Крис насупился.
   Не рассказывать же, в самом деле, симпатичному, но малознакомому обер-оперу, что каждую ночь, стоит лишь заснуть, ему являются эти, из Великого Мамалыгина: они идут перед ним чередой, заглядывают в глаза, тянут к сытому, румяному Кристоферу Руби исхудалые руки — и он, с воплем проснувшись, уже не может заснуть. Лучше уж дремать днем понемножку. Когда сон зыбок, эти, которые с бородами, не успевают прийти…
   Он дремал, трясясь на мохнатом ооле, добираясь из Дуайи в Форт-Уатт, дремал под грохот рельсов, пока расхлябанная дрезина, сотрясая хлипкие мостики, мчала его из Уатта на юг, в Форт-Машку, дремал, подскакивая на узкой скамеечке в телеге, пока ленивые нуулы неспешно тащились из Машки сюда, в забытый богом поселок на правобережье Уурры; он дремал и здесь каждый день, вот уже почти неделю.
   Но по ночам он не спал.
   Ни разу.
   Не хотелось.
   — Бессонница, князь, — уклончиво откликнулся Крис.
   Мещерских оживился.
   — Э, Христофор Вонифатьич, это вы бросьте! В ваши годы сном манкировать эскулапы весьма не рекомендуют. Бессонница, говорите? Эка невидаль! Это мы мигом поправим! Эй, Ромуальдыч!
   — Чего изволишь, батюшка? — Чертиком вынырнул ординарец, старенький-престаренький боровичок, шустрый, в форменных полицейских портянках, но без погон и уставных шевронов на мундирчике.
   — Сообрази-ка нам, милый, по чаю, да покрепче! Мне — как всегда, а их благородию — с «убивайкой». Да смотри мне, одна нога здесь, другая там!
   — Не изволь сомневаться, батюшка! — ответствовал боровичок.
   И сгинул. Но ненадолго. А спустя полчаса, никак не более, Кристофер Руби, блаженно растянувшись на лежаке, считал слонов.
   Отвар действовал!
   Понемногу счет сбивался, слоны куда-то уходили, сознание туманилось, укутывая Криса толстым одеялом, через которое никак и ни за что не пробиться тем, бородатым, из ущелья Дуайя, мысли путались, и под конец осталась только одна: как бы там ни было, но ровно половина задания позади; осталось повидаться с этим, как его… бывшим Левой Рукой… сообщить об амнистии и от имени Его Высокоблагородия потребовать прекращения безобразий.
   А потом он попросит господина подполковника действительной службы об аудиенции. Ему есть что сказать с глазу на глаз.
   Но это потом, потом.
   Сейчас — спа-а-ааа…
   Обер-оперуполномоченный Кирилл Мещерских, отечески сопя, подоткнул подушку, щелчком сбил влет некстати залетевшую муху и, подув, допил крепкий, слегка подостывший чай.
   Мальчонка уютно подсвистывал, свернувшись трогательным клубком.
   Обер-опер покачал головой.
   Ишь, бессонница. А с чего бы? В немалых чинах (шутка ли?-в его-то годы, и серый берет!), на виду у самого главы Администрации, господина Харитонидиса. Живи да радуйся. Так нет же, не спим, дурью маемся…
   Кириллу Мещерских в юности было не до дури.
   Только-только прошла реформа, и на Ностальжи наступил форменный кавардак. Откуда-то возникли юркие стряпчие, хлыщеватые молодцы с вульгарными перстнями на пальцах-сосисках, сальные толстяки при сигарах, векселя, залоговые обязательства, форсмажоры, пени по просрочкам, и во всем этом было положительно невозможно разобраться, в какую бы книгу ни был занесен твой род — хоть в Бархатную, хоть в Голубиную. Мужики разбежались кто куда, кредиты утекали сквозь пальцы, а новомодные мануфактуры почему-то не хотели приносить дохода столбовым ровсам, зато начинали крутиться вовсю, когда их прибирали к рукам шустрые сервы, и папаша, боевой генерал, прошедший все штыковые Третьего Кризиса с пахитоской в зубах, не перенес удара, узнав, что Слащевка уже не принадлежит князьям Мещерских, а старший брат, Мефодий, застрелился, не сумев добиться отсрочки по закладным на Кутепово…
   Но Кирилл, став нищим, ощущал себя богачом. Ведь у него была Поленька, а у них был дуб с заветным дуплом, один на двоих, и он был счастлив!.. пока не пришла та осень.
