— Жаахат Могучим! — взметнув над головою громкую палку, закричал Вииллу-вестник, и спустя миг-другой издалека, оттуда, где ожидала возвращения вождя колонна Истинно Верных, остановленная приказом М'буулы М'Матади, донеслось рокочущее:
   — А-а-а-а-о-уи-и-и!!!
   Вскинулись мозолистые кулаки.
   Толпа, совсем еще недавно беззаботно веселившаяся, а всего лишь миг назад боязливо-безмолвная, грозно закричала:
   — Жаахат Могучим!
   — Жаахат их губернаторам и министрам, их продажным старостам и неправедным прокурорам, осквернителям воли Тха-Онгуа!
   — Жаахат им! Смерть отступникам! — так неистово и яро подхватили люди, что отзвуки многоголосого рева перелетели через Кшаа и долгим эхом рассыпались среди оврагов.
   — Жаахат и лютая смерть Подпирающему Высь, который не нужен людям нгандва!
   Десятки и сотни распаренных духотой, обезумевших людей подались вперед, и почтенный староста, единственный, кто сумел сохранить сейчас ясный разум, в ужасе сгорбился, пытаясь сделаться маленьким и незаметным. А остальные — дети, женщины, взрослые, старцы, даже мудрый, многое в жизни повидавший жрец — завороженно вытягивая шеи, исступленно и грозно вопили:
   — Жа-а-хат!
   Солнце плясало на занесенных над головами, невесть откуда взявшихся ножах, отражалось от потных людских лиц, подкрашивало розовыми тенями выкаченные белки глаз и, набираясь сил в земной ярости, звенело, словно никогда не виданный жителями равнин горный лед.
   — Жаахат всем недругам правды Тха-Онгуа! — в последний раз страстно выкрикнул М'буула М'Матади, высоко вскинув узкий клинок. — А теперь пусть каждый, сознающий себя Истинно Верным, преклонит колени и помолится Творцу. Пусть сердца ваши будут открыты правде и закрыты для лжи…
   Он поправил алую повязку, перетягивающую длинные волосы, и среди вновь опустившейся на берег Кшаа благоговейной тишины громко, отчетливо и уверенно произнес:
   — Дождь будет. Я просил Творца о милости, и Голос открыл мне, что она будет дарована не позже завтрашнего утра. И пусть грязная кровь Могучих и их прислужников прольется так, как прольются дожди на нашу иссохшую землю!
   Десятки ненавидящих взглядов скрестились на старосте, и старик попятился, пытаясь хранить достоинство, но все-таки помимо воли отгораживаясь слабыми ладонями от пронзающих глаз сородичей.
   Короткая усмешка изогнула губы М'буулы М'Матади.
   — Жаахат не знает пощады. Однако прошу вас, дети Тха-Онгуа: когда пройдет дождь, пусть те, кто осознает себя Истинно Верными, не трогают этого старого человека. Он трижды заслужил смерти, но в жилах его течет та же кровь, что в жилах моей матери, и в детстве он научил меня кулачному бою. Пусть останется жить, и пусть жизнь будет ему наказанием…
   — О М'буула М'Матади… Отец… Да будет благословенно твое имя, Слышащий-Голос-Тха-Онгуа… — застонали, закричали люди, опускаясь на колени, вздымая руки, протягивая их к торжествующе улыбающемуся всаднику.
   И вновь короткий треск громкой палки заставил толпу притихнуть.
   — Довольно, — уже совсем тихо сказал сидящий на белом ооле. — Вера словам ущербна, и лишь делам, доказанным делом, можно доверять. Если слово мое окажется лживым — что тогда? Тогда вы со стыдом вспомните, как громко прославляли меня. Подождите до завтра. И если Тха-Онгуа подтвердит сказанное мною, жду вас в долине Уурры не позже следующего полнолуния!
   Встряхнул массивной мордой белый оол, разворачиваясь вспять, и помчался прочь от реки, туда, где ждали вождя Истинно Верные, а рядом с М'буула М'Матади поспешали, стараясь не отстать от оола, Вииллу-вестник, рожденный в Верхнем Кшарти, и РХавно, просветленный Творцом чесальщик пяток, бывший некогда Могучим…
   …Люди расходились беззвучно, боязливо втянув головы в плечи.
