Страница:
– Да качумай, начальник! – как мог добродушно попытался Кешка «врубить» привычный лагерный базлан. – Я ж неделю, как от кума! До дому до хаты! Ща ласты на печку, зубы на полку и – тише мыши!..
– Захлопни помойку, урод! – резко оборвал его постовой. – А ну пошел! Вперед! – Он схватил Кешку за плечо, развернул его на 180 градусов и толкнул в спину.
Ну здравствуй, любимый город…
В отделении милиции справка об освобождении была еще и еще раз проверена, осмотрена чуть ли не под микроскопом и даже обнюхана. Самого Кешку подвергли такому шмону[63], какого он не видывал даже в лагере. Залезли даже в то место, о котором и говорить-то вслух не совсем прилично. Потом дежурный офицер со всего маху залепил ему армейской латунной пряжкой на кожаном ремне по тому самому месту и удовлетворенно гавкнул:
– Свободен!
Все! Он свободен! И забыть, к чертовой матери, все прошедшие годы, как страшный сон. А что вспомнить? Вспомнить, что в Ленинграде его ждала мать.
И не просто в Ленинграде, а в трех с половиной минутах ходьбы от вокзала. Правда, переписку с ней Кешка прервал еще в конце шестьдесят пятого, когда ему накрутили к оставшемуся году отсидки еще восемь – за попытку побега и участие в бунте. Тогда казалось, что никогда он из-за колючки не выберется.
Мать писала вплоть до середины шестьдесят шестого. Все надеялась, что Кешку скоро освободят. Ан нет. Судьба распорядилась иначе. И нестерпимо стыдно было писать ей обо всем происшедшем. А потому Кешка замолчал. Мать обращалась и к начальнику колонии. Подполковник Загниборода, а позже и его преемник «вникали» и «реагировали». Замполит зоны проводил с осужденным Монаховым душеспасительные беседы. Но они вызывали в душе Кешки лишь тупую озлобленность.
Вот он где срабатывает, закон единства и борьбы противоположностей. Сердце рвется на куски от жалости к родному человеку, а рука не поднимается написать и покаяться в собственных грехах, отчего чувство вины лишь усугубляется. Теоретическая невозможность совместного существования двух разнополюсных посылок на практике обращается убийственным смятением души.
Обратная дорога – от отделения милиции до Московского вокзала – заняла не более четверти часа. А уж тут рукой подать. Бегом по Лиговке к пятьдесят шестому дому. Вход прямо с проспекта и – на второй этаж.
Дверь справа. Второй звонок снизу. Здесь прибита длинная и узкая деревянная планка, на которой укреплены пять кнопок. Вот под второй снизу и должна быть приклеена картонка с надписью «Монаховы».
Стоп!!! Никакой планки тут нет. Что за ерунда? И сама дверь совершенно другая. У них была обычная двустворчатая деревянная дверь, неровно выкрашенная масляной половой краской. Кешка отчетливо это помнил. Ведь дверь когда-то красил его отец. Он пришел из своего кабака пьяный вдрабадан, поругался вочередной раз с матерью и, чтобы как-то отвлечься, вытащил из чулана жестяную банку с коричневой краской. Краска была старая и негодная. Ложилась на дверную фанеру сгустками и подтеками, да так и присохла. Соседи по коммуналке назавтра ахали-охали, но перекрашивать дверь никто не стал.
Теперь эта же дверь аккуратно обита черным дерматином, прошита бронзовыми гвоздями с фигурными шляпками. И звонок рядом всего один. А на самой двери отполированная латунная табличка «ВОЛОГЖАНИНА Клавдия Николаевна».
Бред! Кешка, не веря своим глазам, пошел вниз по лестнице. Шагнул из парадной на тротуар Лиговского проспекта, осмотрелся по сторонам. Справа Московский вокзал и площадь Восстания. Перед ним трамвайные пути. За ними, на той стороне, рюмочная, где каждому желающему наливали по сто пятьдесят и подавали бутерброд с килькой. За плату, конечно. С раннего утра и до позднего вечера.
Кешка оглянулся и посмотрел на номер дома. Точно – «пятьдесят шесть». Следующий – «пятьдесят шесть „А»». Ошибки быть не могло. Он вновь ступил в парадную и неуверенно стал подниматься по ступенькам.
Ну вот же она – петля!
В первом лестничном проеме у самых перил на двенадцатой ступеньке торчала металлическая петля, не срезанная в свое время строителями. Как-то он возвращался домой из музыкальной школы и нечаянно зацепился за эту петлю носком ботинка. Не удержавшись на ногах, кубарем покатился вниз и сломал себе ногу. Потом все весенние каникулы пролежал в гипсе.
Нет, ошибки быть не могло. Он дома. И, если нужно будет, вдребезги разнесет эту черно-дерматиновую дверь, чтобы выяснить всю нелепицу происходящего.
Разносить дверь не пришлось. Достаточно было нажать на кнопку звонка, чтобы ему немедленно открыли, даже не спросив традиционное «кто там?». Наоборот, вопрос задал сам Кешка:
– Ты кто?
На пороге квартиры перед ним стояла девчонка лет семнадцати. Невысокая, но стройная и ладная, с роскошной копной вьющихся каштановых волос. Брови были потрясающе густые, а на правой щеке виднелась родинка, что придавало ее внешности особое очарование. Она удивленно хлопала огромными серыми глазищами в обрамлении длинных роскошных ресниц и не могла произнести ни слова…
Хабаровский край, Верхнебуреинекий район, поселок Ургал
Ленинград
Хабаровский край, Верхнебуреинскнй район
– Захлопни помойку, урод! – резко оборвал его постовой. – А ну пошел! Вперед! – Он схватил Кешку за плечо, развернул его на 180 градусов и толкнул в спину.
Ну здравствуй, любимый город…
В отделении милиции справка об освобождении была еще и еще раз проверена, осмотрена чуть ли не под микроскопом и даже обнюхана. Самого Кешку подвергли такому шмону[63], какого он не видывал даже в лагере. Залезли даже в то место, о котором и говорить-то вслух не совсем прилично. Потом дежурный офицер со всего маху залепил ему армейской латунной пряжкой на кожаном ремне по тому самому месту и удовлетворенно гавкнул:
– Свободен!
Все! Он свободен! И забыть, к чертовой матери, все прошедшие годы, как страшный сон. А что вспомнить? Вспомнить, что в Ленинграде его ждала мать.
И не просто в Ленинграде, а в трех с половиной минутах ходьбы от вокзала. Правда, переписку с ней Кешка прервал еще в конце шестьдесят пятого, когда ему накрутили к оставшемуся году отсидки еще восемь – за попытку побега и участие в бунте. Тогда казалось, что никогда он из-за колючки не выберется.
