Штурм начали с воздуха. Преодолевая озноб и предательское оцепенение, до боли сжимая телефонную трубку, приказываю начальнику артиллерии:
   - Зенитным батареям огня не открывать. Быть готовым к отражению танкового натиска.
   Тяжелые тупорылые бомбы вспахивали землю, вздымая ее до такой высоты, что солнце поблекло. Багровый огонь бушевал еще далеко от нас. Второй эшелон "юнкерсов" уже повис над нами; завизжало воздушное пространство, земля со стоном вздрагивала то справа от НП, то слева. Поднятый в небо лафет полковой пушки грохнулся рядом.
   - Танки! - закричал наблюдатель.
   Дым, плывущий вдоль линии фронта, скрывал дали. Когда он исчез, увидели три движущиеся черные колонны, подминавшие под себя поле вчерашнего боя. Расходясь веером, на больших скоростях, без единого выстрела, они надвигались на дивизию. Противотанковые пушки соседа справа нетерпеливо открыли огонь. Головная машина развернулась вокруг собственной оси и раскололась на части. Я переполз воронку с луковым запахом и свалился в ход сообщения, ведущий на НП Горбаня. Его небольшая плотная фигура прилипла к перископу, а левая рука была поднята, готовая к решительному взмаху. Я с силой опустил ее. Горбань зло скосил на меня глаза.
   - Не спеши, вытерпи еще метров триста. Вытерпи, Горбань!
   Слегка раздвинув маскировку на бруствере, я выставил бинокль. Танки, расчленяясь по фронту и снизив скорость, ударили из орудий.
   - Теперь время. Огонь!
   Со свистом взлетели сигнальные ракеты, и наша до предела напряженная готовность сорвалась, как сжатая пружина. Десятки орудий рявкнули в одно мгновенье. Залп. Залп...
   В потускневшем небе шел многоэтажный воздушный бой, а в километре впереди, дико мигая красноватыми языками, словно самосжигаясь, пылали эсэсовские танки. Как бы сдуваемые невидимой силой, молниеносно исчезали на башнях громаднейшие белые кресты.
   Из-за наших спин купами взвивались с поджатыми пылающими хвостами реактивные мины и обрушивались на немецкую мотопехоту, мятущуюся за горевшими танками. Солдаты выпрыгивали из них, сбивая с себя огонь.
   Наша мощная артиллерия, преграждая дорогу фашистскому резерву, над высотами воздвигла огневой заслон. Через десять минут полки дивизии с танковыми частями в авангарде начали наступление на Местегне.
   В двенадцать ноль-ноль я поднялся на колокольню.
   * * *
   Серое небо сеет дробный дождик. Переувлажненная земля глухо вздрагивает от взрывов гаубичных снарядов. Полк топчется в грязи в старом мадьярском селе Местегне. Ни одной живой хатенки, ни единой живой души без ружья. Пустые банки от американских и немецких консервов гремят под ногами. Ветер гоняет обрывки газет на русском и немецком языках. Может быть, десять, а то и все двенадцать раз село переходило из рук в руки. Мы дрались за колокольню, а южнее нас отборные немецкие дивизии все еще рвались к Капошвару с сумасшедшим упорством. Поля и виноградники усеяны подбитыми горелыми танками и машинами. Незахороненные трупы мокнут под дождем. Дни и ночи сливаются в одну нескончаемую битву...
   В этом проклятом Местегне бои идут с переменным успехом. В некоторых ротах осталось всего по одному офицеру. Позавчера убили замполита. Пополнения все нет и нет. Мы держимся из последних сил, то отжимаясь от колокольни, то захватывая ее вновь. То я на ее верхотуре приказываю тянуть телефонный кабель и устраиваюсь здесь со своим наблюдательным пунктом, то командир полка из эсэсовской дивизии "Бранденбург". Кто хозяин колокольни тот и хозяин местности на много верст вокруг.
   Лишь ночами на час-другой покидаю свою высоту и отдыхаю в подвальчике разрушенного дома.