   Самые смелые нет-нет, да и бросали взгляд в Высь.
   Но солнце даже не думало униматься.
   Напротив, оно бесновалось страшнее прежнего, с удесятеренной яростью выжигая иссохшую, потрескавшуюся землю. К полудню зной сделался так страшен, что не только в хижинах, укрытых тенистыми кровлями, но даже и в прохладных доселе землянках стали терять сознание старики и самые слабые из женщин, а над умирающей Кшаа встала и вытянулась облаком до самого горизонта сизая туманная пелена пара. Уже не имея сил реветь, жалобно хрипели от удушья оолы и нуулы в крытых загонах, и невесть откуда обрушились на приречные селения тучи огромных слепней, жалящих больнее огня.
   Потом пришла мгла, удушающая, страшная мгла.
   Она припала к земле и сделала день вечером, а вечер — ночью.
   А когда, бессильно роняя головы, стали хрипеть и плеваться багровой пеной уже и сильные мужчины-пахари, с востока, оттуда, где горы, задул ветер.
   Люди, вповалку лежащие в земляных укрытиях, очнулись от сильного грома и блеска кривых молний, разрывавших предутреннюю тьму. Небо бороздили пламенные зигзаги. Порывы холодного, с каждым мгновением усиливавшегося ветра проносились над землей, качая вмиг ожившие деревья, пригибая к земле обезумевший от счастья лозняк, шурша камышом в плавнях.
   Затем по кровлям звонко ударили первые капли.
   Это был не дождь. Пришло то, чему нет имени в языке нгандва. Сорвавшаяся с привязи стихия, словно собираясь за одну ночь наверстать упущенное, наотмашь хлестала равнину косыми потоками воды — от Киантунгу до Кшамату, Кшатлани, Кшанги, до Кшарти Верхнего и Кшарти Нижнего, до самого отдаленного Кшаари…
   Вся равнина, все холмы, все овраги — все было залито, избито, измочалено плетками дождя. К утру он чуть притих, иногда даже синее небо и блестки теплого, доброго солнца на миг-другой озаряли насквозь промокшую, сладостно взбаламученную землю, а затем снова гремел гром, сверкала в тучах молния, грохотало где-то на востоке, там, где возвышаются горы, и нескончаемые жесткие струи били и кромсали землю. Она же, пьяная досыта, уже сверх меры напиталась влагой и больше не желала пить.
   Мутные валы катились по влажной почве, не впитываясь, урча и сверкая.
   Высохшие притоки великой Кшаа вздулись и, сметая все лежащее на пути, низвергались с холмов на равнину, и сама Кшаа, совсем еще недавно такая тихая, мирная, обмелевшая речушка, с истошным воем и грохотом катила свои седые, злобно вздыбившиеся воды, смывая и унося все, что не успели убрать люди. Повозки, обломки хижин, сено, оолы и нуулы, не загнанные в первые часы ливня в подземные стойла, — все, смешавшись, мчалось невесть куда, жутко подпрыгивая над водоворотами…
   Три дня и три ночи буйствовали дожди, превратив жирную землю в топкое болото. Затем дождь прекратился. Мгновенно, словно исполняя чей-то приказ. Холмы снова подернулись голубой туманной дымкой, ушли тучи, щедрое, уже вовсе не злое солнце выкатилось из-за холмов и нежно приласкало равнину. Подул легкий ветерок, зашумели деревья, забормотала листва в душистых садах, а лишняя вода быстро ушла, испаряясь, словно ночная роса на рассвете.
   А еще через два дня и три ночи равнина заискрилась, запестрела, зацвела.
   Красные, опушенные белым гаальтаали, белые биммии, желтенькие «девичьи глазки» поднялись из изумрудной травы и цветным ковром покрыли землю. Темно-зеленая листва затянула рощи, высокий камыш зашелестел, заколыхался над спокойной водой, пугая болотную птицу…
   И радовались люди нгандва, готовясь к пахоте.
