– Пап, почему тебя нет?
   – Я есть, просто ты меня не всегда видишь. Надень свитер, холодно.
   Отец снимает свитер и протягивает его, оставаясь в одной майке. На узкокостных, мускулистых руках обнажаются синие татуировки. Бальзамов берет свитер и надевает. Он никак не может понять – сколько ему лет. Кажется, тридцать три, но при этом тело плохо развитого семилетнего мальчика. Даже сидя на табурете, отец возвышался над ним. И Вячеславу захотелось, со всего маху, ткнуться в прокуренную грудь и рассказать, как ему тут живется.
   Они расстались, когда одному было сорок, другому – семь. В тот день отец насолил капусты, принес воды и сходил в сарайку за каким-то черным шнуром. Потом один конец этого шнура он приладил к потолку, а из другого сделал петлю, хмыкнул про себя и натер шнур куском мыла.
   – Пап, все-таки тебя нет. Если бы ты был! Ах, если бы только был!
   – Я есть. А ты у меня уже большой, так что не пытайся быть семилеткой. И еще – никогда не противься своей воле, как бы ни были задурманены мозги.
   Проснувшись, Бальзамов еще какое-то время лежал без движения, оставаясь мыслями во сне. Подобное снилось уже не раз.
   Память перенесла его в события двадцатилетней давности, когда он был хилым и болезненным подростком, с незавидным прозвищем «дохлый», полученным от сверстников. Где бы он ни появлялся, в школе или во дворе – всюду слышалось – «дохлый», «дохлый». А потом – пинки, плевки, подзатыльники и самые жгучие оскорбления. Вернувшись домой, он падал лицом в подушку, и волна нестерпимой, горячей обиды сотрясала все его существо. Как-то ранней осенью, вернувшись из школы после очередной порции измывательств, Вячеслав, крепко просолив подушку, забылся тяжелым дневным сном. Снился большой цветистый луг, благоухающий разнотравьем. С одной стороны луг заканчивался синей полоской леса, а с другой – песчаным, речным обрывом. На краю обрыва стоял отец. Свитер на нем пузырился, солнце и ветер играли прядями темно-русых волос, а за спиной в полный рост открывался небесный простор. Вячеслав не понял, как на нем, вдруг ставшим семилеткой, оказался отцовский свитер. Возле самого уха отчетливо зазвучали слова: «Подчинись своему сердцу. Величие жизни в первую очередь заключается не в том, чтобы все время что-то брать, а в том, чтобы уметь отказываться. Тебе нужно отказаться от своей слабости раз и навсегда».
   На следующее утро на крыльце школы Бальзамова поджидала троица из числа местной шпаны.
   – Дохлый, с тебя монета, лучше две, – сказал сутулый Сима.
   – У меня пусто, пацаны.
   – Че, мамка на завтраки не дала? А ну попрыгай. Не дай боже, зазвенит! – подступил вплотную к Бальзамову Кислый.
   И тут, Дохлого прорвало. Он круто, наотмашь, саданул противника по уху и, не дожидаясь реакции остальных, начал бить кулаками и пинать все, что попадало в его поле зрения. Его тоже били, но никакой боли не чувствовалось. В какой-то момент Бальзамов даже рассмеялся. «Давай, давай», кричал он, подставляя грудь под очередной удар. При этом Вячеславу казалось, что он одет в теплую, шерстяную броню отцовского свитера, которая важно поскрипывала после каждого движения.
   Неожиданно чья-то тяжелая рука легла ему на плечо.
   – Достаточно, джентельмены. Я сказал: хватит! – Это был голос тренера по боксу Сергея Александровича Долгова, который как раз пришел за очередным пополнением для боксерской школы.
   В наступившей тишине Сергей Александрович достал тетрадь и, вырвав из нее лист, протянул Бальзамову.
   – Завтра жду по этому адресу.
   На следующий день будущий боксер в одних спортивных трусах по стойке «смирно» стоял перед тренером. Оглядывая узкоплечую фигуру, руки с еле заметной мускулатурой, тощие, длинные ноги с выпирающими коленями, даже видавший виды Долгов, удивленно покачивал головой.
   – Тебя что, дома не кормят?
   – Сам не люблю.
   – Надо полюбить. Иначе у нас ничего не выйдет. Если хорошо постараться, то из твоего тела можно вылепить неплохую конфетку. Но лучше сразу договоримся: никаких драк на улице и никаких троек в школьном дневнике.
   – А если нападут?
   – Постарайся уклониться или вызвать милицию. Бить можно только в крайних случаях. Чтоб такого, как вчера, не было.
   – Да я первый раз в жизни.
   – Сказки детям своим рассказывать будешь. У тебя очень неплохие данные для боя, для спортивного боя. Улица, как известно, не только талант, но и свободу отнять может. Так что заруби себе на носу: школа, тренировка, дом.
   С этого дня жизнь Вячеслава Бальзамова, если сказать, что круто изменилась, то вообще ничего не сказать. Она, словно ходила на голове, а теперь встала на ноги. О позорном прозвище через месяц уже никто не вспоминал. Пару раз были поползновения у шпаны проверить его боксерские навыки, но, схлопотав «на орехи», бывшие обидчики вынуждены были признать, что этот парень сильно изменился и нужно поискать другую жертву для своих развлечений.