   * * *
   Вчера перед полком появилась неуловимая "пантера". Она лавировала меж скирдами соломы. Покажется там, где не ждешь, бабахнет прямой наводкой - и поминай как звали. Уже потеряли два орудийных расчета.
   Сегодняшний рассвет обещал солнечный день. Я связался с командиром противотанкового полка Горбанем:
   - Так кто ж кого: "пантера" тебя или ты ее?
   Молчит.
   - Не дай бог с тобой словом перекинуться - онемеешь!
   Я взял бинокль и стал всматриваться в лес, стоявший в двух километрах севернее колокольни. Пока тихо, никаких передвижений.
   - На проводе генерал. - Дежурный связист подал трубку.
   - Спишь, хозяин? - спрашивает начальство.
   - Жду...
   - Авиаразведка донесла: танки скапливаются в трех километрах севернее твоих позиций. Пойдут на тебя?
   - А куда денутся - другой дороги нет; если виноградниками, можно на засаду напороться.
   - Устоишь?
   - Мне бы крупички на две каши...
   Генерал закрыл рукою микрофон и с кем-то говорил. Я все же расслышал: "Соображения твои неплохие, но у тебя не горит".
   - Ты слушаешь, Тимаков? Так вот, жди на одну варку.
   - Когда? Сегодня, сейчас?
   - А ты, брат, обнаглел! В общем, соображай. И береги людей - не вообще, а каждого в отдельности. Помни: наши на Одере. И немцы на нашем участке вот-вот выдохнутся!
   Вокруг тишина, медленно перевожу взгляд с севера на запад, потом на юг. Немцев будто нет, и это мне не нравится. Связываюсь с комбатами, полковым артиллеристом, потом с командирами приданных частей и подразделений.
   В ротах всего по десять рядовых на взвод. Но, слава богу, мы богаты приданными средствами. В окопах недалеко от церкви тесно от командиров частей со своими радистами, адъютантами: танкисты, иптаповцы, минометчики, пушкари из гаубичного дивизиона, представитель авиаполка со своей сложной радиотехникой и специалистами.
   Время идет, немцы помалкивают. Что они там надумали?
   В полдень снизу закричали:
   - К нам пополнение с замполитом, товарищ полковник!
   Кто-то, тяжело сопя, поднимается по лестнице. Я оглянулся и ахнул:
   - Рыбаков!
   Спускаюсь навстречу. Обнялись, я похлопал его по жирной спине:
   - Хоть под нож, ну и раскормили!
   Леонид Сергеевич трубочкой сложил губы, и мне стало так хорошо, как давно уже не было. Он внимательно всматривался в меня, с придыханием сказал:
   - Костя, ты же седой!
   - Да ладно... Ну, поднимемся на мою голубятню!
   Лестница на верхотуру крутая - не дай бог. Я привык к ней, а Рыбаков пыхтит.
   - Ты не спеши, Леня. - Поджидаю его. - До чего же здорово получилось!..
   Он отдышался, глаза радостно смотрят на меня.
   - Ей-ей, встретил бы на улице - не узнал. Ты совсем другой.
   - Укатали сивку... Зима - вспомнить не захочешь. А как ты попал в полк? Напросился?
   Леонид улыбнулся.
   - Спасибо... Старая дружба что старый конь - борозду тянет как по линеечке.
   - Разве мы с тобой дружили? - Он разволновался. - Хорошее качество забывать все плохое!..
   - С плохим будем бороться, а помнить его - лишь душу грязнить... А вот у меня в полку есть сержант из тех наших сержантов, уже взводом командует. Ты не забыл августовские дни?
   - Это забыть, Костя, - грех на душу брать!
   На колокольне - на моем наблюдательном пункте - никто не смел поднять голову: враз снайпер срежет.
   - Запомни, Леонид, как старуха катехизис: не выглядывать, жаться к стенам. А теперь за мной.
   Я пополз в угол. Рыбаков плотно придвинулся ко мне.