   Но меньше было пахарей ныне, чем в прежние годы.
   Вооружившись кто чем, двести с лишним крепких мужчин из многолюдного поселка Кшатлани, и почти двести — из каменистого Кшанги, и полтораста — из болотистого Кшамату, и свыше сотни — из Кшарти Верхнего, и столько же — из Кшарти Нижнего, а всего — около восьми сотен смельчаков нгандва, рожденных на берегах Кшаа, ушли на восток, туда, где поднял знамя свое М'буула М'Матади, дабы помочь избраннику Тха-Онгуа сокрушить Могучих, лишних на этой земле…
   А в славном Кшантунгу, где некогда впервые увидел солнечный свет парень Ваяка, курились еще никак не желающие затухать обломки самой большой и богатой из хижин, и среди черной груды золы, целый и невредимый, плакал, отталкивал руки жен и никак не желал уходить с пепелища дряхлый старик, приговоренный сородичами отныне и до самого последнего своего дня именоваться Оком Подпирающего Высь…
   Межземье. Дни петушиного крика.
   Смутные мороки скользят сквозь кустарник. Бесшумные, легкие, укутанные сиянием белой луны…
   Большая поляна.
   Костер.
   Призраки обретают плоть.
   Все мужчины лагеря, и зрелые, и совсем юные, собрались здесь. Сидят на корточках вокруг живого огня, полусогнувшись, прищурив глаза. Мускулистые коричневые спины лоснятся, по коже пробегает мелкая дрожь, и многоцветные узоры на коже обретают жизнь, шевелятся, словно собираясь уползти в траву.
   В центре круга — дгаанга.
   Лицо его укрыто сине-белой маской Двух Лун.
   Так-така-тун-так! — дребезжат перстни-трещотки.
   В костре рождается белый цветок.
   Черное покрывало опадает. Теперь, кроме маски, на дгаанге лишь узкий набедренник.
   Блики луны гуляют по лезвиям вскинутых ножей.
   — Оэ! Оэ!
   Дгаанга высоко подпрыгивает. Обрушивается наземь, бьется в конвульсиях, тряся бедрами и головой.
   На искаженных хрипом губах — белая пена.
   Наконец затих. Присел. Глухо забормотал, раскачиваясь из стороны в сторону.
   Прислужник в маске подал чашу, и дгаанга пошел по кругу.
   Остро отточен нож. Боли нет.
   Крест-накрест рассекает жрец запястья воинов, подставляя чашу под темные капли, и кровь тотчас запекается.
   — Оэ… Оэ…
   Обойдя всех, дгаанга возвращается на прежнее место. Спиной к костру, а лицом к сельве стоит он, подняв обеими руками полную чашу, и ворчащая тьма стихает.
   — Хэйо, Незримые! — рвется к белой луне крик. — Примите в дар нашу кровь! Пришлите в подарок удачу!
   Бережно неся перед собой чашу, дгаанга уходит во мглу.
   Воины склоняются к земле, скрестив руки над головами.
   В гулкой тишине рождаются и умирают мгновения.
   Затем тьма разражается звонким криком петуха.
   Хой!
   Напряженные лица расслабились, спины выпрямились, вздох облегчения обежал поляну.
   Духи сельвы приняли жертву.
   Темная жидкость, которой смазали ранку на запястье, на сутки приковала Дмитрия к ложу. Тело то пылало огнем, то обрушивалось в ледяную бездну, руки и ноги выламывало судорогами, и ни на миг не приходило милосердное забытье. Ничего не поделаешь. Зато теперь ни змеиный яд, ни паучья слизь не причинят вреда, хоть днями напролет броди по кишащей гадами чаще…
   Вот как это было.
   А нынче в ослепительном зареве встающего солнца рождалось новое утро, пятое от начала похода.