Мать писала вплоть до середины шестьдесят шестого. Все надеялась, что Кешку скоро освободят. Ан нет. Судьба распорядилась иначе. И нестерпимо стыдно было писать ей обо всем происшедшем. А потому Кешка замолчал. Мать обращалась и к начальнику колонии. Подполковник Загниборода, а позже и его преемник «вникали» и «реагировали». Замполит зоны проводил с осужденным Монаховым душеспасительные беседы. Но они вызывали в душе Кешки лишь тупую озлобленность.
Вот он где срабатывает, закон единства и борьбы противоположностей. Сердце рвется на куски от жалости к родному человеку, а рука не поднимается написать и покаяться в собственных грехах, отчего чувство вины лишь усугубляется. Теоретическая невозможность совместного существования двух разнополюсных посылок на практике обращается убийственным смятением души.
Обратная дорога – от отделения милиции до Московского вокзала – заняла не более четверти часа. А уж тут рукой подать. Бегом по Лиговке к пятьдесят шестому дому. Вход прямо с проспекта и – на второй этаж.
Дверь справа. Второй звонок снизу. Здесь прибита длинная и узкая деревянная планка, на которой укреплены пять кнопок. Вот под второй снизу и должна быть приклеена картонка с надписью «Монаховы».
Стоп!!! Никакой планки тут нет. Что за ерунда? И сама дверь совершенно другая. У них была обычная двустворчатая деревянная дверь, неровно выкрашенная масляной половой краской. Кешка отчетливо это помнил. Ведь дверь когда-то красил его отец. Он пришел из своего кабака пьяный вдрабадан, поругался вочередной раз с матерью и, чтобы как-то отвлечься, вытащил из чулана жестяную банку с коричневой краской. Краска была старая и негодная. Ложилась на дверную фанеру сгустками и подтеками, да так и присохла. Соседи по коммуналке назавтра ахали-охали, но перекрашивать дверь никто не стал.
Теперь эта же дверь аккуратно обита черным дерматином, прошита бронзовыми гвоздями с фигурными шляпками. И звонок рядом всего один. А на самой двери отполированная латунная табличка «ВОЛОГЖАНИНА Клавдия Николаевна».
Бред! Кешка, не веря своим глазам, пошел вниз по лестнице. Шагнул из парадной на тротуар Лиговского проспекта, осмотрелся по сторонам. Справа Московский вокзал и площадь Восстания. Перед ним трамвайные пути. За ними, на той стороне, рюмочная, где каждому желающему наливали по сто пятьдесят и подавали бутерброд с килькой. За плату, конечно. С раннего утра и до позднего вечера.
Кешка оглянулся и посмотрел на номер дома. Точно – «пятьдесят шесть». Следующий – «пятьдесят шесть „А»». Ошибки быть не могло. Он вновь ступил в парадную и неуверенно стал подниматься по ступенькам.
Ну вот же она – петля!
В первом лестничном проеме у самых перил на двенадцатой ступеньке торчала металлическая петля, не срезанная в свое время строителями. Как-то он возвращался домой из музыкальной школы и нечаянно зацепился за эту петлю носком ботинка. Не удержавшись на ногах, кубарем покатился вниз и сломал себе ногу. Потом все весенние каникулы пролежал в гипсе.
Нет, ошибки быть не могло. Он дома. И, если нужно будет, вдребезги разнесет эту черно-дерматиновую дверь, чтобы выяснить всю нелепицу происходящего.
Разносить дверь не пришлось. Достаточно было нажать на кнопку звонка, чтобы ему немедленно открыли, даже не спросив традиционное «кто там?». Наоборот, вопрос задал сам Кешка:
– Ты кто?
На пороге квартиры перед ним стояла девчонка лет семнадцати. Невысокая, но стройная и ладная, с роскошной копной вьющихся каштановых волос. Брови были потрясающе густые, а на правой щеке виднелась родинка, что придавало ее внешности особое очарование. Она удивленно хлопала огромными серыми глазищами в обрамлении длинных роскошных ресниц и не могла произнести ни слова…
Хабаровский край, Верхнебуреинекий район, поселок Ургал
– Ну хоть ты им скажи, Платон Игнатьич! – распалялся председатель Ургальского сельсовета. – На кой ляд нам здеся ишшо узкоглазые сдалися?. Што японцы, што корейцы – хрен редьки не слэшей! Пускай ба сидели у себя в Корее! Ну построить воны свои леспромхозы. А мы как были в дерьмах, так и останемся со своей лесопилкой! Воны ж наш родный лес по-гублять!
– Ты, Федор Устимыч, воду-то не мути! – басил ему в ответ секретарь Чегдомынского райкома партии. – У тебя в поселке электричество есть?
– Ну.
– Почта-телеграф, школа-восьмилетка есть?
– Ну.
– Сельмаг есть?
– Ну.
– Вот тебе и «ну»! Какого рожна тебе еще надо? Экий ты наглый! Развития тебе не хватает! Притесняют тебя все, бедного! А того понять не можешь, что не в поселке твоем дело. Не хватает у тебя политической сознательности – вот чего! Генеральной линии коммунистической партии не видишь! Близорукий ты, товарищ Захаров! Ты хоть представляешь себе, что такое международная политика государства? Это ж!.. Как его… Это ж мировой прогресс, можно сказать! А на той плешивине, где твой поселок, что построишь? С одной стороны марь непролазная, с другой – сопка крутая. Думал ты об этом? Эт-то, я тебе скажу, не доску пилить. Тут высшая мысль о всеобщем благе должна работать. И работает. Да ты радуйся тому, что рядом корейские товарищи трудиться будут! Советский Союз с них золото получит. Дорогу здесь железную построят. До Хабаровска будет рукой подать! Хошь в Приморье по едешь, хошь в Уссурийск, а хошь – прямиком в Сочи! В мягком вагоне! Чай с лимоном в подстаканнике! На окнах занавески крахмальные! И поезд по рельсам: тук-тук, тук-тук!.. Красота!