   - Гляди в щель. Перед тобой почти все наше ратное поле. Времени нет введу в обстановку на скорую руку. Слева роща, видишь? Там наш первый батальон. Чуть правее, у кучки деревьев, - второй. Теперь виноградники правее, еще правее. Стоп! Вон под откосом дорога; видишь, как она вбегает в хуторок Шашгат? С минуты на минуту ждем атаку.
   - В хуторке наши?
   - Спроси у него, - показал на командира противотанкового полка, приткнувшегося в уголке напротив.
   Леонид присматривается.
   - Где-то вроде встречались... Майор Горбань, не ошибаюсь?
   - Вин пидполковник, - сказал усатый телефонист, разлегшийся с телефоном у ног своего командира.
   - У вас весело, хлопцы. - Рыбаков чувствовал себя еще не в своей тарелке.
   - Ничего, Леня, два-три дня - и пропишешься в нашем клане на постоянное жительство. А пока... - Я взял флягу и по глотку спирта разлил по кружкам. - За твой приезд. Чтобы ладно и складно.
   - Чистый?
   - "Чистим-блистим", как говорил покойный Касим...
   - И он?..
   - В Свилайнаце. Вот так-то... Как рана?
   - Чуток похрамываю, но годен.
   Я посмотрел на трофейные часы. Запаздывают бранденбуржцы сегодня. Неужели что пронюхали?
   - Идут! - крикнул наблюдатель.
   Я за бинокль: восемь танков, три самоходные пушки, за ними на бронемашинах пехота.
   - Рыбаков, вниз, в подвал! Там наш резерв. Чтобы никто носа не высунул. Понял?
   - Нет. Задача какая?
   - Следи за сигналом: ракета желтая, за ней зеленая, потом снова желтая. Тогда все бегом за виноградники, пройти дальнюю рощу и окопаться.
   Справа выскочили наши штурмовики и реактивными по танкам. Один сразу же взорвался. Самоходная пушка стала боком и загорелась. Но немцы не останавливаясь шли на большой скорости к хуторку Шашгат. Минута-другая они в хуторке и, развернувшись фронтом, поползли на окопы 3-го батальона. Ударили противотанковые пушки Горбаня, подбили еще один танк - гусеница его, как змея, взвилась вверх и рухнула на пахоту.
   Танки утюжили наши окопы, но там были чучела в солдатских шинелях. Батальон до поры до времени отсиживался в глубоких контрэскарпах. На полных скоростях немецкие машины двинулись к ложным орудийным установкам, а пехота, спешившись, фронтально надвигалась на фальшивую боевую линию батальона.
   Я подтянулся к телефону.
   - Третий, бегом на позицию и задержать пехоту!
   Ударили несколько станковых и ручных пулеметов - немцы залегли. С флангов пушки Горбаня били прямой наводкой по танкам, и они вспыхивали один за другим. Самого Горбаня уже не было на моем НП. Связался с командиром группы минометных батарей:
   - Засыпь фашистскую пехоту к чертовой матери!
   Севернее Местегне уже развернулись наши танки, на полном ходу прошли Шашгат и, перевалив за хребет, преследовали противника.
   Под ухом запищал зуммер полевого телефона - в трубке голос начальника разведки артполка:
   - Спуститесь, застукали "пантеру". Три пушки смотрят на нее.
   Мы с адъютантом переползли виноградник и подобрались к заброшенной хатенке под камышовой крышей. Тут застали разгоряченного Рыбакова.
   - Наши окапываются на новом рубеже! - доложил он.
   - Не задержимся на нем - ночью марш на запад! А сейчас посмотрим дуэль с "пантерой".
   К одной скирде прижалась "пантера", оголив бок. С первого же выстрела ее будто развернуло вокруг собственной оси, а потом вывернуло наизнанку.
   - Чистая работа! - Я посмотрел на колокольню. - Прощай, вышка! А ты, черт, счастливый! - хлопнул Рыбакова по плечу. - Смотри, как сегодня светит солнце!
   - Так весна же, Костя!
   Шутливо приложив руку к козырьку, я поднял голову и увидел столб огня над собой. Что-то ударило в затылок, обдало жаром. Падая, услышал:
   - Идут танки...