   Гулко зевая, пробуждалась ото сна земля, и дыхание ее было теплым и чистым. Огромные гологоловые г'о-г'ии, усевшись рядком на ветвях одинокого бумиана, расправляли для просушки широченные, в рост женщины, крылья — ночью был дождь. Птицы отрывисто каркали, перекликаясь. Они хотели есть, остальное не заслуживало внимания — ни розово-багряная прелесть рассвета, ни мириады росяных капель, источающих искрящийся парок, ни длинная цепочка вооруженных людей, проскользнувшая по бурому склону горы и сгинувшая в подлеске…
   Свет угас, сделался мягким, расплывчатым.
   Над головами — плотный шатер листвы.
   В густой зелени яркими заплатами сверкают причудливые мохнатые цветы: белые, оранжевые, нежно-лиловые. Паутина изящных лиан обвивает кряжистые мангары, увешанные гирляндами мхов, похожих на брови дряхлого старца.
   Это — АтТтао, Громкая Сельва, царство крика и визга.
   В гуще крон мечутся, надсадно переругиваясь с пятнистыми белками, крохотные длиннохвостые обезьянки. Пронзительно вопят хохластые ппугайи, перелетая с ветки на ветку, их яркое оперение вспыхивает и переливается всеми цветами радуги в тонких сплетениях солнечных лучиков, иголками пронзающих ветвяной навес. С мясистых, низко нависших над тропой листьев равномерно и тяжко падают крупные капли, разбиваясь мириадами брызг…
   Прелестна и шаловлива АтТтао.
   Но она — всего лишь коврик у порога Ттао'Мту, Истинной Сельвы, где царит вечный полумрак, воздух неподвижен и мертв, и только хруст гнилых сучков под ногами да шорох палых листьев нарушают вековечную тишину…
   …Шли цепочкой, как заведено издревле, а откуда-то спереди и с флангов покрикивали птичьими голосами разведчики, покинувшие ночлег задолго до рассвета.
   Тропа капризничала, петляла, подчас вообще исчезая в гнили, и тогда следопыты, идущие во главе колонны, замедляли шаг, отыскивая едва заметные метки, оставленные парнями М'куто.
   Даже охотнику дгаа нелегко в Истинной Сельве, где пути прокладывает зверье…
   Временами тропа, расширяясь, оборачивалась крохотной полянкой или спотыкалась, уткнувшись в истлевающие развалины лесного исполина, рухнувшего, оставив светлое, медленно зарастающее оконце в темно-зеленой крыше над головами. Тогда до самой Выси вырастали прямые, сотканные из солнечных лучей стволы, и люди невольно замедляли шаг, подставляя плечи теплым потокам яркого света. А порой лес ненадолго редел, солнце, проникая сквозь листву, рассеивало сумерки, и в перепутьях кустарника мелькали, плыли пятна, замыливая самый искушенный глаз. На таком фоне леопарда или змею не заметишь и в двух шагах…
   Тропы паутиной покрывают сельву.
   Есть среди них Старшие, существующие изначально, есть Средние, протоптанные животными, есть и Младшие, нахоженные человеком. Эти — капризнее всех, как и пристало младенцам. Если о них забывают хоть на неделю-другую, они обижаются, зарастают травой и пропадают бесследно. Но вместо них рождаются новые тропинки. В таком лабиринте легко заблудиться чужеземцу. Да и охотник дгаа, связанный с сельвой незримыми нитями, хоть и умеет читать мудреную книгу лесных и горных троп, но без крайней нужды не станет далеко уходить от обжитых мест. Только отважные тта-о'кти, братья-лесовики, рискуют бродить по непролазным чащобам, ища поживы, но их дни не бывают долгими, и дети лесовиков зачастую вырастают, не помня отцовских лиц…
   Мерно, в точном соответствии с советами Мкиету вдыхая и выдыхая волглый воздух, Дмитрий готов был петь от счастья. Больше всего боялся он повторения позора первой вылазки, когда сержант и ефрейтор нянчились с ним, как с больным ребенком, а обожающие взгляды урюков казались насмешкой.
   Нет. На сей раз не было этого.
   Ни выбоины, до краев заполненные гнилью, ни цепкие силки лиан, ни корни-капканы, притаившиеся в пружинистой влажноватой трухе, теперь не мешали ему, не лезли под ноги, напротив — уважительно уступали дорогу.
