Если мы сделаем стражей подлинными стражами, они никоим образом не станут причинять зла государству. А кто толкует о каких-то земледельцах, словно они не члены государства, а праздные и благополучные участники всенародного пиршества, тот, вероятно, имеет в виду не государство, а что-то иное. Нужно решить, ставим ли мы стражей, имея в виду наивысшее благополучие их самих, или же нам надо заботиться о государстве в целом и его процветании. Стражей и их помощников надо заставить способствовать этому и надо внушить им, чтобы они стали отличными мастерами своего дела, да и всем остальным тоже. Таким образом, при росте и благоустройстве нашего государства надо предоставить всем сословиям возможность иметь свою долю в общем процветании, соответственно их природным данным.
   – По-моему, ты хорошо говоришь.
   – Но покажется ли тебе правильно сказанным то, что очень с этим сходно?
   – А что именно?
   – Посмотри, не это ли портит всех остальных мастеров, так что они становятся плохими…
   – Что ты имеешь в виду?
   – Богатство и бедность.
   – Как это?
   – А вот как: разбогатевший горшечник захочет ли, по-твоему, совершенствоваться в своем ремесле?
   – Нисколько.
   – Скорее он будет становиться все более ленивым и небрежным?
   – И даже очень.
   – Значит, он станет худшим горшечником?
   – И это, конечно, так.
   – А если но бедности он не может завести себе инструмента или чего-нибудь другого, нужного для его ремесла, то его изделия будут хуже и он хуже обучит этому делу своих сыновей и других учеников.
   – Да, не иначе.
   – Значит, и от того, и от другого – и от бедности, и от богатства – хуже становятся как изделия, так и сами мастера.
   – Это очевидно.

[Устранение богатства и бедности в идеальном государстве]

   – Так, по-видимому, мы нашли для наших стражей еще что-то такое, че го надо всячески остерегаться, – как бы оно не проникло в государство незаметным для стражей образом.
   – Что же это такое?
   – Богатство и бедность. Одно ведет к роскоши, лени, новшествам, другая кроме новшеств – к низостям и злодеяниям.
   – Конечно. Однако, Сократ, взвесь и это: как наше государство будет в силах воевать, если оно не располагает денежными средствами, в особенности если оно будет вынуждено вести войну с большим и богатым государством?
   – Ясно, что воевать с одним таким государством ому было бы трудновато, а с двумя – легко.
   – Как это?
   – Да прежде всего потому, что, раз уж на то пошло, разве не с богатыми людьми будут сражаться наши знатоки военного дела?
   – Конечно, с богатыми.
   – Так что же, Адимант? Разве тебе не кажется, что одному кулачному бойцу, превосходно подготовленному, будет легко биться с двумя не обученными этому делу, богатыми и тучными людьми?
   – Но пожалуй, не с обоими зараз.
   – Нет, именно так: от него зависело бы отбежать, затем, обернувшись, ударить первого, кто к нему с приблизится. А если он почаще повторит этот прием, да еще на солнце, в удушливый зной? Разве такой боец не одолеет и большее число подобных противников?
   – Спору нет, удивляться этому не приходится.
   – Но разве ты не считаешь, что у богатых людей больше умения и опытности скорее уж в кулачном бою, чем в военном деле?
   – Считаю.
   – Значит, наши знатоки военного дела, естественно, способны сражаться с двойным и даже тройным числом противников.
   – Уступаю тебе: по-моему, ты говоришь правильно.
   – Далее. Если они пошлют посольство в другое государство и скажут правду, то есть: "Мы вовсе не пользуемся ни золотом, ни серебром – нам это не дозволено, но ведь вам-то можно: значит, если вы будете вести войну в союзе с нами, вам обеспечена наша доля добычи", – думаешь ли ты, что в ответ кто-нибудь предпочтет выступить против крепких, поджарых собак, а не скорее вместе с ними – против тучных ц мягкотелых овец?
   – Думаю, что не предпочтет. Ну а если и богатства остальных государств сосредоточатся в одном из них, смотри, не будет ли это опасно для государства, не имеющего богатства?
   – Счастлив ты, если считаешь, что заслуживает названия государства какое-нибудь иное, кроме того, которое основываем мы.
   – Но почему же?
   – У всех остальных название должно быть длиннее, потому что каждое из них представляет собою множество государств, а вовсе не "город", как выражаются игроки[152]. Как бы там ни было, в них заключены два враждебных между собой государства: одно– бедняков, другое – богачей; и в каждом из них опять-таки множество государств, так что ты промахнешься, подходя к ним как к чему-то единому. Если же ты подойдешь к ним как к многим и передашь денежные средства и власть одних граждан другим или самих их переведешь из одной группы в другую, ты всегда приобретешь себе союзников, а противников у тебя будет немного. И пока государство управляется разумно, как недавно и было нами постановлено, его мощь будет чрезвычайно велика; я говорю не о показной, а о подлинной мощи, если даже государство защищает всего лишь тысяча воинов. Ни среди эллинов, ни среди варваров нелегко найти хотя бы одно государство, великое в этом смысле, между тем как мнимо великих множество и они во много раз больше нашего государства. Или ты считаешь иначе?
   – Нет, клянусь Зевсом.