Не хотел Устимыч никакой красоты. И радел-то он за общее дело. Чтоб не дали сгинуть старому таежному поселку. Чтоб не загубили инородцы тайгу расейскую. Но слова и стремления его не находили поддержки ни у районного, ни у краевою руководства. Главным было – получить от Южной Кореи прибыль в золоте. По Генеральному плану строительства Восточного участка Байкало-Амурской железнодорожной магистрали в нескольких километрах от глухого и малонаселенного пункта с древним названием Ургал вскоре должен был вырасти современный поселок из стекла и бетона. Тоже Ургал. Только с приставкой «Новый». Сюда будут вложены громадные средства. Сюда прибудут строители с Украины, нагонят тьму-тьмущую новейшей техники и оборудования. Возведут кинотеатр, стадион, универмаг и железнодорожную станцию. Поднимут четырех – и пятиэтажные дома. А в старом Ургале хоть трава не расти. Обидно.
– Ну чего ты молчишь, парторг? – вновь обратился председатель сельсовета к Платону Игнатьевичу Куваеву, в котором мало кто узнал бы сейчас бандита, убийцу и беглого зека – Соленого, – десять лет назад оставившего зону и затаившегося в самой глуши бескрайней дальневосточной земли.
– А чего говорить? – пожал тот плечами. – Товарищам, из райкома, наверное, видней. Не говоря уже о краевом комитете. Ты прав, конечно, Федор Устимыч. Но и против райкома не попрешь…
– Во! – одобрительно воскликнул районный партиец. – Умный человек твой парторг! – ткнул он пальцем в сторону Соленого. – Ты бы к его мнению почаще прислушивался!
Возразить Устимычу было нечего.
В прошлом году коммунисты Ургала, число которых возросло до двадцати пяти человек, на отчетно-выборном собрании единогласно проголосовали за бригадира лесопилки, избрав его своим вожаком. Пришлось лже-Куваеву оставить производство, которое тоже за эти годы значительно выросло, и принять освобожденную должность. Сам Соленый обзавелся красной книжечкой члена КПСС ровно через год после того, как отличился на пожаре, спалившем дотла дом ур-гальского мужика Савелия.
Бригадир лесопилки бесстрашно бросился тогда в огонь, чтобы спасти несчастного мужика и его жену. Но не успел. Тела их почти полностью обгорели, и самому бригадиру досталось. Грудь, шея и часть лица оказались здорово прихвачены готаменем. Четыре месяца выхаживали его в чегдомынской райбольнице, куда обгоревшего доставил старшина-участковый на своей телеге. Все думали, умрет бригадир.
Соленый выжил. И был очень даже рад, что огонь изменил его лицо до неузнаваемости и напрочь выжег с левой стороны груди злосчастную татуировку «СЛОН. 1962 год», чуть было не разоблачившую его перед ургальцами. Никто из селян и подумать тогда не мог, что «героизм» бригадира – всего-навсего отчаянная и умело поставленная инсценировка,
Соленый еще лежал в ожоговом отделении райбольницы, когда председатель сельсовета «сосватал» его кандидатом в члены КПСС. Рекомендации ему дали сам Федор Устимович, старшина-участковый и супруга председателя. А райком безоговорочно утвердил кандидатуру.
Сюда же, в больницу, примчался редактор районной газеты с фотокорреспондентом – взять интервью у героя. Соленый наотрез отказался, сославшись на жуткое самочувствие. Позже, уже после выздоровления, журналисты наезжали к нему еще дважды. Но всякий раз бригадир лесопилки угрюмо отмалчивался, воротил обожженное лицо от фотообъектива, и односельчане восхищались не только смелостью этого человека, но и его скромностью, что, конечно же, активно работало на авторитет.
Десятистрочная информационная заметка без фотоснимка, набранная «десятым рубленым» шрифтом, все же вышла в одном из номеров газеты под заголовком «Герои среди нас!». Соленому ее принес почтальон, за что заработал стакан самогону. Заметку бригадир аккуратно вырезал из газетной полосы и спрятал. На память.
А лесопилка тем временем продолжала исправно работать, увеличивая объемы производства. И даже тогда, когда Соленого сменил на должности бригадира другой человек – из коренных ургальских мужиков, – все помнили, что на ноги этот участок поставил не кто иной, как теперешний секретарь партийной организации поселка.
Как только Соленый принял партийное хозяйство у Федора Устимыча, Чегдомынское шахтоуправление по указанию райкома выделило в его распоряжение новенький автомобиль ГАЗ-69А. «Герой должен быть обеспечен средством передвижения!» И заколесил Соленый по району, старательно изображая кипучую деятельность и беспредельную верность идеям Ленинской Коммунистической партии. У самого Устимыча, председателя сельсовета, машины не, было. А у парторга была! Правильно: партия – наш рулевой. Ура, товарищи!
– …Ну хорошо, – смирился Устимыч. – Коль вы оба так считаете, пусть будет по-вашему.
– Наконец-то! – довольно всплеснул руками секретарь райкома. – А то уж я думал, ты совсем непробиваемый, Федор Устимыч!
– Денег-то на развитие дадите? – обратился к нему Захаров, пытаясь хоть здесь выкроить для заброшенного Ургала выгоду.
– Отчего ж не дать? – бодро ответил тот. – Вот буквально в четверг, через два дня, ждем курьеров-инкассаторов из Хабаровска. Зарплату привезут и премиальные на шахтоуправление. И фонд развития не забыли. Партия, она, понимаешь ли, обо всем помнит, о каждом заботится…
Что-то всколыхнуло внутренности Соленого. Будто поддало изнутри в самое сердце. Курьеры-инкассаторы, говорите? А шахтоуправление большое. Видать, немало деньжат повезут. Эх, разжиться бы, да деру отсюда!
«Разжиться можно, – думалось Соленому, пока секретарь райкома что-то говорил Устимычу. – А вот деру давать рано».
Паспорт убитого им десять лет назад охотника был просрочен. Пока об этом никто не вспоминал. Но стоит с этим документом рвануть в центр России, как первый же постовой милиционер заподозрит неладное и отведет в отделение. Это ургаль-ский участковый – лопух. А в той же Москве или Ленинграде – Соленому это было известно – паспортный режим на высочайшем контроле…
– Рад был видеть! – поднялся секретарь райкома из-за стола, давая понять, что разговор окончен. – Значит, договорились, Федор Устимыч. Ты на леспромхозы рот не разевай и рыком не рычи. У них своих председателей хоть отбавляй. А тебя мы не забудем, в обиду не дадим!
А Соленому вообще было не до их проблем…
– Ты, Федор Устимыч, воду-то не мути! – басил ему в ответ секретарь Чегдомынского райкома партии. – У тебя в поселке электричество есть?
– Ну.
– Почта-телеграф, школа-восьмилетка есть?
– Ну.
– Сельмаг есть?
– Ну.