   Он шел наравне со всеми. И даже лучше многих.
   Он был на своем месте.
   Дгаа среди дгаа.
   Нгуаби.
   На пятые сутки похода пришло долгожданное донесение от М'куто.
   Молоденький двали, востроглазый и юркий, как ящерица, вынырнул из колючих кустов совсем бесшумно, дыхание его было ровным, на жилистом теле — ни одной царапины.
   Посланец пытался говорить, сохраняя на лице спокойное достоинство, но получалось плохо: то и дело губы растягивались в улыбке, а глаза вспыхивали двумя счастливыми звездами.
   Новости того стоили.
   Перехвачен обоз врага. Потерь нет. Охрана из трех воинов нгандва перебита. Если великий нгуаби изволит приказать, он, Барамба б'Ярамаури, укажет путь к месту славной битвы!
   Нгуаби изволил.
   А спустя час и убедился: юнец не преувеличил.
   На месте стычки все было спокойно.
   Два короткогривых нуула мирно пощипывали травку, победители, присев на корточки, тихо беседовали с пленными, М'куто с новеньким карабином в руках расхаживал около горки трофеев: мешков с рисом, ящиков и тюков, попинывая время от времени лежащие навзничь трупы в пятнистых камуфляжках.
   Доклад Следопыта был краток:
   — …одного, вон того, крайнего, взяли живым. Вырвался. Пытался удрать. Пришлось прикончить.
   Он ждал похвалы. И дождался бы, не вмешайся Мкиету.
   — Не хвали их, нгуаби. Они действовали храбро, но они разведчики, а не бойцы. Все мы оглохли бы и ослепли, случись с ними беда…
   — Их следует высечь, — подтвердил Убийца Леопардов, играя бичом. — Но позже. А вообще-то, — гигант фыркнул и подмигнул оробевшим дозорным, — вы молодцы. Не так ли, мудрый мвамби?
   — Не спорю, — все еще хмурясь, согласился Мкиету. И усмехнулся.
   — Ладно, живите…
   Дмитрий сгреб всех пятерых в охапку, и юноши молча прижались к нему, не пытаясь оправдываться.
   Быстро допросили пленных.
   Как и следовало ожидать, троица носильщиков, молоденьких дгаа из Межземья, хоть и глядела на великого нгуаби с откровенным восторгом, не сообщила ничего полезного.
   Старики велели им идти, они повиновались.
   Вот и все.
   Махнув рукой, Мкиету велел мальчишкам умолкнуть и повернулся к бритоголовому хозяину нуулов.
   Этот смотрел почтительно, но без робости.
   Он — ттао'кти. Он знает: ни лесные люди, ни народ гор не причиняют вреда вездесущим пронырам, разносящим по глухим селениям серую соль и бруски желтой бронзы. Если великому нгуаби нужны новости — очень хорошо; нет ничего проще! У-Мбоу готов к честному обмену…
   Брат-лесовик — не здешний. Он уроженец далеких равнин окраинного юго-запада, и речь его, похожая на птичий клекот, в полной мере доступна одному лишь многомудрому Мкиету. Старейшина слушает долго, сосредоточенно, время от времени переспрашивая. Затем, удовлетворенно кивнув, развязывает кожаный кисет. Три озерные жемчужины падают в подставленную ладонь, и У-Мбоу почтительно склоняет голову.
   — Пусть мое жалкое знание пойдет тебе на пользу.
   — Пусть пойдет тебе на пользу некрупный жемчуг дгаа, — степенно отвечает мвамби.
   Оба на миг застывают. Затем ттао'кти, не спрашивая дозволения, уходит к нуулам. Ему больше нечего сказать.
   Спустя миг Дмитрий узнает купленные вести.
   Им удалось перерезать караванный путь врага. Совсем скоро здесь же пройдет еще один обоз из Макка-каури. Это будет большой, богатый обоз! Одних нуулов, если верить У-Мбоу, собрано почти три десятка, а есть еще и семь оольих упряжек. Охраны немного. Равнинные люди спокойны и беспечны.