   …Они стояли у дупла, стояли, впервые в жизни обнявшись; с небес накрапывала мелкая пронизывающая морось, и лицо Поленьки было совсем мокрым от теплых, соленых дождинок, а пухлые губы оказались горячи и сухи. «Кирилл! — Дивные Поленькины ресницы то и дело взметались, опаляя штык-юнкера ослепительным ультрамариновым пламенем. — Кирилл, так надо! Пусть я плохая, гадкая, пусть меня накажет Господь, но клянусь! — графу будет принадлежать только лишь тело мое, сердцем же я навеки ваша, Кирилл!»… А он кивал, не умея вдуматься в ея слова, наслаждаясь уже и самими звуками Поленькиного голоса; да, соглашался он, папенька был весьма неосмотрителен, делая такие долги, а маменькино сердце не вынесет, если имение пойдет с молотка; да, бездумно кивал он, его сиятельство граф хоть и стар, но человек несомненных достоинств и состоятелен; нет, конечно же, нет, бежать никак нельзя, потому что тогда граф не станет выкупать закладные и маменькино сердце, и без того надорванное папенькиными выходками, не выдержит, да и куда бежать, если он, Мещерских, любимый, любимый — о, Кирюша, поцелуй же меня, да поскорее! — хоть и полон несомненных достоинств, но, увы, несостоятелен, он всего лишь штык-юнкер, даже не армейский… жандармерия, фи, какая гадость! …а титул… что титул?! …в наше время, увы, увы, всего лишь пустой звук… «Я знаю, Кирилл, — сказала Поленька, заставив себя отстраниться и дрожащими пальчиками завязывая ленты капора, — вы сейчас будете крепко презирать меня, и поделом, но обещайте мне не накладывать на себя руки — обещаете? Смотрите же, Кирилл! — и вот вам мой зарок: я не сумею родить вам дочь, как мы оба мечтали, но я рожу вам жену и воспитаю ее так, чтобы она любила и ждала только вас и никого больше!»… И она убежала прочь, ни разу не оглянувшись; потом он несколько раз видел ее в «Светской хронике» — сначала об руку с графом, потом, позже, на борту космояхты Онанизиса… и если бы не отцовы заповеди, это каждый раз кончалось бы многодневным запоем, а так — спасала служба; и он служил, служил и на Конхобаре, и на Япете, и на Мезузии, пока однажды, почти четыре года назад, уже сюда, на Валькирию, не пришло письмо… Кирилл Мещерских грузно проследовал к стене. Фу-ты ну-ты, зеркало! Укладчики, конечно, зашибают по здешним меркам неплохо, землекопы тоже не жалуются. У каждого в дому найдется граненый стакан, а то и цельный сервиз. Но чтобы зеркало! Видно, пахал мужик зверино, чтобы такой диковиной гостевую украсить.
   Придирчиво осмотрел себя.
   Привычно хохотнул.
   Да уж, нынче Амуром никто не назовет; медвежеват, что и говорить, пудиков за шесть наверняка, ежели не все семь. Зато волосы — густы, да и подусники экие бравые! Ей-богу, Поленьке по душе будут…
   Эх, письмецо, письмецо, разбередило ж ты душу!
   Писала Поленька, что ждет не дождется, что только о нем, Кирюшеньке, и мечтает, и карточку к письмецу приложить не забыла… а была она на той карточке такая вся нежная, такая воздушная, какой и помнилась все эти годы, и очи те же — незабвенно-ультрамариновые; вот только стала Поленька моложе себя тогдашней и шесть сестренок было у нее теперь, все — хоть и красавицы писаные, да меньшой своей в подметки не годятся… зато маменька Поленькина не изменилась ничуть и не постарела вовсе: такая же грузная, какой навеки запомнилась, глаза навыкате, щеки брыльями, хоть подвязывай; одно удивило — приписочка: каялась маменька за все зло, что Кириллу содеяла, с успешной службою поздравляла и просила Поленьку не обижать, а побыстрее возвращаться на Ностальжи, где помнят, любят и ждут…
   Кирилл Мещерских, усмехнувшись, расчесал подусники.