   43
   Лежу на койке, смотрю в окно с цветным витражом в верхней части. За ним серое небо, верхушка платана, на которой еще цепко удерживаются прошлогодние листья, скрюченные, как старческая пятерня. Идет косой весенний дождь. Я слежу за тем, как он, упорно сбивая листья, начисто оголяет дерево.
   Соседи мои, одурманенные снотворным, в забытьи. Ближе ко мне полковник; выставив из-под одеяла острый подбородок, всхлипывает во сне.
   А мне не спится - болит затылок.
   Вошла сестра; взглянув на моих соседей, сказала:
   - Все спят и спят. - Встряхнула термометр, подала мне и тут же взялась за другой.
   - Не трогай их, пусть спят, - попросил я.
   - Всем велено мерить.
   - А чего такая сердитая?
   Что-то буркнула себе под нос. Вошел хирург.
   - Ну как, без швов легче? - спросил меня.
   - Затылок чертовски мучит.
   - Пройдет, все пройдет. - Вытащил из кармана руку, разжал кулак. Тридцать два грамма железа! Возьмете на память? - На его широкой ладони лежали мелкие осколки мины.
   - Выбросьте...
   - И то дело. - Распахнул форточку. - Лети, трофей... Давайте-ка посмотрим, как наши дела... Закройте глаза, вытяните руки. Так, недурно. Опустите руки и откройте пошире рот... Ясно. Можно и на прогулку.
   ...Стратегический контрудар Гитлера провалился. Не только оперативного, но и тактического успеха он не имел. Только жертвы, жертвы...
   В наш белградский военный госпиталь поступают раненые старшие офицеры со всех участков двух Украинских фронтов. Из расспросов я довольно ясно представил себе все, что произошло на огромном театре военных действий. Удар 2-й танковой армии противника из района западнее Надьбайома был лишь отвлекающим. Главная битва произошла на участке между озерами Балатон Веленце. Здесь все началось утром 6 марта. После мощного удара по нашим позициям пошли в атаку танковые колонны СС при поддержке значительных сил авиации. Кровопролитные бои развернулись на участке советского стрелкового корпуса. За двое суток жестокого сражения противник вклинился в нашу оборону. Одновременно действовало триста вражеских танков! 9 марта немецкое командование ввело в бой резервную танковую дивизию СС. Город Секешфехервар переходил несколько раз из рук в руки.
   Маршал Толбухин попросил Ставку разрешить ввести в бой резервную гвардейскую армию. Москва, однако, считала, что немцы напрягают последние усилия, и просьба командующего фронтом была отклонена.
   13 марта на этом участке фронта сражалось пятьсот немецких танков. Противнику удалось захватить плацдарм южнее Шио-канала. Сражение достигло апогея. Обе стороны несли тяжелые потери.
   Моральный дух немецких дивизий после таких потерь был подорван. Исход сражения стал очевиден. После 15 марта даже наиболее стойкие гитлеровские соединения отказывались идти в атаки. Взятый в плен немецкий генерал на допросе показал, что не только в самых отборных дивизиях СС истощились силы, но даже отряды личной охраны Гитлера потеряли веру в успех контрудара. В бешенстве Гитлер приказал снять с них нарукавные знаки с его именем...
   ...Я, судя по всему, отвоевался. Что же дальше? Что я умею, на что гож? Чему научился? Вся сознательная жизнь отдана военному делу, той адской работе, цель которой: как половчее, похитрее, с наименьшей затратой сил расправиться с противником, уничтожить то, что называется его живой силой. Знаю, что я и все те, кто под ружьем, родились не для того, чтобы убивать, но знаю также: и не для того, чтобы быть убитыми. Все это так. Но - что завтра, что в мирной тишине?
   Под платанами, выбросившими сережки, смеялась солдатская братия, перемигиваясь с горожанками. Пахло дымком - белградцы палили прошлогоднюю листву, очищали город от застоялой военной грязи.