– Вот тебе и «ну»! Какого рожна тебе еще надо? Экий ты наглый! Развития тебе не хватает! Притесняют тебя все, бедного! А того понять не можешь, что не в поселке твоем дело. Не хватает у тебя политической сознательности – вот чего! Генеральной линии коммунистической партии не видишь! Близорукий ты, товарищ Захаров! Ты хоть представляешь себе, что такое международная политика государства? Это ж!.. Как его… Это ж мировой прогресс, можно сказать! А на той плешивине, где твой поселок, что построишь? С одной стороны марь непролазная, с другой – сопка крутая. Думал ты об этом? Эт-то, я тебе скажу, не доску пилить. Тут высшая мысль о всеобщем благе должна работать. И работает. Да ты радуйся тому, что рядом корейские товарищи трудиться будут! Советский Союз с них золото получит. Дорогу здесь железную построят. До Хабаровска будет рукой подать! Хошь в Приморье по едешь, хошь в Уссурийск, а хошь – прямиком в Сочи! В мягком вагоне! Чай с лимоном в подстаканнике! На окнах занавески крахмальные! И поезд по рельсам: тук-тук, тук-тук!.. Красота!
Не хотел Устимыч никакой красоты. И радел-то он за общее дело. Чтоб не дали сгинуть старому таежному поселку. Чтоб не загубили инородцы тайгу расейскую. Но слова и стремления его не находили поддержки ни у районного, ни у краевою руководства. Главным было – получить от Южной Кореи прибыль в золоте. По Генеральному плану строительства Восточного участка Байкало-Амурской железнодорожной магистрали в нескольких километрах от глухого и малонаселенного пункта с древним названием Ургал вскоре должен был вырасти современный поселок из стекла и бетона. Тоже Ургал. Только с приставкой «Новый». Сюда будут вложены громадные средства. Сюда прибудут строители с Украины, нагонят тьму-тьмущую новейшей техники и оборудования. Возведут кинотеатр, стадион, универмаг и железнодорожную станцию. Поднимут четырех – и пятиэтажные дома. А в старом Ургале хоть трава не расти. Обидно.
– Ну чего ты молчишь, парторг? – вновь обратился председатель сельсовета к Платону Игнатьевичу Куваеву, в котором мало кто узнал бы сейчас бандита, убийцу и беглого зека – Соленого, – десять лет назад оставившего зону и затаившегося в самой глуши бескрайней дальневосточной земли.
– А чего говорить? – пожал тот плечами. – Товарищам, из райкома, наверное, видней. Не говоря уже о краевом комитете. Ты прав, конечно, Федор Устимыч. Но и против райкома не попрешь…
– Во! – одобрительно воскликнул районный партиец. – Умный человек твой парторг! – ткнул он пальцем в сторону Соленого. – Ты бы к его мнению почаще прислушивался!
Возразить Устимычу было нечего.
В прошлом году коммунисты Ургала, число которых возросло до двадцати пяти человек, на отчетно-выборном собрании единогласно проголосовали за бригадира лесопилки, избрав его своим вожаком. Пришлось лже-Куваеву оставить производство, которое тоже за эти годы значительно выросло, и принять освобожденную должность. Сам Соленый обзавелся красной книжечкой члена КПСС ровно через год после того, как отличился на пожаре, спалившем дотла дом ур-гальского мужика Савелия.
Бригадир лесопилки бесстрашно бросился тогда в огонь, чтобы спасти несчастного мужика и его жену. Но не успел. Тела их почти полностью обгорели, и самому бригадиру досталось. Грудь, шея и часть лица оказались здорово прихвачены готаменем. Четыре месяца выхаживали его в чегдомынской райбольнице, куда обгоревшего доставил старшина-участковый на своей телеге. Все думали, умрет бригадир.
Соленый выжил. И был очень даже рад, что огонь изменил его лицо до неузнаваемости и напрочь выжег с левой стороны груди злосчастную татуировку «СЛОН. 1962 год», чуть было не разоблачившую его перед ургальцами. Никто из селян и подумать тогда не мог, что «героизм» бригадира – всего-навсего отчаянная и умело поставленная инсценировка,
Соленый еще лежал в ожоговом отделении райбольницы, когда председатель сельсовета «сосватал» его кандидатом в члены КПСС. Рекомендации ему дали сам Федор Устимович, старшина-участковый и супруга председателя. А райком безоговорочно утвердил кандидатуру.
Сюда же, в больницу, примчался редактор районной газеты с фотокорреспондентом – взять интервью у героя. Соленый наотрез отказался, сославшись на жуткое самочувствие. Позже, уже после выздоровления, журналисты наезжали к нему еще дважды. Но всякий раз бригадир лесопилки угрюмо отмалчивался, воротил обожженное лицо от фотообъектива, и односельчане восхищались не только смелостью этого человека, но и его скромностью, что, конечно же, активно работало на авторитет.
Десятистрочная информационная заметка без фотоснимка, набранная «десятым рубленым» шрифтом, все же вышла в одном из номеров газеты под заголовком «Герои среди нас!». Соленому ее принес почтальон, за что заработал стакан самогону. Заметку бригадир аккуратно вырезал из газетной полосы и спрятал. На память.
А лесопилка тем временем продолжала исправно работать, увеличивая объемы производства. И даже тогда, когда Соленого сменил на должности бригадира другой человек – из коренных ургальских мужиков, – все помнили, что на ноги этот участок поставил не кто иной, как теперешний секретарь партийной организации поселка.
Как только Соленый принял партийное хозяйство у Федора Устимыча, Чегдомынское шахтоуправление по указанию райкома выделило в его распоряжение новенький автомобиль ГАЗ-69А. «Герой должен быть обеспечен средством передвижения!» И заколесил Соленый по району, старательно изображая кипучую деятельность и беспредельную верность идеям Ленинской Коммунистической партии. У самого Устимыча, председателя сельсовета, машины не, было. А у парторга была! Правильно: партия – наш рулевой. Ура, товарищи!
– …Ну хорошо, – смирился Устимыч. – Коль вы оба так считаете, пусть будет по-вашему.
– Наконец-то! – довольно всплеснул руками секретарь райкома. – А то уж я думал, ты совсем непробиваемый, Федор Устимыч!
– Денег-то на развитие дадите? – обратился к нему Захаров, пытаясь хоть здесь выкроить для заброшенного Ургала выгоду.
– Отчего ж не дать? – бодро ответил тот. – Вот буквально в четверг, через два дня, ждем курьеров-инкассаторов из Хабаровска. Зарплату привезут и премиальные на шахтоуправление. И фонд развития не забыли. Партия, она, понимаешь ли, обо всем помнит, о каждом заботится…
Что-то всколыхнуло внутренности Соленого. Будто поддало изнутри в самое сердце. Курьеры-инкассаторы, говорите? А шахтоуправление большое. Видать, немало деньжат повезут. Эх, разжиться бы, да деру отсюда!
