается в мою жизнь. Вера - мать моего ребенка...
   Запросили Сочи - ничего нового: ее дорога оборвалась в Армавире, в госпитале 4148.
   Тепло из предгорий отбросило зиму за Кубань. В городе грязь непролазная. На вокзале нашлась добрая душа: помощник коменданта устроил меня на поезд, следовавший до Армавира.
   На разъездах пропускали фронтовые эшелоны, санитарные поезда; прошел товарняк со скотом - второй путь еще не был восстановлен. За окнами тянулась серая степь, затихшая в ожидании запоздалого снега.
   Армавир встретил солнцем - зимним, блеклым.
   Город не город, станица не станица. Взорванный элеватор, обгоревшая коробка маслозавода. Пустынная площадь.
   Увидел развалины. Мне сказали - бывшая школа, в которой и располагался эвакогоспиталь.
   Подошел - груда кирпичей, остаток стены, поросшей мхом, и тополя, выстроившиеся в ряд, оголенные, сиротливые. Тогда, в августе сорок второго, они шелестели серебристыми листьями, и Вера, наверное, смотрела на них из окна...
   За руинами заметил хатенку с железной трубой над толевой крышей. Подхожу - пахнет дымом.
   - Есть кто?
   - Ну? - Из двери высунулась старушка.
   - Доброе утро, мамаша. Здесь находился госпиталь сорок один сорок восемь?
   - Какой - не знаю, а раненые лежали.
   - Жена моя тут была.
   - Какая такая жена? Тут девки были у пилотках, семечки лузгали...
   - Она рожала тут, понимаете?
   Старуха приумолкла, прикрыла глаза, встрепенулась:
   - Верка, что ли?
   - Вера, ну да! Вера - жена, партизанка, а я муж...
   Она уставилась мне в глаза, да так, будто когда-то знала меня, а теперь никак признать не может. Перекрестилась:
   - Царствие небесное ей и малютке ейной... Был слух, разбонбили поезд-то на Верблюде. Станция такая, слыхал? Разбонбили, а потом танками давили. Ах, бедолаги! Не дай бог того лета. Попалили народушко - царствие небесное... А ты и вправду ейным мужем был?
   - Вправду, мамаша.
   - А рожала - не дай господь!.. Сама у гипсу, а дите идет себе на свет, идет. Крутая баба, дюжая... Народушко попалили - царствие небесное. Перекрестилась и пошла к хатенке.
   - Мамаша!
   - Ты иди, иди себе, я уже все сказала...
   Вот так война по ней проехалась... За каким-то счастьем летела в Крым, пришлось мерзнуть в засадах, наравне с мужиками шагать по ледяным откосам яйлы, часами простаивать в караулах и, прячась от нас, блюсти в чистоте свое молодое тело...
   Мы старались выделить для нее кусок покрупнее из строго лимитированной вареной конины. Она таскала сушняк, топила железную печурку, стирала наше белье...
   Шагаю по шпалам, вижу железнодорожные цистерны, ржавые, с пробоинами в кулак. За земляным валом - скелет вагона, пульмановского. Поднялся на вал открылись мглистые дали Пятигорья. Тишина, лишь в небе каркает воронье...
   Когда наступила весна, Вера часто лежала, уставившись в темный потолок землянки, и беззвучно плакала. Что скрывала она за своим упорным молчанием - тайну беременности, открывшуюся ей, или свою, по существу, полную беззащитность? За всю суровую зиму я ни разу не притронулся к ней. Лишь однажды, когда растаял снег, оставшись вдвоем в лесной тишине, мы отдались любви - молча, угрюмо, стесняясь друг друга. Казалось, все вокруг восставало против нашей близости - и ветер, что шумел в деревьях, и сойки, с криком вспорхнувшие над нами и обронившие несколько голубых перышек, и товарищи, во взглядах которых потом нам мерещилось беспощадное осуждение...
   Где, на каком километре танки добили санитарный эшелон? Молчит степь, лишь шелестят мертвые травы. Как мне неуютно и одиноко сейчас на земле!..
   Переночевал в заброшенном хуторке. Утром добрался до вагончика с проводами - станция.
   - Эй, начальник, тебе на Краснодар? Вот-вот поезд примем.