   Дмитрий смотрит на Мкиету. На H'xapo. На Мгамбу.
   Слов не нужно.
   — Да, — отвечает мвамби.
   — Да, — подтверждает сержант.
   — Да, сэр, — кивает ефрейтор. Решено.
   — Сержант!
   — Да, сэр!
   — Распорядитесь…
   — Так точно, сэр!
   …Всем известно: сельва не любит чужих. Но и к родным детям неласкова влажная глушь, заросшая шипастым кустарником. Даже любимцам своим, людям дгаа, далеко не везде позволяет она устроить привал. Тропа узка и прихотлива. Порою целыми днями вьется она меж зыбучих трясин или петляет, прижавшись к отвесным кручам. Но если и откроется мирная полянка, не спеши радоваться, путник! Очень возможно, место уже облюбовано и обжито умг'ттао, лесной мелочью. Страшнее отравленных плевков Слепца Ваанг-Нгура злобно жужжащие тучи потревоженных москитов, клещей и слепней. Ни наилучший из охотников, ни терпеливый нуул, ни толстокожие оолы не способны выдержать их атаку, а в преследовании беглеца гнус неутомим. Разве что в воде можно спастись, но и вода в чащобе встречается далеко не везде, подчас приходится довольствоваться гнилыми лужами и платить за утоление жажды кровавым поносом, выпивающим все силы без остатка.
   — Эй, человек!
   Мкиету щелкает пальцами, подзывая ттао'кти.
   Еще пять капель застывшего рассвета перекочевывают из кожаного мешочка мвамби в маленький туесок, висящий на поясе бритоголового, и брат-лесовик, трижды хлопнув в ладоши, прикладывает к сердцу сжатый кулак. Хвала щедрым! Светлый Тха-Онгуа свидетель: три луны, считая от этого мгновения, У-Мбоу принадлежит почтенному старцу. Что же касается удобного места для стоянки, то оно совсем рядом…
   Полчаса спустя около узенького, удивительно чистого родника уже встали костяки легких навесов, и нежными цветками распустились крохотные, почти бездымные костерки…
   Вытянув натруженные ноги, Мкиету качает головой.
   Будь здесь побольше зрелых мужчин, он посоветовал бы великому нгуаби обойтись без огня. Но двали пока еще не привыкли к чащам Истинной Сельвы. Им всюду видятся сонмища злых демонов, готовых к нападению, даже уханье безобидной ночной свау способно разжижить их кровь. Поэтому мвамби не возражает сержанту. Он молчит, но брови его сдвинуты на переносице. В славные прежние времена юноши дгаа не нуждались в поблажках…
   Впрочем, недостаток опыта двали с лихвой восполнили усердием и сноровкой. Обустроить привал успели еще до наступления сумерек. Наскоро перекусили. А потом полумрак сгустился, и к лагерю подступила непроглядная тьма.
   Она казалась живой. То тяжко вздыхала, то глухо взрыкивала, то вздрагивала от топота кого-то неразличимо большого, а то и взрывалась ревом вышедшего на охоту клыкача…
   Порыв ветерка, влажного и липкого.
   А вместе с ним — странный, почти человеческий крик…
   Часовые замерли.
   Крик повторился, щемя сердце безысходной тоской.
   Часовые, судорожно сжимая оружие, отошли поближе к костру.
   — Потерянная душа бродит, — сдавленно прошептал лопоухий юнец. — К кому пристанет, тот будет бессмертен и одинок.
   — Хуже не придумаешь, — откликнулся другой.
   — Говорила мне Великая Мать, — начал третий, — что…
   Договорить он не успел.
   — Молчать в дозоре, — прошипел Убийца Леопардов, приподнимаясь на локте. Юнцы притихли.
   — Это ккукка. Ясно, салаги?
   Часовые облегченно завздыхали.
   Усомниться никому не пришло в вихрастую голову. Как сказал сержант, так и есть. А птица-вдова — это не страшно. Наоборот, интересно. Мало кто видел чащоб-ноедиво…
   Еще один крик, уже никого не пугающий.