«Разжиться можно, – думалось Соленому, пока секретарь райкома что-то говорил Устимычу. – А вот деру давать рано».
Паспорт убитого им десять лет назад охотника был просрочен. Пока об этом никто не вспоминал. Но стоит с этим документом рвануть в центр России, как первый же постовой милиционер заподозрит неладное и отведет в отделение. Это ургаль-ский участковый – лопух. А в той же Москве или Ленинграде – Соленому это было известно – паспортный режим на высочайшем контроле…
– Рад был видеть! – поднялся секретарь райкома из-за стола, давая понять, что разговор окончен. – Значит, договорились, Федор Устимыч. Ты на леспромхозы рот не разевай и рыком не рычи. У них своих председателей хоть отбавляй. А тебя мы не забудем, в обиду не дадим!
А Соленому вообще было не до их проблем…
Ленинград
– Ты кто? – На лестничной площадке стоял помятый, коротко стриженный и небритый мужчина явно забулдыжного вида и – естественно – промокший до нитки. Он удивленно пялился на девушку, словно она была перед ним голая или на голове ее росли ослиные уши. Еще в его взгляде было что-то дикое и затравленное, будто он бежал-бежал от неведомых преследователей и лишь здесь, в этой квартире, надеялся найти спасение и укрытие.
– В… вы-ы к Кл-лавдии Николаевне? – спросила она, немного придя в себя.
– Я – к себе домой! – надтреснутым голосом ответил ей нежданный гость. – А ты чего здесь делаешь?
– Я… – Девушка чуть помедлила с ответом. – Я здесь живу.
– Я – тоже, – решительно произнес он и, отодвинув ее плечом, прошел в прихожую, оставляя на натертом до блеска паркете мокрые следы своих грязных и стоптанных ботинок.
– МИ-И-ЛИ-И-ЦИ-И-Я-А!!! – оглушительно и визгливо закричала девушка, выбегая на лестницу. – ГРА-А-АБ-Я-АТ!!! ПА-А-АМАГИ-И-ТЕ!!!
– …МОЛЧИ! – крикнул Кешка и выскочил вслед за ней из квартиры. Сгреб ее в охапку и заволок обратно в прихожую, захлопнув тяжелую, обитую черным дерматином дверь. – Молчи, дура, – повторил он совсем не грозно, а как-то нелепо улыбаясь. – Только милиции мне сейчас не хватает.
Девушка извернулась и хватанула его зубами за палец. Не долго думая, он залепил ей подзатыльник.
– Идиотина! Больно же!
– Пусти меня! Пусти, скотина!
– Дуреха, на хрен ты мне сдалась – грабить тебя? – Он словно уговаривал ее.
– Пусти, говорю!
– Будешь кусаться?
– Буду! – торжественно пообещала девушка.
– Да и черт с тобой! – Ему надоела эта схватка, и он разжал руки, не забыв легонько отшвырнуть девушку в глубь квартиры. – Кусайся!
Девушка шлепнулась на пол.
– Дурак!
– Сама ты дура, – сказал он уже совершенно спокойно.
– Ну говори быстро, чего тебе надо, и – убирайся! – достаточно сурово, как ей самой показалось, произнесла девушка, поднявшись на нога и вооружившись попавшимся под руку веником.
– Уж больно ты грозен, как я погляжу! – усмехнулся мужчина. – А ну давай тапки, – попросил-приказал он. – Чисто у вас слишком.
– Чистослишком не бывает, – буркнула в ответ девушка и вытащила из ящика для обуви домашние туфли бабы Клавы – светло-розовые, с помпончиками, отороченные белым искусственным мехом.
– Здесь чего, музей теперь? – ошалело глядел по сторонам гость.
– Угадал. «Эпохи развивающегося социализма».
– Нормально. Я – Иннокентий, – представился он.
– Катя, – назвалась девушка и продолжала стоять, испытующе глядя на него. Ей почему-то стало жаль этого парня (она рассмотрела, что он не так уж стар и не настолько страшен, как показалось с первого взгляда). Что-то было в нем – разбитое и растерзанное, – заглушающее все опасения и брезгливость, но вызывающее сострадание.
– Тут же коммунальная квартира была! Я с матерью вот в этой комнате жил, – указал он на дверь слева.
– Может быть, – согласилась Катя. – Но теперь здесь живет Клавдия Николаевна Вологжанина. Табличку читал?
– Читал. А мать моя где? Монахова?
– А-а, – протянула Катя. – Помню, помню, мне бабушка рассказывала. Она въехала сюда в шестьдесят седьмом году, когда еще работала в райкоме партии. Раньше здесь коммуналка была. Но ее расселили, чтобы улучшить жилищные условия партийного работника. Бабушка говорила, что при расселении был какой-то скандал.
Одна женщина не захотела съезжать. Вроде бы это и была Монахова. Ей предложили однокомнатную квартиру в Осиновой роще. Ну и что с того, что за городом? Зато отдельно! И милиция приходила выселять ее, и решение суда в нос ей тыкали, и судебный исполнитель пороги обивал. Все без толку. Уперлась – и ни в какую. Думали-решали. Вызвали «неотложку» из психиатрической больницы, и врачи признали ее невменяемой. Так бабушка оказалась одна в пятикомнатной квартире. Стой, ты куда?..
– Вот, значит, как… – пробормотал Кешка и, как оглушенный, ничего и никого вокруг уже не замечая, поплелся к выходу.
– Да постой же ты!.. Давай я тебя хоть чаем напою!.. – крикнула ему вслед Катя.
Кешка, не отвечая, спускался по лестнице…
На проходной, объяснив вахтеру, что ему нужно, Кешка миновал «вертушку» и прошел к нужному корпусу. В нижнем холле его встретил дежурный медбрат. Мужичище двухметрового роста и полутораметровой ширины. Грязный, некогда бывший белым халат его готов был расползтись по швам. А из-под закатанных рукавов видны жилистые волосатые руки. На внешней стороне правой кисти кривая наколка «Катя». Кешка на сёкунду вспомнил о девчонке, встретившей его на Лиговском, 56. С этим громилой она вряд ли знакома.
– Вы к кому? – задал традиционный вопрос медбрат, дыхнув на Кешку устойчивым перегаром.
– К Монаховой, – неуверенно произнес он, все еще надеясь, что произошла ошибка и его мать не лежит в этой долбаной психушке.
– А вы ей кто? – вновь задал вопрос громила.