[Размер идеального государства]

   – Стало быть, как раз это и служило бы нашим правителям пределом для необходимой величины устраиваемого ими государства; и соответственно его размерам они и определят ему количество земли, не посягая на большее.
   – О каком пределе ты говоришь?
   – По-моему, вот о каком: государство можно увеличивать лишь до тех пор, пока оно не перестает быть единым, но не более этого.
   – Прекрасно.
   – Стало быть, мы дадим нашим стражам еще и такое задание: всячески следить за тем, чтобы наше государство было не слишком малым, но и не мнимо большим – оно должно быть достаточным и единым.
   – Легкую же мы им задали задачу!
   – А еще легче будет им то, о чем мы уже упоминали, говоря, что потомство стражей, если оно неудачно уродилось, надо переводить в другие сословия, а значительных людей остальных сословий – в число стражей. Этим мы хотели показать, что и каждого из остальных граждан надо ставить на то одно ' дело, н которому у него есть способности, чтобы, занимаясь лишь тем делом, которое ему присуще, каждый представлял бы собою единство, а не множество: так и все государство в целом станет единым, а не множественным.
   – Эта задача проще той.
   – Кто-нибудь, возможно, найдет, дорогой мой Адимант, что все наши требования слишком многочисленны и высоки для стражей. Между тем всё это пустяки, если они будут стоять, как говорится, на страже одного лишь великого дела, или, скорее, не великого, а достаточного.
   – А что это за дело?

[Роль правильного воспитания, обучения и законов-в идеальном государстве]

   – Обучение и воспитание. Если путем хорошего обучения стражи станут умеренными людьми, они и сами без труда разберутся в этом, а так же и во всем том, что мы сейчас опускаем, например: подыскание себе жены и брак, а также деторождение. Ведь все это надо согласовать с пословицей: "У друзей все общее".[153]
   – Это было бы вполне правильно.
   – Да и в самом деле, стоит только дать первый толчок государственному устройству, и оно двинется вперед само, набирая силы, словно колесо. Ведь правильное воспитание и обучение пробуждают в человеке хорошие природные задатки, а у кого они уже были, благодаря такому воспитанию они становятся еще лучше – и вообще, и в смысле передачи их своему потомству, что наблюдается у всех живых существ.
   – Это естественно.
   – Короче, тем, кто блюдет государство, надо прилагать все усилия к тому, чтобы от них не укрылась его порча, и прежде всего им надо оберегать государство от нарушающих порядок новшеств в области гимнастического и мусического искусств. Когда ссылаются на то, что
 