   По мне весна проехалась другим боком. Я худел, плохо ел и никак не мог согреться даже под высоким солнцем. Часто посиживал около церквушки, где похоронен небезызвестный Врангель, смотрел на детей, пытался им улыбаться, но они сторонились меня, жались к своим няням. Мне не хотелось ни видеть людей, ни говорить с ними. Облюбовал поляну в парке Калемегдана и часами смотрел оттуда на широкий Дунай, на степи, чувствуя на губах привкус талых вод.
   Где полки, которыми я командовал? Уже в Австрии. Еще убивают наших. Ашот, Рыбаков, суровый Платонов... Где вы? Чтобы жили, чтобы пуля последняя вас миновала!.. Могилы, могилы по всему белому свету... Слава богу, выздоравливающих солдат провожали уже не на фронт, а домой - в Москву, в Сибирь, на Кубань. Я жадно ждал минуту, когда войдет в палату хирург и скажет: "Домой, домой, полковник!"
   А со мной все еще возились незнакомые врачи. Мне все это осточертело, я настаивал на эвакуации.
   - Хорошо, - сказал мой врач, - еще одна консультация - и все.
   - Чья?
   - Армейского фтизиатра.
   - А зачем?
   - Туберкулез...
   - Откуда он у меня?
   - А вы, батенька, не из стали выкованы, - сказал он. - Еще орудия не смолкли, а мы, медики, уже развертываем госпитали и противотуберкулезные, и другие... Боролись за то, чтобы поставить солдата на ноги, дать ему ружье, а теперь будем лечить и раны и болезни. Вырастет новое поколение, а госпитали для инвалидов войны еще будут - таковы, батенька, страшные издержки! - Пожелал счастливого воскресенья и ушел.
   Счастливого воскресенья у меня не было - горлом пошла кровь.
   ...Я в Москве, в Центральном военном госпитале для легочных больных. За толстыми казарменными стенами, за садиком, где стоит памятник Достоевскому, за старой московской улицей Божедомкой ворочается, пошумливает огромный город.
   Палата - взвод размещай: от дверей до окна двадцать семь шагов, в два ряда койки, на них офицеры, которых выплюнула война в последние дни своей агонии. Жизнь наша сусличья. Мне кажется, что нахожусь я в серой равнинной степи, в которой не за что зацепиться глазу. Тут говорят о кавернах, палочках Коха, пневматораксах, а думают о своем неожиданном одиночестве.
   В неделю раз, по воскресеньям, в один и тот же час ко мне. приходит Вера. Ровно в семнадцать ноль-ноль я слышу стук ее каблучков, потом дверь открывает рука с наманикюренными ногтями - и наконец появляется она в синем платье в мелкий белый горошек, с ямочками и весенним румянцем на щеках. Она вымученно улыбается офицерам, молчаливо глядящим на нее, подходит ко мне и, дотронувшись рукой до одеяла, садится на стул, чуть-чуть отодвигая его.
   - От доченьки тебе поцелуй. Мама пирожки с картошкой прислала. Еще тепленькие. Как ты?
   - Как всегда. По-старому.
   Вера оглядывается, страшась прикоснуться к чему-нибудь, чувствует себя неуютно. Я понимаю, все ее предосторожности справедливы: палата наша для больных с открытой формой туберкулеза. Но на сердце тяжесть, обида. Сидит минут десять - пятнадцать. Потом я говорю:
   - Спасибо, что пришла...
   - Что тебе еще принести? Хочешь яблоки?
   - Не надо. Нас хорошо кормят - на убой. Ты, в общем, иди, а то поздно. Пока доедешь до Орехова...
   - И правда... Я в следующее воскресенье опять приеду. - Снова мягко прикоснулась рукой к одеялу, улыбнулась всем.
   Она спешит покинуть палату. Вижу ее упругую спину, кудряшки, за которыми проглядывает белая шея. Закрыла за собой дверь. Я потянулся к тумбочке, взял рамку с фотографией дочери, здесь ей около годика. Большие глаза с удивлением смотрят на меня, будто спрашивают: а кто ты? Пухлые ножки в пинетках, в волосиках бантик. Ищу свои черты - не нахожу. Сердце мое спокойно - отцовских чувств не испытываю. Просто приятно смотреть на малышку, такую беспомощную...