– Сын, – севшим голосом проговорил Кешка.
– А-а! – протянул тот и расхлебенил рот в идиотской улыбке. – Бах, значит. С гастролей вернулся.
– Какой Бах? – уставился на него Кешка.
– Иоганн Себастьян! Хо-хо-хо! – зарокотал тот и двинулся к зарешеченной двери, за которой располагались палаты. – Щас вызову! Хо-хо-хо!
Кешка тем временем осмотрел холл. По углам стояли здоровенные пальмы в деревянных бочках с землей, а между ними был втиснут старый диван с потрескавшимися деревянными подлокотниками и изрезанным дерматиновым покрытием сиденья и спинки. Он опустился на диван, не в силах больше сдерживать дрожь в коленях.
Медбрат появился через пять-шесть минут, ведя перед собой совершенно незнакомую старую женщину. Кешка даже воскликнул мысленно: «Ошибка! Не моя это мать!»
Но когда те приблизились, он с ужасом разглядел в ней знакомые с детства черты. Да, эта старуха с выцветшими и выплаканными глазами, взлохмаченной головой и морщинистыми обвисшими щеками – его мать. Руки женщины мелко тряслись, а голова непроизвольно ходила из стороны в сторону, наподобие стрелки метронома. На ней был полинялый неглаженый халат, рыже-коричневые чулки с растянутыми резинками, а оттого сползшие до щиколоток, и жесткие казенные тапки из кожзаменителя, какие до сих пор обычно выдаются в госбольницах.
– Вот он, Бах твой! – пророкотал медбрат и подтолкнул женщину к Кешке.
Тот не в силах был даже подняться с дивана. Так и остался сидеть, беззвучно хлопая ртом, как выброшенная на берег рыбина.
– Иоганн! – еле слышно вымолвила старуха и упала перед Кешкой на колени, уткнувшись
иссушенным, заострившимся личиком ему в ноги. – Ты вернулся ко мне, Иоганн! Ницца! Париж! Вена! Расскажи мне о Венской опере, сынок! Как тебя принимали нынче? – Старуха подняла на Кешку свои глаза, и ему стало страшно.
– Мама!!! – вскрикнул он, хватая ее за хилые плечи и усаживая с собою рядом. – Мамочка! – По лицу его покатились слезы. – Это же я, Иннокентий! Ты узнаешь меня? МА-А-МА-А!!!
– Хмы-ик! Ладно, поворкуйте! – Медбрат отошел в сторону. – Ты того, не особо, – обратился он к Кешке. – А то она щас как разойдется – туши свет, сливай масло. Бах, етишкин корень! Хо-хо-хо!
– Мамочка! – продолжал молить Кешка. – Это я – твой сын! Очнись же!
– Ты – мой сын! – гордо произнесла безумная старуха, расправив, насколько могла, плечи и надменно взглянув на громилу, курившего в сторонке и не спускающего с нее глаз. – Ты – величайший из великих! Иоганн Себастьян Бах! Весь мир гордится тобой! И я тобой горжусь, сын мой!
– Во дает! – вновь ухмыльнулся медбрат.
– Заглохни, сука! – не выдержал Кешка.
– Чего-о?! – обалдел тот от неожиданности.
– Заткнись, сказал, а то жопу на две части порву! – рассвирепел Кешка.
– Я те порву щас. – Разминая кулаки, тот двинулся на него огромной грозовой тучей. По всему было видно, что шутить он не собирается.
Кешка вскочил на ноги и приготовился к драке. Старуха моментально уловила изменения в обстановке и тоже занервничала.
– Это мой сын! – громко вскрикнула она. – Он великий композитор!
Медбрат тем временем вплотную приблизился, к Монахову. Кешка замахнулся, чтобы нанести ему удар, но тот ловко перехватил Кешкину руку и вывернул ее за спину.
Кешка закрутился в его лапищах, словно вошь на гребешке, но справиться с детиной ему было не под силу. Тот цепко придерживал его одной рукой, а второй щедро награждал тумаками – то по печени, то по почкам. Выделывая все это, он волок Монахова к выходу.
– Иоганн! – кричала ему вслед мать. – Сынок!
На мгновение Кешке удалось обернуться. Из отделения к матери уже подбежали санитары и натягивали на нее смирительную рубашку. А она все кричала, все звала его.
– Мама!!! – в последний раз дико заорал Монахов перед тем, как быть вышвырнутым за двери.
А уже на улице до его слуха донеслось:
– КЕ-Е-ШЕ-Е-НЬКА-А!!!
Он вновь рванулся в холл, но с лету наткнулся на четверых санитаров, которые мгновенно парализовали его болевыми приемами и потащили к проходной.
– Степаныч! – рявкнул один из них вахтеру, когда они с трудом протаскивали Кешку через узкую вертушку. – Ну ты охренел совсем! Кого сюда пускаешь?!
– А чего? – хихикнул тот. – Самое то!
– Пошел! – крикнул тот же санитар, но уже не вахтеру, а Кешке.
Вчетвером они без труда отправили тело Монахова в короткий полет. Оторвавшись от земли, Кешка через какие-то доли секунды шмякнулся на асфальтированный тротуар.
– И чтоб ноги твоей!.. – крикнули с проходной и захлопнули дверь.
Полежав так немного, он со стоном, поднялся. Голова кружилась, слегка подташнивало. С ненавистью глянув на проходную психиатрической больницы, он перевел взгляд на тормознувшую возле него черную «Волгу». Правая передняя дверца отворилась, и из салона чуть, высунулся человек, при виде которого Иннокентий Монахов едва не потерял сознание.
– Ушиблись? – участливо и мягко спросил Иван Иванович Багаев.
– М-м! – сжав зубы, издал Кешка нечленораздельный звук.
Все происходящее было похоже на липкий, ни на секунду не прерывающийся кошмар. Освобождение из колонии оказалось лишь чисто формальным актом.
– В… вы-ы к Кл-лавдии Николаевне? – спросила она, немного придя в себя.
– Я – к себе домой! – надтреснутым голосом ответил ей нежданный гость. – А ты чего здесь делаешь?
– Я… – Девушка чуть помедлила с ответом. – Я здесь живу.
– Я – тоже, – решительно произнес он и, отодвинув ее плечом, прошел в прихожую, оставляя на натертом до блеска паркете мокрые следы своих грязных и стоптанных ботинок.
– МИ-И-ЛИ-И-ЦИ-И-Я-А!!! – оглушительно и визгливо закричала девушка, выбегая на лестницу. – ГРА-А-АБ-Я-АТ!!! ПА-А-АМАГИ-И-ТЕ!!!