   — Достойного жениха ищет, — сообщил ушастый. — Кого изберет, тот не будет знать бед…
   — Лучшего не пожелаешь, — отозвался второй.
   — Говорила мне Великая Мать, — начал третий, — что…
   Шпок!
   Крохотный камешек, вылетев из-под накидки сержанта, глухо щелкнул говоруна по лбу, и бедолага обмер, разинув рот.
   — Убью, — задушевно улыбаясь, пообещал H'xapo.
   И сделалось тихо.
   Только легкое потрескивание веток в костерке, пофыркивание стреноженных нуулов да негромкое сопение спящих людей изредка вплетались в безмолвную песню ночи…
   Дмитрий не спал. Сидел, обхватив руками колени. Не отрываясь, глядел в ровное пламя костерка. У ног его свернулся калачиком худенький двали, изредка жалобно вскрикивающий во сне.
   — Тс-с-с… Все хорошо, малыш…
   Заворочался, блаженно улыбнулся.
   — Спи…
   За пять дней похода Гдлами осунулась, вокруг глаз легли темные круги. Неудивительно. Военная Тропа выпивает силы без остатка даже у зрелого мужа, а ведь Вождь несет двойную ношу: она и воин, равный среди равных, и Удача отряда. Говорят старики, что и сам Дъямбъ'я г'ге Нхузи, могучий и выносливый, вернулся из первого похода на носилках…
   — Спи, малыш… Я здесь…
   Спит.
   Огонь несмело пробивается меж толстых чурок. Чужие холодные звезды висят над головой. Весь окружающий мир на удивление прост: звезды во мраке, костер в кольце тяжелой тени, шепот леса, раскрашенные воины с копьями, словно явившиеся со страниц любимых в детстве книжек…
   И тоскливый плач в ночи.
   Время остановилось, застыло.
   Смежаются веки.
   Бесшумно раздвинув перепутанные тьмою кусты, у костра присаживается Дед. Морщится. Похмыкивает, будто собираясь начать разговор. Но молчит. Рядом с ним двое. По левую руку — Гдламини, только не та, измученная, что дремлет у ног, а сияющая, ясноглазая, божественно прекрасная в белом свадебном платье. По правую — незнакомый широкоплечий воин. Мускулистые руки и грудь иссечены шрамами, вокруг шеи — тройное ожерелье из длинных, жутковатых на вид клыков и когтей. Спокойное лицо удивительно знакомо, хотя нгуаби мог бы поклясться, что видит воина впервые…
   Почему часовые молчат?
   Почему не поднимают тревогу?!
   Странно…
   Спи, малыш, я здесь, — негромко говорит Дед.
   Спи, сынок… Все хорошо… — кивает тесть.
   Спи, любимый, — улыбается Гдлами.
   Мрак.
   Тишина.
   Покой.
   И голос сержанта:
   — Пора, тхаонги!
   …Проснулись рано.
   Бритоголовый проводник постарался на совесть: даже Убийца Леопардов не отыскал бы лучшего места для засады, нежели этот неглубокий овражек, пологие склоны которого густо заросли бамбуком и мелким колючим кустарником, а к тропе подступали тяжелые надолбы валунов…
   За поворотом соорудили завал. Наконечники копий, ттаи и къяххи вымазали глиной, чтобы невзначай не выдали отблеском. Умеющие обращаться с гранатами получили по две штуки из трофеев, взятых в первой вылазке.
   Воины подходили к Вождю, преклонив колено, отдавали яркие тао-ттао — походные бусы и надевали тао-мг — бусы смерти. На юных лицах не было ни страха, ни тревоги. Чтя заветы предков, дгаадвали готовились к битве, как к свадебному пиру…
   Один за другим, по старшинству и заслугам:
   — Воин Ккимбо вва Нзули готов к битве, о Светлоликий!
   — Хой, Ккимбо!
   — Воин Сесе Секу T'Ma готов к битве, о Светлоликий!
   — Хой, Сесе Секу!
   — Воин Кансало Ут'ту-Укку готов к битве…
   — Хой, Кансало!
   — Воин Бомбоко гге Бомбоко готов…
   — Хой, Бомбоко!