   * * *
   Меня перевели в полковничью палату. Светлая, в два окна, с зеркалом в полстены - бывший будуар, что ли? Нас трое. Мы рассмотрели друг друга, познакомились и ушли в молчание, в котором не было ни тишины, ни покоя...
   У окна лежит полковник Васильев. Он южанин, часто стоит спиной к нам, ждет солнца и, когда оно появляется, что-то едва слышно напевает. Между ним и мною - полковник Пономаренко, худой, с синюшным лицом, с тяжелым кашлем по утрам: он постоянно сплевывает мокроту в платок, рассматривает ее и время от времени кричит: "Сестра, у меня кровь!"
   В начале июня мою койку передвинули поближе к окну, а полковника Пономаренко отгородили от нас ширмой; за нее носили кислородные подушки и все чаще и чаще заглядывали врачи. Васильев перестал ловить солнце. Тишина в палате стала еще глуше.
   Пономаренко умер на рассвете, когда мы спали.
   Васильев в полосатой пижаме лежал на неразобранной постели, молчал. После обхода он лег на бок, ко мне лицом.
   - Тимаков, расскажи о себе. У меня правило - знать тех, с кем сталкивает жизнь. Поймешь другого - разберешься и в себе.
   - О чем рассказывать?
   - Давай, давай, Тимаков, а то тоска на душе. О жизни давай. Сам я на трех войнах был; начал с германской, семнадцатилетним. Гражданскую, как говорится, от пупа до пупа... И эта...
   Поначалу меня что-то сковывало - скорее всего, глаза Васильева, очень уж заинтересованно глядевшие на меня. Постепенно находились нужные слова. Память моя как бы расковывалась, и то, что тяжким грузом лежало за семью печатями, рвалось наружу - откровенно, с неожиданными подробностями, с детства и до мгновенья, когда я поднял голову, чтобы увидеть солнце и вместе с Рыбаковым порадоваться наступившей весне.
   Васильев слушал, серьезно слушал.
   Пришло время обеда, потом наступил долгий час тишины. Я лежал с открытыми глазами.
   Васильев сбросил с кровати ноги в грубошерстных носках ручной вязки.
   - А мы ведь с тобой однополчане!
   - Как это?
   - А так, браток. Мы епифановцы. Под Заечаром мой полк был на правом фланге, а твой на левом. Когда погиб наш Епифанов, тяжело было. Да война штука такая, что на долгие переживания времени не отпускает. Бои за боями... Марши и снова бои... На дивизию стал грамотный, культурный Иван Артамонович Мотяшкин. Думали, нам повезло: порядок, четкость, под руками полный боекомплект, раненым срочная эвакуация, Епифанов натуры был широкой, сам любил простор и другим давал. Порой это оборачивалось, как водится у нас, и негативной стороной. А тут тебе - полный аккурат. Нравилось... Соберет нас Иван Артамонович на своем командном пункте под шестью накатами, выслушает не перебивая, а потом получай приказ - хоть в полевой устав вноси. Так жили - с переменным успехом. Главная заваруха, как ты знаешь, началась на плацдарме за Дунаем. Сперва бои шли успешные, по шесть-семь танковых атак в день отбивали. Потом что-то у нас заскрипело. Немцы как-то хорошо стали понимать наши маневры. Чудеса, и все. Мы, ветераны дивизии - я еще до войны служил ротным командиром, - призадумались: где же собака зарыта? Потом дошло: инициативу противник из наших рук перехватывал. Епифанов командиров частей не опекал - и требовал, и давал простор для самостоятельности. А тут тебе узенькая дорожка - не смей ни влево, ни вправо. Словом, все должны быть в круге своем.
   Я улыбнулся.