   Ну и что ж, право, что семь пудов?.. Слава богу, он пока еще без разбега может перепрыгнуть оола; и уж никто не назовет его несостоятельным. Чин обер-опера — это вам, милостивые государи, не собачий хвост, и к отставке на тот год дадут штабс-обера, это как пить дать, со штабским пенсионом. Опять же, не одним пенсионом сыт; репутация честного мента дорогого стоит, с нею хоть в Компанию иди, хоть в Космический Транспортный, а то и к самим господам Смирновым — везде с руками оторвут, да только ведь не надо никуда ходить. Ни к чему! Кое-что подкоплено, кое-что отложено, по акциям вот-вот дивиденды закапают, и Слащевка уж выкуплена, и по Кутепову трудности, почитай, позади, осталось только бумазерию оформить, будь она неладна; так что день да ночь, сутки прочь, а там, глядишь, и Указ Высочайший подоспеет; а когда пройдет на Ностальжи сезон ливней и лягут на землю белые мухи, встречай, Поленька, суженого, да смотри, не обессудь, коли что не так…
   — Эй, Ромуальдыч!
   — Чего изволишь, батюшка? — сунулся в дверь боровичок.
   — Завари-ка, брат, еще чайку…
   — Сей момент, светик, — захлопотал старикашка. Мещерских улыбнулся в усы. Ишь, вот ведь уже и пятый десяток разменял, а все для дядьки дитятко, как ни уговаривал его тогда, нет, ни в какую: «Ни-ни, Кирюшенька, и думать не моги, что мне та воля? С меня старая барыня на том свете спросит, ежели я тебя, светик, оставлю»; так и прижился, и не понять уже, то ли ординарец, то ль вовсе родная душа… сдает, правда, в последнее время, ну да это горе — не беда; небось в родимой Слащевке кочетом забегает, глядишь, оженится еще на старости лет…
   Кирилл Мещерских подошел к лежанке, поправил одеяло спящему мальчонке, вернулся к столу, обдул истекающую душистым парком чашку, отхлебнул глоток, вставил в мобилкомп видеокристалл и погрузился в изучение «Дела о незаконном лишении свободы гр. Кеннеди Д. С., уроженца Ундины, старшего мастера укладочного участка № 7 железнодорожной станции Форт-Машка (планета Валькирия)».
   Какое-то время в его распоряжении еще оставалось. …Через час частые удары каменного молота по жестяному листу, висевшему на кожаных ремнях посреди площади, больно отдались в ушах. Сквозь рыбий пузырь, затянувший квадрат оконца, прорвался крик.
   — Ббаам даарри шьюшья am кирръя, ит-ме льясса тиарк…
   — О чем это он? — спросил Крис, тряся головой. Мещерских пожал плечами.
   — О том о самом, Христофор Вонифатьич. Я, по правде сказать, не все понимаю, это какое-то наречие, как бы не южное… Впрочем, — он поднес к уху ладонь, прислушался, — примерно так: собирайтесь, говорит, честные жители Ткумху, сходитесь к околице, к дороге, ведущей на Гунгерби. Идите все, идите старые и малые, мужчины и женщины. — На миг прервавшись, он изобразил недоумение. — Ишь ты, а ведь все понимаю, хоть и гортанит преизрядно. Ну-ка… Идите, говорит, все; мол, будет по воле Тха-Онгуа и в присутствии М'буула М'Матади суд над нечестивыми, проклятыми в своих помыслах… ишь ты!.. и поступках грязной, потерявшей совесть и стыд шлюхой Кштани из почтенного рода Иш-Кишта… не стану отрицать, милостивый государь, род достойный, и весьма… и безродным Могучим, именуемым Джех. Все, говорит, все идите…
   Обер-опер встал, медвежевато прошелся из конца в конец гостевой, накинул форменную куртку, натянул фуражку.