песнопение люди особенно ценят
Самое новое, то, что певцы недавно сложили[154],
 
   надо в особенности опасаться, что могут подумать, будто поэт говорит не о новом содержании песен, а о новом стиле напева, и именно вот это одобрить. Между тем такие вещи не следует одобрять и нельзя таким образом понимать этот стих. Надо остерегаться вводить новый вид мусического искусства – здесь рискуют всем: ведь нигде не бывает перемены приемов мусического искусства без изменений в самых важных государственных установлениях – так утверждает Дамон, и я ему верю.
   – И меня присоедини к числу тех, кто ему верит, – сказал Адимант.
   – Видно, именно где-то здесь надо будет нашим стражам установить свой сторожевой пост – в области мусического искусства.
   – Действительно, сюда легко и незаметно вкрадывается нарушение законов.
   – Да, под прикрытием безвредной забавы.
   – На самом же деле нарушение законов причиняет именно тот вред, что, мало-помалу внедряясь, потихоньку проникает в нравы и навыки, а оттуда, уже в более крупных размерах, распространяется на деловые взаимоотношения граждан и посягает даже на сами законы и государственное устройство, притом заметь себе, Сократ, с величайшей распущенностью, в конце концов переворачивая всё вверх дном как в частной, так и в общественной жизни.
   – Допускаю, что дело обстоит именно так.
   – По-моему, да.
   – Следовательно, как мы и говорили вначале, даже игры наших детей должны как можно больше соответствовать законам, потому что, если они становятся беспорядочными и дети не соблюдают правил, невозможно вырастить из них серьезных законопослушных граждан.
   – Разумеется.
   – Если же дети с самого начала будут играть как следует, то благодаря мусическому искусству они привыкнут к законности, и в полную противоположность другим детям эти навыки будут, постоянно возрастая, сказываться во всем, даже в исправлении государственного строя, если что в нем было не так[155].
   – Это верно.
   – И во всем, что считается мелочами, они найдут нормы поведения; между тем это умение совершенно утрачено теми, о ком мы упоминали сначала.
   – Какие же это нормы?
   – Следующие: младшим полагается молчать при старших, уступать им место, вставать в их присутствии, почитать родителей[156]; затем идет все, что касается наружности: стрижка, одежда, обувь и так далее. Или ты не согласен?
   – Согласен.
   – Но я думаю, было бы ни к чему определять все это законом: это нигде не принято, да такие постановления все равно не удержатся, будь они даже изложены письменно.
   – Почему?
   – В каком направлении кто был воспитан, Адимант, таким и станет, пожалуй, весь его будущий путь. Или, по-твоему, подобное не вызывается обычно подобным?
   – Как же иначе?
   – И я думаю, мы сказали бы, что от воспитания в конце концов зависит вполне определенный и выраженный результат: либо благо, либо его противоположность.
   – Конечно.
   – По этой причине я лично и не пытался бы пока что предписывать законы в этой области.
   – Естественно.
   – Но скажи, ради богов, отважимся ли мы устанавливать какие-либо законы, касающиеся рынка, то есть насчет тех сделок, которые там заключаются, а д если угодно, то и насчет отношений между ремесленниками, перебранок, драк, предъявления исков, назначения судей? А тут еще понадобится взыскивать и определять налоги то на рынке, то в гавани – словом, вообще касаться рыночных, городских, портовых и тому подобных дел.
   – Не стоит нам давать предписания тем, кто получил безупречное воспитание: в большинстве случаев они сами без труда поймут, какие здесь требуются законы.
   – Да, мой друг, это так, если бог им даст сохранить в целости те законы, которые мы разбирали раньше.
   – А если нет, вся их жизнь пройдет в том, что они вечно будут устанавливать множество разных законов и вносить в них поправки в расчете, что таким образом достигнут совершенства.
   – По твоим словам, их жизнь будет вроде как у тех больных, которые из-за распущенности не желают бросить свой дурной образ жизни.
   – Вот именно.
   – Забавное же у них будет времяпрепровождение: лечась, они добиваются только того, что делают свои недуги разнообразнее и сильнее, но все время надеются выздороветь, когда кто присоветует им новое лекарство.