– …МОЛЧИ! – крикнул Кешка и выскочил вслед за ней из квартиры. Сгреб ее в охапку и заволок обратно в прихожую, захлопнув тяжелую, обитую черным дерматином дверь. – Молчи, дура, – повторил он совсем не грозно, а как-то нелепо улыбаясь. – Только милиции мне сейчас не хватает.
Девушка извернулась и хватанула его зубами за палец. Не долго думая, он залепил ей подзатыльник.
– Идиотина! Больно же!
– Пусти меня! Пусти, скотина!
– Дуреха, на хрен ты мне сдалась – грабить тебя? – Он словно уговаривал ее.
– Пусти, говорю!
– Будешь кусаться?
– Буду! – торжественно пообещала девушка.
– Да и черт с тобой! – Ему надоела эта схватка, и он разжал руки, не забыв легонько отшвырнуть девушку в глубь квартиры. – Кусайся!
Девушка шлепнулась на пол.
– Дурак!
– Сама ты дура, – сказал он уже совершенно спокойно.
– Ну говори быстро, чего тебе надо, и – убирайся! – достаточно сурово, как ей самой показалось, произнесла девушка, поднявшись на нога и вооружившись попавшимся под руку веником.
– Уж больно ты грозен, как я погляжу! – усмехнулся мужчина. – А ну давай тапки, – попросил-приказал он. – Чисто у вас слишком.
– Чистослишком не бывает, – буркнула в ответ девушка и вытащила из ящика для обуви домашние туфли бабы Клавы – светло-розовые, с помпончиками, отороченные белым искусственным мехом.
– Здесь чего, музей теперь? – ошалело глядел по сторонам гость.
– Угадал. «Эпохи развивающегося социализма».
– Нормально. Я – Иннокентий, – представился он.
– Катя, – назвалась девушка и продолжала стоять, испытующе глядя на него. Ей почему-то стало жаль этого парня (она рассмотрела, что он не так уж стар и не настолько страшен, как показалось с первого взгляда). Что-то было в нем – разбитое и растерзанное, – заглушающее все опасения и брезгливость, но вызывающее сострадание.
– Тут же коммунальная квартира была! Я с матерью вот в этой комнате жил, – указал он на дверь слева.
– Может быть, – согласилась Катя. – Но теперь здесь живет Клавдия Николаевна Вологжанина. Табличку читал?
– Читал. А мать моя где? Монахова?
– А-а, – протянула Катя. – Помню, помню, мне бабушка рассказывала. Она въехала сюда в шестьдесят седьмом году, когда еще работала в райкоме партии. Раньше здесь коммуналка была. Но ее расселили, чтобы улучшить жилищные условия партийного работника. Бабушка говорила, что при расселении был какой-то скандал.
Одна женщина не захотела съезжать. Вроде бы это и была Монахова. Ей предложили однокомнатную квартиру в Осиновой роще. Ну и что с того, что за городом? Зато отдельно! И милиция приходила выселять ее, и решение суда в нос ей тыкали, и судебный исполнитель пороги обивал. Все без толку. Уперлась – и ни в какую. Думали-решали. Вызвали «неотложку» из психиатрической больницы, и врачи признали ее невменяемой. Так бабушка оказалась одна в пятикомнатной квартире. Стой, ты куда?..
– Вот, значит, как… – пробормотал Кешка и, как оглушенный, ничего и никого вокруг уже не замечая, поплелся к выходу.
– Да постой же ты!.. Давай я тебя хоть чаем напою!.. – крикнула ему вслед Катя.
Кешка, не отвечая, спускался по лестнице…
* * *
Кешка и не думал о том, что остался теперь без крыши над головой. Все его мысли были заняты другим. Где сейчас мать? Что с ней? Жива ли она вообще? Он ехал в указанную Катей психиатрическую больницу, проклиная свою несложившуюся жизнь, ругая себя последними словами и моля Бога о том, чтобы все обошлось. Ведь не навечно мать в психушке! Она поправится, ее выпишут. С жильем что-нибудь придумается. И заживут они вместе – спокойно и счастливо, – как было в далеком пятьдесят втором году, когда они переехали из Польши в Ленинград и отец еще не начал пить…На проходной, объяснив вахтеру, что ему нужно, Кешка миновал «вертушку» и прошел к нужному корпусу. В нижнем холле его встретил дежурный медбрат. Мужичище двухметрового роста и полутораметровой ширины. Грязный, некогда бывший белым халат его готов был расползтись по швам. А из-под закатанных рукавов видны жилистые волосатые руки. На внешней стороне правой кисти кривая наколка «Катя». Кешка на сёкунду вспомнил о девчонке, встретившей его на Лиговском, 56. С этим громилой она вряд ли знакома.
– Вы к кому? – задал традиционный вопрос медбрат, дыхнув на Кешку устойчивым перегаром.
– К Монаховой, – неуверенно произнес он, все еще надеясь, что произошла ошибка и его мать не лежит в этой долбаной психушке.
– А вы ей кто? – вновь задал вопрос громила.
– Сын, – севшим голосом проговорил Кешка.
– А-а! – протянул тот и расхлебенил рот в идиотской улыбке. – Бах, значит. С гастролей вернулся.
– Какой Бах? – уставился на него Кешка.
– Иоганн Себастьян! Хо-хо-хо! – зарокотал тот и двинулся к зарешеченной двери, за которой располагались палаты. – Щас вызову! Хо-хо-хо!
Кешка тем временем осмотрел холл. По углам стояли здоровенные пальмы в деревянных бочках с землей, а между ними был втиснут старый диван с потрескавшимися деревянными подлокотниками и изрезанным дерматиновым покрытием сиденья и спинки. Он опустился на диван, не в силах больше сдерживать дрожь в коленях.
Медбрат появился через пять-шесть минут, ведя перед собой совершенно незнакомую старую женщину. Кешка даже воскликнул мысленно: «Ошибка! Не моя это мать!»
Но когда те приблизились, он с ужасом разглядел в ней знакомые с детства черты. Да, эта старуха с выцветшими и выплаканными глазами, взлохмаченной головой и морщинистыми обвисшими щеками – его мать. Руки женщины мелко тряслись, а голова непроизвольно ходила из стороны в сторону, наподобие стрелки метронома. На ней был полинялый неглаженый халат, рыже-коричневые чулки с растянутыми резинками, а оттого сползшие до щиколоток, и жесткие казенные тапки из кожзаменителя, какие до сих пор обычно выдаются в госбольницах.
– Вот он, Бах твой! – пророкотал медбрат и подтолкнул женщину к Кешке.