   Пристегнул к поясу шашку.
   — Ну-с, коли всех зовут, значит, и мы пойдем. Джех этот самый, он со своей бабою по моему ведомству, а М'буула этот, Ваяка то бишь, сколько я понимаю, как раз по вашему… Нет, сударь, пистолетик оставьте, мы и без него орлы орлами. Эй, Ромуальдыч, собирайся, черт!
   На улице кипел людской поток.
   Женщины в покрывалах, босоногие подростки, малые дети в рваных рубашонках, пешие и оольные мужчины, старики и степенные отцы семейств в цветных комбинезонах, заработанных на строительстве путей, шли к тому месту у дороги, где должен был состояться суд над преступной парой прелюбодеев.
   Завидев обер-опера, туземцы почтительно кланялись, уступали дорогу, дети радостно визжали, зрелые мужи прикладывали ладонь к груди в знак неподдельной приязни. Судя по всему, люди нгандва и впрямь крепко уважали честного мента. Веселые выкрики раздавались и в адрес Ромуальдыча. Что до Криса, то на него косились мельком, после чего интерес иссякал…
   Пути оказалось с полчаса, не больше.
   На большом валуне уже восседал ийту, каноноревнитель, держа в руках полупрозрачный желтый камень, застывший плевок Тха-Онгуа. Трое стариков судей расположились на другом плоском валуне. Рядом с ними стоял, переступая с ноги на ногу и тяжко вздыхая, невысокий сухой человек с полуседой бородкой — отец прелюбодейки Кштани, которую сейчас должен был судить народ, а чуть поодаль — двое, мужчина и женщина, наполовину скрытые широкими черными колпаками.
   Любопытные жители южных ймаро, случайно оказавшиеся в поселке, останавливались, отводили в сторону повозки и, выпустив на траву стреноженных оолов, тоже поспешали к Двум Валунам, занимали места, молча и сосредоточенно ожидая начала. Толпа все росла.
   — Уф! — Пробравшись сквозь уважительно раздвигающееся скопище к невысокому бугорку, открывающему прекрасный вид, обер-опер обнажил голову и тщательно обтер лоб платком. — Пришли. Гляньте-ко, Христофор Вонифатьич, супостат-то наш уже тут как тут.
   Крис перевел взгляд с жутковатых безлицых фигур туда, куда указывал Мещерских. На высокой стопке скрученных валиками оольих попон восседал туземец, схожий с каменным изваянием. Длинные, перехваченные желтой повязкой волосы рассыпались по широким плечам, спускались на мускулистую грудь, застывшее лицо напоминало отлитую из меди маску и только глаза, похоже, жили своей, отдельной жизнью: стоило изваянию чуть размежить веки, и толпу окатывало белым холодным огнем.
   — Точно ли он, князь?
   Обер-опер укоризненно оттопырил губу.
   — Экий вы, право, странный, господин Руби. Мне ли не знать? У меня вся тутошняя шантрапа с малолетства на учете, и Ваяку того же, почитай, три раза оформлял приводом. Каналья первостатейная! Помнишь ли, Ромуальдыч?
   — Вестимо, батюшка, — отозвался дядька. — Первейший был озорник!
   Мещерских нахлобучил фуражку.
   — Если хотите знать, огонь был парень. Кабы не я, пропал бы ни за грош; как пить дать, кончил бы каторгой. А так, вишь, аж в Козу залетел…
   — Да уж, — хмыкнул Крис.
   Обер-опер вскинулся было, поглядел внимательно, однако смолчал.
   С реки повеяло прохладой. Спокойное солнце висело над далекими холмами. Зеленые рощи, тянущиеся от самой околицы, пыль, клубящаяся над дорогой, и знакомый запах оолльего кизяка, кучами уложенного поодаль, были столь обычными и мирными, что Кристофер Руби, чуть прищурившись, окинул взглядом группу людей в желтых повязках, окружавших бунтовщика.