   – Действительно, состояние подобных больных именно такое.
   – Далее. Разве не забавно у них еще вот что: своим злейшим врагом считают они того, кто говорит им правду, а именно, что, пока они не перестанут пьянствовать, наедаться, предаваться любовным утехам и праздности, им нисколько не помогут ни лекарства, ни прижигания, ни разрезы, а также заговоры, амулеты и тому подобное.
   – Но это не слишком забавно: что уж забавного в том, когда верные указания вызывают гнев?
   – Ты, как видно, не склонен воздавать хвалу таким людям.
   – Нет, клянусь Зевсом.
   – Следовательно, ты не воздашь хвалы и государству, которое все целиком, как мы недавно говорили, занимается чем-то подобным. Или тебе не кажется, что то же самое происходит в плохо управляемых государствах, где гражданам запрещается изменять государственное устройство в целом и такие попытки караются смертной казнью? А кто старается быть приятным и угождает гражданам, находящимся под таким управлением, лебезит перед ними, предупреждает их желания и горазд их исполнять, тот, выходит, будет хорошим человеком, мудрым в важнейших делах, и граждане будут оказывать ему почести.
   – По-моему, такое государство поступает подобно больным, [о которых ты говорил], а этого я никак не могу одобрить.
   – И тебя не восхищает смелость и ловкость тех, то с полной готовностью усердно служит таким государствам?
   – Восхищает, но я делаю исключение для тех, кто обманывается на счет таких государств и воображает себя подлинным государственным деятелем, оттого что ею восхваляет толпа.
   – Как ты говоришь? Ты не согласен с ними? Или, по-твоему, когда человек не умеет измерять, а множество других людей, тоже не умеющих этого делать, уверяют его, что он ростом в четыре локтя, он все же в состоянии не думать, что он таков?
   – Это невозможно.
   – Так не сердись на них. И верно, такие законодатели всего забавнее: они, как мы только что говорили, все время вносят поправки в свои законы, думая положить предел злоупотреблениям в делах, но, как я сейчас заметил, не отдают себе отчета, что на самом-то деле уподобляются людям, рассекающим гидру[157].
   – Это верно, ничего другого они и не делают.
   – Так вот, я считал бы, что в государстве, плохо ли, хорошо ли устроенном, подлинному законодателю нечего хлопотать о таком виде законов, потому что в первом случае они бесполезны и совершенно ни к чему, а во втором кое-что из них установит всякий, кто бы он ни был, в остальном же они сами собой, вытекают из уже ранее имевшихся навыков.
   – Что же еще, – спросил Адимант, – остается у нас по части законодательства?
   Тогда я сказал:
   – У нас-то ничего, а вот у Аполлона, что в Дельфах, – величайшие, прекраснейшие и первейшие законоположения[158].
   – Какие же это?
   – О постройке святилищ, жертвоприношениях и всем прочем, что касается почитания богов, гениев и героев; также и о погребениях мертвых, и о том, что надо выполнять, чтобы милостиво расположить к себе тех, кто находится там, в Аиде. Подобные вещи самим нам неизвестны, но, основывая государство, мы и другому никому не поверим, если у нас есть ум, и не прибегнем ни к какому иному наставнику, кроме отечественного[159]: ведь в подобных вещах именно этот бог – отечественный наставник всех людей; он наставляет, восседая в самом средоточии Земли, там, где находится ее пуп[160].
   – Прекрасно сказано! Так и поступим.
   – Далее, сын Аристона, допустим, что государство у тебя уже основано. После этого, взяв какой-нибудь достаточно яркий светильник, посмотри сам – да пригласи и своего брата, а также Полемарха и всех остальных, – не удастся ли нам разглядеть, где там кроется справедливость, а где несправедливость, в чем между ними различие и которой из них надо обладать человеку, чтобы быть счастливым, все равно, утаится ли он от всех богов и людей или нет.
   – Вздор, – сказал Главкон, – ты ведь сам обещал произвести такое исследование, считая, что с твоей стороны было бы неблагочестиво не прийти на помощь справедливости по мере твоих сил, любым способом.
   – Ты верно напомнил, – сказал я, – так и надо поступить, но и вы должны мне помочь.
   – Пожалуйста, мы готовы.
   – Я надеюсь найти ответ вот как: думаю, что это государство, раз оно правильно устроено, будет у нас вполне совершенным.
   – Непременно.