   - Да, это любимое мотяшкинское изречение. А дальше пошло у нас так: Мотяшкин распорядится, мы как положено: "Есть, будет исполнено", сами же воюем по-епифановски. Как-то, восточнее Надьбайома, мой полк трое суток отбивался от немецких ударов. Дошли до ручки. Бывает, что солдату надо во что бы то ни стало дать отдых. А тут его приказ: штурмовать кирпичный завод. Умоляю: "Возьму его на рассвете, а сейчас дайте поспать, люди с ног валятся. Подниму в атаку - последних потеряю". А он: выполняйте приказ, и баста. Выругался я и приказал ротам спать. Для отвода глаз палили из пулеметов и пушек. Только Мотяшкина вокруг пальца не обведешь - явился на мой командный пункт собственной персоной. И начался разнос... От полка отстранил. Ну и я ему дал... Он грозил военным трибуналом, да не успел кровь горлом у меня пошла. В бою, Тимаков, сразу видно, кто есть кто. Все короли - голые. Вот и Мотяшкин стал просматриваться насквозь...
   - Остался на дивизии?
   - Убрали. Был слух, что где-то в штабах преуспевает. Война кончилась. Когда на земле тихо, слышно даже, как на болотах лопаются пузырьки...
   - Павел Николаевич, а кто такой Мотяшкин?
   - Да как тебе сказать... Вот в старой русской армии от немцев было тесновато. Они насаждали свой образ военного мышления. Но не приторачивались друг к другу немецкая военная школа и русский характер, думается, от этого немало голов полегло. А вначале наша рабоче-крестьянская власть без старых военспецов не могла обойтись. К такого склада наставнику, может быть, и попал Мотяшкин и сам стал сколком с него - он ведь службу-то начал сразу же после гражданской войны. В характере его слишком развита черта пунктуальности. Вот ведь он честный, не обманет, но его философия все стороны квадрата равны. И чтобы никаких неожиданностей! На правом фланге - этакий высокий прямоугольник, а потом, пониже за ним, идут квадраты, квадратики. Его самого можно вычертить и вычислить. - Васильев лег и натянул одеяло до подбородка. - Что-то знобит... И язык стал заплетаться...
   Как я уснул, не помню. Вскочил в каком-то беспамятстве, дико озираясь по сторонам.
   - Воюешь? - услышал голос Васильева.
   Я подошел к окну. За ним зеленел раскидистый клен. В медленно наступающих сумерках его листья темнели и казались неправдоподобно большими. За оградой прошли два сцепленных трамвайных вагона. Залился звонок, колеса с визгом брали поворот... "В чистом поле под ракитой богатырь лежит убитый... В чистом поле под ракитой богатырь..."
   - Чего ты там бормочешь? Давай покурим.
   - Влипнем, как вчера.
   - А, с нас взятки гладки!.. Только свет не будем включать.
   - Покурим так покурим. - Я с силой распахнул окно. - Все вылазит, вылазит из тебя война! Захлебываешься. Как переключиться на тишину?
   - А ты не форсируй. Не спеши. В том галопом мчавшемся времени... и сплеча рубили и ошибались, нанося раны, которые и сейчас кровоточат. Четыре года! А ты хочешь так сразу и высвободиться от всего. Нет, друг, это останется с тобой навсегда. С тобой, со всеми нами. Теперь не меньше чем на столетие вперед вопросы и мира и войны никому нельзя решать без оглядки на первую половину сороковых годов двадцатого столетия. Это ты обязан понять. И еще... если не осмыслишь всего, что пережил, не оценишь, а может быть, и не переоценишь иные поступки, будешь балластом жизни, издержкой войны!..
   Все меньше звуков доносилось к нам в открытое окно. Умолкли трамвайные звонки. Где-то недалеко поскуливала собачонка. Васильев задышал часто, натужно - уснул? Ночная прохлада выстудила палату. Я тихо прикрыл окно.
   - Ты чего не спишь? - спросил Васильев.
   - Не получается...
   - Ночь теперь для сна. Тебе жизнь отмерила время - еще не раз собственное сердце руками ощупаешь! - Он повернулся лицом к стене и вскоре уснул.
   А меня память увела в далекую маленькую комнатенку на окраине Краснодара, к женщине в длинном шелковом халате, с высоко поднятой керосиновой лампой в руке: "Вы кричали... Может, какая помощь нужна?.."