   — Вы уверены, князь, что он не откажется говорить?
   — Я уверен, что все устроится, Христофор Вонифатьич. О! Кажись, начинают!
   Один из стоящих вокруг человека-изваяния заговорил.
   — Пора, начнемте, дети Тха-Онгуа, во имя Творца, — сказал он не очень громко. — М'буула М'Матади, Сокрушающий Могучих, почтил вас присутствием. Но он не станет вести суд и выносить приговор. Он поручает вам разрешить это богопротивное дело согласно «Первозаповеди» и воле избранных вами людей. Решайте без злобы, без мести, без мягкости, а как велит закон предков, как подскажет вам Тха-Онгуа.
   Желтая повязка колыхнулась. Говоривший поклонился народу и судьям, затем, придерживая ладонью длинный ттай, молодцевато вернулся на место и застыл по левую руку М'буула М'Матади.
   Люди проводили его молчанием. Недавно еще говорливые, сейчас все они были молчаливы, сумрачно-сосредоточенны, и только со стороны, где расположились женщины, слышались проклятия и брань в адрес Кштани.
   — Нечего переводить, — буркнул Мещерских в ответ на невысказанный вопрос Криса. — Лаются, дуры. Между прочим, половина из них такие же шлюхи, если не хуже. Верно говорю, Ромуальдыч?
   Ромуальдыч с готовностью закивал.
   — Йа Тха-Онгуа ут'кху, кйа Тха-Онгуа утммуакти тху, — поднимаясь с места, нараспев произнес каноноревнитель.
   — Тха-Онгуа йкутху мтуа! — ответила толпа, кто громко, кто вполголоса, кто благочестивым шепотом.
   — Итак, начинаем суд, дети Творца. Судить будем мы, жители Ткумху, и весь народ по правде, по закону предков, завещавших нам «Первозаповедь», — поднимая над головой желтый камень, продолжал ийту. — Все ли вы знаете дело, которое собрало нас тут?
   — Все, все знаем, — донеслось отовсюду.
   — Тогда пусть выходит сюда почтенный Йайанду и прилюдно расскажет, что знает, — обращаясь к народу, предложил ийту.
   Из толпы вынырнул сумрачный, с хмурым лицом и растерянным взглядом человек в рваной зеленой рубахе секон 'Дхэн 'Дъ и непромокаемых галошах. Держась мозолистой ладонью за сердце, он приблизился к судьям и неловко, с достоинством поклонился.
   — Говори! — коротко сказал ийту.
   Толпа, затаив дыхание, напряженно слушала.
   — Что говорить, — так же коротко ответил Йайанду. — Я всегда был послушен закону. В числе прочих меня взяли прокладывать путь Железному Буйволу, и я копал землю не хуже остальных. Скажу правду: платили мне очень хорошо. — Он вытянул ногу, не без гордости предъявляя городскую обувку, но тут же вновь помрачнел. — И когда мне соседи сказали, что женщина, которая пришла в мой дом из рода Момод'УДиолло, — протянул он с невыразимым презрением, — ведет себя, как сука, как блудливая мйау, я не поверил…
   — Подробнее, подробнее! — крикнули из толпы.
   — Говори подробнее, почтенный, — подтвердил ийту.
   Йайанду пожал плечами.
   — Покидая дом на десять десятков дней, я подумал: зачем мне на это время жена? Как делают многие, я отвел ее в поселок Могучих и велел найти мужчину, который пожелает в мое отсутствие наслаждаться ее ньюми, а плату я определил в два крьейди…
   — Не много ли? — озабоченно спросил ийту.
   — Я муж, и мне лучше знать цену ньюми моей жены. — Йайанду гордо подбоченился, но тотчас вновь сник. — Вернувшись домой, я получил от нее не два, а три крьейди, и она сказала, что ее Могучий готов платить мне столько же каждые три десятка дней, которые она проведет в его доме…
   — Три крьейди? — удивленно приподнял брови ийту. В толпе завистливо присвистнули. Йайанду приосанился.
   — Какой мужчина откажется от предложения глупца? Я подумал: мне хватит второй жены, а если нет, то за полкрьейди в три десятка дней я всегда найду себе временную жену. Разве не так?