[Четыре добродетели идеального государства]

   – Ясно, что оно мудро, мужествен но, рассудительно и справедливо[161].
   – Ясно.
   – Значит, при наличии того, что мы в нем обнаружим, ненайденным будет лишь то, что останется?
   – Что ты имеешь в виду?
   – Это так же, как бывает относительно любых четырех вещей, если мы разыскиваем среди них какую-нибудь одну: достаточно либо заранее знать, что она такое, либо же знать предварительно остальные три вещи; тем самым мы найдем ту, которую ищем, – ведь ясно, что она не что иное, как остаток.
   – Ты правильно говоришь.
   – Значит, и в нашем вопросе надо тоже так вести поиски, раз наше государство отличается четырьмя свойствами.
   – Очевидно.
   – И прежде всего, по-моему, вполне очевидна его мудрость, хотя дело с ней представляется несколько странным.
   – Почему?
   – То. государство, которое мы разбирали, кажется мне действительно мудрым-ведь в нем осуществляются здравые решения, не так ли?
   – Да.
   – Между тем эти-то здравые решения и суть ка
   кое-то знание; невежество здесь не поможет, надо уметь хорошо рассуждать.
   – Очевидно.
   – А в государстве можно встретить много разнообразных знаний.
   – Конечно.
   – Так неужели же благодаря знанию плотничьего искусства государство следует назвать мудрым и принимающим здравые решения?
   – Вовсе не из-за этого, иначе его следовало бы назвать плотницким.
   – Значит, хотя государству и желательно, чтобы деревянные изделия были как можно лучше, однако не за умелое их изготовление можно назвать государство мудрым.
   – Конечно, нет.
   – Что же? За медные и другие такие же изделия?
   – Все это тут ни при чем.
   – И не за выращивание плодов земли, иначе государство можно было бы назвать земледельческим.
   – Мне кажется так.
   – Что же? Есть ли в только что основанном нами д государстве у кого-либо из граждан какое-нибудь такое знание, что с его помощью можно решать не мелкие, а общегосударственные вопросы, наилучшим образом руководя внутренними и внешними отношениями?
   – Да, есть.
   – Какое же и у кого?
   – Это искусство быть всегда на страже: им обладают те правители, которых мы недавно назвали совершенными стражами.
   – Раз есть такое знание, то что ты скажешь о нашем государстве?
   – В нем осуществляются здравые решения, и оно отличается подлинной мудростью.
   – А как ты считаешь, кого больше в нашем государстве – кузнецов или этих подлинных стражей?
   – Кузнецов гораздо больше.
   – Да и сравнительно со всеми остальными, у кого ость какое-нибудь знание и кто по нему так и прозывается, стражей будет всего меньше.
   – Да, намного меньше.
   – Значит, государство, основанное согласно природе, всецело было бы мудрым благодаря совсем небольшой части населения, которая стоит во главе и управляет, и ее знанию. И по-видимому, от природы в очень малом числе встречаются люди, подходящие, чтобы обладать этим знанием, которое одно лишь из всех остальных видов знания заслуживает имя мудрости.
   – Ты совершенно прав.
   – Вот мы и нашли, уж и не знаю каким это образом, одно из четырех свойств нашего государства – и как таковое, и место его в государстве.
   – Мне по крайней мере кажется, что мы его достаточно разъяснили.
   – Что же касается мужества – каково оно само и где ему место в государстве (отчего и называют государство мужественным) – это не так уж трудно заметить.
   – А именно?
   – Называя государство робким или мужественным, кто же обратит внимание на что-нибудь иное, кроме той части его граждан, которые воюют и сражаются за него?
   – Ни один человек не станет смотреть ни на что иное.
   – Ведь, думается мне, по остальным его гражданам, будь они трусливы или мужественны, нельзя заключать, что государство такое, а не иное.
   – Нельзя.
   – Мужественным государство бывает лишь благодаря какой-то одной своей части – благодаря тому, что в этой своей части оно обладает силой, постоянно сохраняющей то мнение об опасностях – а именно, что они заключаются в том-то и том-то, – которое внушил ей законодатель путем воспитания. Разве не это называешь ты мужеством?
   – Я не совсем понял, о чем ты говоришь. Повтори, пожалуйста.
   – Мужество я считаю некой сохранностью.
   – Какой такой сохранностью?
   – Той, что сохраняет определенное мнение об опасности, – что она такое и какова она. Образуется это мнение под воспитывающим воздействием закона. Я сказал, что оно сохраняется, то есть человек сохраняет его и в страданиях, и в удовольствиях, и в страстях, и во время страха и никогда от него не отказывается. А с чем это схоже, я мог бы, если ты хочешь, объяснить тебе с помощью уподобления.
   – Конечно, хочу.
   – Как ты знаешь, красильщики, желая окрасить шерсть в пурпурный цвет, сперва выбирают из большого числа оттенков шерсти одну только белую краску, затем старательно, разными приемами подготавливают ее к тому, чтобы она получше приняла е пурпурный цвет, и наконец красят. Выкрашенная таким образом шерсть уже не линяет, и стирка, будь то со щелочью или без, не влияет на цвет. В противном случае, ты сам знаешь, что бывает, если красят – все равно, в этот ли цвет или в другой – без предварительной подготовки.
   – Знаю, как непрочна тогда окраска и как смешно она выглядит.
   – Так вот учти, что нечто подобное делаем и мы по мере сил, когда выбираем воинов и воспитываем их при помощи мусического искусства и гимнастики. Мы не преследуем ничего другого, кроме того, чтобы они по возможности лучше и убежденнее восприняли законы – словно окраску: их мнение об опасностях и обо всем остальном станет прочным благодаря их природным задаткам и полученному ими соответствующему воспитанию, и эту окраску нельзя будет смыть, никакими сильными щелочами – ни удовольствием, которое действует сильнее халестрииского поташа[162] и золы, ни скорбью, ни страхом, ни страстью, вообще ничем из подобных едких средств. Вот подобного рода силу и постоянное сохранение правильного и законного мнения о том, что опасно, а что нет, я называю и считаю мужеством, если ты не возражаешь.
   – Я нисколько не возражаю, потому что, мне кажется, то мнение об этом предмете, которое, хотя оно н правильно, возникло помимо воспитания, как это замечается у животных и у рабов, ты не считаешь законным и называешь как-то иначе, только не мужеством.