Тот не в силах был даже подняться с дивана. Так и остался сидеть, беззвучно хлопая ртом, как выброшенная на берег рыбина.
– Иоганн! – еле слышно вымолвила старуха и упала перед Кешкой на колени, уткнувшись
иссушенным, заострившимся личиком ему в ноги. – Ты вернулся ко мне, Иоганн! Ницца! Париж! Вена! Расскажи мне о Венской опере, сынок! Как тебя принимали нынче? – Старуха подняла на Кешку свои глаза, и ему стало страшно.
– Мама!!! – вскрикнул он, хватая ее за хилые плечи и усаживая с собою рядом. – Мамочка! – По лицу его покатились слезы. – Это же я, Иннокентий! Ты узнаешь меня? МА-А-МА-А!!!
– Хмы-ик! Ладно, поворкуйте! – Медбрат отошел в сторону. – Ты того, не особо, – обратился он к Кешке. – А то она щас как разойдется – туши свет, сливай масло. Бах, етишкин корень! Хо-хо-хо!
– Мамочка! – продолжал молить Кешка. – Это я – твой сын! Очнись же!
– Ты – мой сын! – гордо произнесла безумная старуха, расправив, насколько могла, плечи и надменно взглянув на громилу, курившего в сторонке и не спускающего с нее глаз. – Ты – величайший из великих! Иоганн Себастьян Бах! Весь мир гордится тобой! И я тобой горжусь, сын мой!
– Во дает! – вновь ухмыльнулся медбрат.
– Заглохни, сука! – не выдержал Кешка.
– Чего-о?! – обалдел тот от неожиданности.
– Заткнись, сказал, а то жопу на две части порву! – рассвирепел Кешка.
– Я те порву щас. – Разминая кулаки, тот двинулся на него огромной грозовой тучей. По всему было видно, что шутить он не собирается.
Кешка вскочил на ноги и приготовился к драке. Старуха моментально уловила изменения в обстановке и тоже занервничала.
– Это мой сын! – громко вскрикнула она. – Он великий композитор!
Медбрат тем временем вплотную приблизился, к Монахову. Кешка замахнулся, чтобы нанести ему удар, но тот ловко перехватил Кешкину руку и вывернул ее за спину.
Кешка закрутился в его лапищах, словно вошь на гребешке, но справиться с детиной ему было не под силу. Тот цепко придерживал его одной рукой, а второй щедро награждал тумаками – то по печени, то по почкам. Выделывая все это, он волок Монахова к выходу.
– Иоганн! – кричала ему вслед мать. – Сынок!
На мгновение Кешке удалось обернуться. Из отделения к матери уже подбежали санитары и натягивали на нее смирительную рубашку. А она все кричала, все звала его.
– Мама!!! – в последний раз дико заорал Монахов перед тем, как быть вышвырнутым за двери.
А уже на улице до его слуха донеслось:
– КЕ-Е-ШЕ-Е-НЬКА-А!!!
Он вновь рванулся в холл, но с лету наткнулся на четверых санитаров, которые мгновенно парализовали его болевыми приемами и потащили к проходной.
– Степаныч! – рявкнул один из них вахтеру, когда они с трудом протаскивали Кешку через узкую вертушку. – Ну ты охренел совсем! Кого сюда пускаешь?!
– А чего? – хихикнул тот. – Самое то!
– Пошел! – крикнул тот же санитар, но уже не вахтеру, а Кешке.
Вчетвером они без труда отправили тело Монахова в короткий полет. Оторвавшись от земли, Кешка через какие-то доли секунды шмякнулся на асфальтированный тротуар.
– И чтоб ноги твоей!.. – крикнули с проходной и захлопнули дверь.
Полежав так немного, он со стоном, поднялся. Голова кружилась, слегка подташнивало. С ненавистью глянув на проходную психиатрической больницы, он перевел взгляд на тормознувшую возле него черную «Волгу». Правая передняя дверца отворилась, и из салона чуть, высунулся человек, при виде которого Иннокентий Монахов едва не потерял сознание.
– Ушиблись? – участливо и мягко спросил Иван Иванович Багаев.
– М-м! – сжав зубы, издал Кешка нечленораздельный звук.
Все происходящее было похоже на липкий, ни на секунду не прерывающийся кошмар. Освобождение из колонии оказалось лишь чисто формальным актом.
Хабаровский край, Верхнебуреинскнй район
…По весне река. Бурея взбеленилась, вздымая многометровыми торосами ставший ноздреватым и потрескавшимся лед. Красно-бурые и ледяные даже в августовскую жару, не говоря о раннем апреле, воды ее мощно двинули с севера, грозясь стереть с лица земли все, что попадется им на пути. А на пути был ветхий деревянный мост, который берегли местные люди пуще всего прочего.
Из Чегдомынского шахтоуправления прибыла бригада взрывников, заложившая динамитные шашки в торосах перед мостом. Направленный взрыв должен был раздробить ледовые глыбы на мелкие части, облегчив таким образом силу давления на опоры моста.
Мероприятие почтили присутствием и Устимыч с секретарем Ургальской парторганизации. Они прикатили в парторговском «газике» и сидели под брезентовым пологом машины, попивая из термоса горячий чаек, настоянный на лимоннике и элеутерококке – ближайшем родственнике жень-шеня.
– Глянь-кось! – кивнул Устимыч в сторону моста, где взрывники уже завершили закладку шашек и заняли позиции в укрытиях. – Щас громыхнет.
До взрыва оставались считанные секунды, когда Соленый выбрался из-за руля и побежал к ним.
– Погляжу поближе! – крикнул он на бегу председателю сельсовета.
– Ох, шальной! – покачал тот головой.
Из Чегдомынского шахтоуправления прибыла бригада взрывников, заложившая динамитные шашки в торосах перед мостом. Направленный взрыв должен был раздробить ледовые глыбы на мелкие части, облегчив таким образом силу давления на опоры моста.
Мероприятие почтили присутствием и Устимыч с секретарем Ургальской парторганизации. Они прикатили в парторговском «газике» и сидели под брезентовым пологом машины, попивая из термоса горячий чаек, настоянный на лимоннике и элеутерококке – ближайшем родственнике жень-шеня.
– Глянь-кось! – кивнул Устимыч в сторону моста, где взрывники уже завершили закладку шашек и заняли позиции в укрытиях. – Щас громыхнет.
До взрыва оставались считанные секунды, когда Соленый выбрался из-за руля и побежал к ним.
– Погляжу поближе! – крикнул он на бегу председателю сельсовета.
– Ох, шальной! – покачал тот головой.