   — Справедливо и умно, — ийту кивнул. — Продолжай. Йайанду нахмурился.
   — Все подтвердят: я был доволен своей добычливой женой. Но пришел М'буула М'Матади, и я прозрел. Я подумал: негоже женщине нгандва радовать своей ньюми презренного Могучего. И я послал сына сестры в поселок Могучих, приказав взять плату за последние три десятка дней, а жену привести обратно ко мне. Но эта сука…
   В толпе послышались голоса, насмешливые возгласы, вздохи. Ийту строго глянул, и все стихло.
   — Я сам из достойного и твердого в соблюдении обычаев рода. Мне негоже произносить имя этой…
   — Твари, грязной блудни! — выкрикнула какая-то женщина.
   — Это сказала ее мать, — указав на кричавшую, промолвил Йайанду. — Что же говорить мне? Я мужчина, и я хотел узнать правду.
   — Каким образом? — тихо спросил ийту.
   — Я отправился в поселок Могучих вместе с двумя своими родичами и двумя молодыми людьми из нашего селения. Я хотел, чтобы были свидетели поведения женщины, жившей в моей хижине, — хмуро сказал Йайанду.
   Было ясно, что так он назвал жену не только ради соблюдения этикета нгандва, но и потому, что она противна и ненавистна ему.
   — И что же? — подал голос один из судей.
   — Люди не лгали! В тот же день мы, все пятеро, стали очевидцами бесстыдства этой женщины, — не глядя, показал он пальцем через плечо на стоявшую без юбки, съежившуюся от стыда и страха женщину, укрытую черным колпаком. — Ее не было в доме, когда мы пришли за ней. Она была со своим Могучим в з'Долевой, куда не пускают честных нгандва; она плясала с ним так, как пляшут Могучие, и она целовала его прилюдно… Толпа оцепенела.
   — Кто твои свидетели?
   Из толпы вышли четверо, по виду — станционные рабочие, укладчики или землекопы. Один был еще очень молод, весен семнадцати, не старше, прочие повзрослее.
   — Мы! — в один голос сказали они, приблизившись к судьям.
   — Поклянитесь перед Высью, что каждое ваше слово — правда и что ложь не осквернит вашу совесть.
   И ийту, время от времени поглядывая на бесстрастно молчащего М'буулу М'Матади, коротко произнес несколько фраз из «Первозаповеди», говоривших о святости домашнего очага нгандва'ндлу, людей нгандва. Потом все четверо, ничего не понявшие из древних, непривычно звучащих слов, подняли руки и, поцеловав солнечный луч, замерший на поднесенном ийту камне, начали рассказывать подробности того, что видели своими глазами…
   Внезапно все замерло. Стало так тихо, что слышен был летучий шорох осыпающегося под порывами ветра песка и легкий шум деревьев, отстоящих на самом берегу Уурры, довольно далеко от места судилища.
   — Так это все и было, — завершил рассказ старший из свидетелей, и все четверо, повинуясь разрешающему кивку ийту, вернулись на свои места.
   Каноноревнитель сокрушенно покачал головой.
   — О времена… Скажи, почтенный Йайанду, хочешь ли ты добавить что-либо к тому, что уже сказано?..
   Оскорбленный муж скривил губы.
   Нечего добавлять. Правдивые свидетели поведали все, не умолчав ни о чем. Во имя правды, принесенной людям нгандва светлым М'буула М'Матади, посланником Творца, он потребовал от жены вернуться, но мерзкая дрянь отказалась наотрез, сказав, что подала на развод, как это водится у Могучих. А когда он счел нужным привести доводы, предусмотренные «Первозаповедью», ее любовник отнял у него резную дубинку для усмирения непокорных жен и сломал об его, Йайанду, голову, чем нанес несмываемое оскорбление не только ему, законному мужу, но и всему роду И-Йан, ибо приведенная в негодность тъюти передавалась из поколения в поколение…
   Йайанду гневно топнул ногой.