   - Спасибо...
   Добрался до города.
   Полночь, вокзал переполнен, негде голову приткнуть. Духота - до дурноты. Вышел на площадь. Тут сыро, одиноко. Где и как провести ночь? Неужели снова в свою холодную, как погреб, комнатенку?.. А больше некуда...
   Вскочил на заднюю площадку трамвая.
   8
   Улица темная, тихая-тихая. Дома - как гробы. Лишь где-то рядом журчит ручеек. Вошел в знакомый дворик, огляделся - ни огонька. Забарабанил пальцами по окошку.
   - Кто там? - Голос испуганный.
   - Ваш квартирант.
   Сверкнул огонек, мягкий свет разлился за занавешенным окном.
   - Сейчас...
   Приоткрылась дверь.
   - Входите. Только в вашей комнате страшная сырость.
   - Как-нибудь...
   Она подняла лампу.
   - На вас лица нет. Зайдите, погрейтесь.
   Стою у двери. Она поставила лампу на стол, выпустила фитиль, в комнате стало светлее.
   - Снимите шинель, садитесь поближе к печурке - она теплая.
   - Благодарю.
   - Хотите чаю?
   Открыла печную дверку, пошуровала железным прутом, подбросила аккуратно распиленные дровишки. Вспомнилось: "Они ей, гадюке, топку навезли - на цельный год хватит!"
   В комнате чисто, стены без фотографий. На окнах занавески, крашеный пол, кровать застелена дорогим шерстяным одеялом. Тикают с важностью старинные настенные часы. На туалетном столике небольшая фотография: капитан с орденом Красной Звезды.
   - Муж?
   - Брат.
   - А муж?
   Повернулась ко мне лицом:
   - Не все ли вам равно?
   - А как вам... при них-то?
   Хлопнула дверцей печки, поднялась, взяла венский стул, села напротив меня.
   - Вы из любопытства?
   Подумалось: ее много раз спрашивали.
   - Не эвакуировались? А почему?
   - Так уж вышло... Мужа со мною не было, у сына малярия. Немцы за Ростовом, идут на Краснодар. Мечусь по городу, в военкомат, в райсовет: "Помогите, они же убьют моего мальчика!.." Но всем не до меня эвакуируются...
   - И все же вы не ответили на мой вопрос.
   - На какой?
   Сердито пнул ногой кучу сухих чурок.
   - Откуда это? Задарма доставили?
   - Не смейте! - Она часто задышала.
   Во мне дрогнуло что-то тяжело-виноватое, я начинал себя чувствовать так, как, бывало, в лесу, когда бой, в исходе которого почти не сомневался, оказывался проигранным.
   Она вдруг выпрямилась, рассмеялась:
   - Простите... Вы так похожи сейчас на моего сына, честное слово... Нашкодит, а потом придет и станет - такой колючий, взъерошенный... И не такой уж вы страшный... Господи! - по-детски всплеснула руками. - Почему всех на один аршин?.. И так горько, что даже вы, подполковник... Вздохнула. - У нас чай готов... - Несуетливо собрала на стол.
   Уйти подобру-поздорову? Но хочется тепла, хоть убей - не подняться.
   - Прошу к столу.
   Сидела ко мне боком, близко; я видел - на указательном пальце у нее свежая ссадина, ногти обломаны.
   - На развалинах кирпичи таскаю. - Убрала руку.
   - Трудно?
   - Еще бы!
   Мы встретились взглядами. Ее верхняя губа с мальчишеским пушком подрагивала.
   - Одну минутку. - Вскочила, шагнула было от стола, а потом неожиданно сказала: - Господи, мы так долго говорим, а как звать друг друга, даже не знаем.
   - Константин.
   - А я Галина. Галина Сергеевна Кравцова по паспорту. - Протянула руку. Ладонь у нее маленькая, теплая и сильная.
   Она вышла, возилась в сенях, как мне показалось, очень уж долго. Я, сам не знаю почему, хотел, чтобы она сидела рядом, чтобы ее губа подрагивала. Никогда в жизни такого я еще не испытывал. И доверие к женщине, которую еще час назад совсем не знал и не хотел знать, крепло.