   Всеми уважаемый мьенту О'Биеру, тоже — Могучий, который сейчас присутствует здесь, может подтвердить: с законной просьбой вернуть жену Йайанду пошел к начальнику стойл Железного Буйвола. И что же? Сперва ему велели предъявить какое-то брачное з'видетельство, потом предупредили, что жена — слыханное ли дело? — не собственность мужа и что ее нельзя учить уму-разуму при помощи тьюти…
   — А потом мне было сказано, что грязная тварь уже не вернется в мой дом, потому что теперь она уже не она, а мъисьис Кеннеди и подала прошение о получении гражданства Галактической Федерации, — последние слова Йайанду произнес едва ли не по слогам, но практически не коверкая. — Я не хочу знать, что означает все это. Я понял одно: правда Могучих существует только для них самих, но не для людей нгандва. И тогда я пошел в степь…
   Да, он пошел в степь, он разыскал в степи стан М'буулы М'Матади, он пал на колени перед посланцем Творца и, поцеловав ногу его, просил во имя Тха-Онгуа восстановить попранную справедливость. И не было отказа! Храбрые Инжинго Нгора тайно отправились в селение Могучих, пришли в дом, где грязная тварь предавалась блуду с бесчестным похитителем, накинули им на головы травяные накидки, и вот они стоят здесь оба — та, чье имя он не желает помнить, вместе с тем, кто склонил ее к позору и греху!
   Толпа подалась вперед, стоящие в задних рядах вытянули шеи.
   Колпаки упали.
   Полунагая, в грязной, изодранной, спускавшейся к босым ногам рваными клочьями рубахе, белая от стыда и страха, ежась под колючими взглядами сородичей, стояла молодая, едва переступившая порог третьего десятка весен, женщина. Непрекращающаяся мелкая дрожь била ее. Лицо, грудь, руки, все тело тряслось как в лихорадке.
   Ее соблазнитель, плотный приземистый Могучий лет тридцати, стоял рядом со скрученными за спиной руками. Как только колпак был снят, он повел себя недостойно. Сплюнул, выражая полное неуважение к судьям, не проявил почтения к М'бууле М'Матади, а на замечание каноноревнителя сперва не ответил вовсе, а затем откликнулся неразборчивым бурчанием. Усыпанное светло-коричневыми пятнышками лицо его было унизительно веселым, словно его не касались ни рассказ истца, ни вопросы ийту, ни ответы очевидцев, наперебой свидетельствующих о бесстыдстве преступников. Лишь однажды, когда женщина, подавленная подробностями рассказа четверых, зарыдала, глотая рвущийся из горла крик, меж рыжих ресниц похитителя чужих жен мелькнула тревога, и он, чуть сдвинувшись, коснулся плечом плеча распутницы.
   — Кто может опровергнуть свидетелей, заставших этих людей в грехе и прелюбодеянии? — указывая на преступную пару, спросил ийту.
   Толпа заворчала.
   — Что там опровергать? Эта блудница всему селению раззвонила, что намерена улететь в Высь!
   — Все верно!
   — Гадина! Притворялась скромницей, а сама оскорбила уважаемого человека!
   — Убить их надо! Камнями, как гхау поганых, — срывая с седой головы покрывало, дико закричала, подавшись вперед, мать развратницы.
   И тотчас одобрительно загалдели женщины.
   — Правильно сказала, Муу-Муу! Как шелудивых гхау, чтобы другим неповадно было!
   — Тише, длинноволосые! Суд еще не закончился, — поднимаясь с камня, остановил их старец, восседающий посредине. — Решать будем после, а сейчас пусть скажут сами эти… Скажи, женщина, почему ты впала в грязь и грех с этим мужчиной? — не глядя на подсудимую, спросил он. — Может быть, муж твой плохой, не годится для брачной жизни? Или же твой Могучий отрекся от своих заблуждений и признал правду Тха-Онгуа?
   Все насторожились. И хотя это была обычная судебная формальность, предусмотренная «Первозаповедью» для таких случаев, тем не менее толпа жадно уставилась на преступницу, ожидая ее ответа. Но она, по-видимому, не только не поняла, а даже не расслышала ответа.