   Вячеслав пошевелился и повернулся лицом к дежурному. Тот, как жвачное животное, отрешенно двигал челюстями, уткнувшись в кроссворд.
   – Который час? – спросил Бальзамов.
   – Тебе-то какая разница. Подозреваемый спит – время идет. – Но, встретившись взглядом с арестованным, добавил: – Ну, предположим, пятнадцать часов сорок минут. Скоро на допрос.
   Тут дверь открылась, и в помещение вошел седоусый подполковник.
   – Здорово, Володя, – обратился офицер к дежурному, – как жизнь молодая?
   – Ничего, Глеб Сергеевич, вот правонарушителей стережем. А вы какими судьбами к нам?
   – Послушай, Володечка, не в службу, а в дружбу. Меня, старика, совсем артрит окаянный замучил. Чувствую – не дойду целую остановку до аптеки. Ты не добежишь, а?
   – Глеб Сергеевич, да без проблем. Гусейнович не раньше, чем через час, будет. Что вам купить?
   – А вот бумажка. И все, как есть, прямо – по списку. Денежки не забудь. А я пока твоего чикатилу покараулю.
   – Да он и так никуда не денется. Ключи Гусейнович забрал, а замок – хоть из танка стреляй. Разве, что сквозь прутья пестрой лентой выскользнет. Ну, я мигом.
   – Да, не торопись, Володечка, воздухом подыши.
   – Спасибо, Глеб Сергеевич, – крикнул уже в дверях дежурный.
   Когда шум шагов за дверью стих, подполковник Глеб Сергеевич Горелый подошел к прутьям решетки.
   – Привет, Бальзамов. – Родинка величиной с ноготь под правым глазом милиционера чуть задрожала.
   – А вы кто?
   – Потом узнаешь, а сейчас внимательно слушай. Вот здесь обломок бритвы. Я ее обернул кожей, – сказал Горелый, протягивая крохотный сверток, – спрячь между десной и щекой. Сегодня вечером, если не выйдешь из несознанки, Гусейнович кинет тебя в пресс-хату.
   – Это там, где урки прессуют? – спросил Бальзамов.
   – А ты осведомленный. Так вот. Когда окажешься в камере, лезвием руби здесь, – Горелый показал на сгиб локтевого сустава, – прямо по вене и здесь, на запястье. А потом, где хочешь. Главное – побольше крови.
   – А что, урки крови испугаются?
   – Глупый. Они нужны для того, чтобы сделать из тебя мешок с отбитыми потрохами, не оставляя синяков и никакого другого следа. К тому же тебя спасать для следствия будет нужно. Нам необходимо дотянуть до утра. Пока зашьют руку, наложат жесткий бинт – пройдет время. К тому же врач вряд ли разрешит прямо после операции конвоировать тебя в камеру.
   Бальзамову от всего этого просто хотелось заплакать, вцепившись в прутья решетки и просить, умолять этого пожилого человека – вытащить его отсюда. Хотелось почувствовать себя ребенком, и пусть взрослые сами решают его судьбу. А он бы только беспрекословно подчинялся, как в детстве, отцу или матери.
   – Я все понял, – собрав остатки мужества в кулак, выдохнул он.
   – Ну, тогда с Богом, – сказал Горелый и, заслышав шаги за дверью, отошел к столу дежурного.
   – А вот и я, – дыхание дежурного было слегка учащенным. – Глеб Сергеевич, все куплено согласно списку.
   – Вот спасибо, Володечка, дорогой. Я пойду, а не то моя старуха все морги на уши поднимет.
   Примерно через час Бальзамов был на допросе у капитана Садыкова.
   – Ну, что, великий молчальник, – Садыков поигрывал тонкой золотой авторучкой в смуглых пальцах, – запираешься дальше? Как ты уже понял, я человек интеллигентный и собственноручно выбивать показания не люблю.
   – Конечно, нужно ведь двигаться вверх по лестнице жизни, – горько сыронизировал Вячеслав.
   – Знаешь, господин Бальзак, а мне даже хочется, чтобы почки твои стали двумя ненужными тряпками, чтобы печень твоя застряла у тебя в глотке, а легкие болтались бесформенной слизью в кашляющей груди. Но и это не все. Знаешь, что будет с твоей талантливой литературной головой? Так я скажу. Мозг в твоем черепе после соответствующих действий будет напоминать ваш русский холодец, с одной маленькой извилиной от зековской шапки. Через некоторое время, на лице образуются две черные подглазины, под двумя ввалившимися органами зрения, кожа на лице пожелтеет и сморщится, как древний египетский папирус, спина ссутулится, а ноги будут передвигаться с невероятным трудом. Весь внешний облик изменится так, что даже мать родная не признает. Каждое движение будет отдаваться нестерпимой болью. Это и называется – стать овощем.
   – Альберт Гусейнович…
   – Ну?
   – Пошел ты, сука.
   – Дежурный, – крикнул Садыков, – сопроводить в машину.
   Сидя в уазике, в зарешеченном отделении для задержанных, Вячеслав закатал рукав и перетянул левую руку чуть выше локтя носовым платком. Потом стал, как можно чаще, сжимать в кулак и разжимать кисть. Когда уазик затормозил и хлопнула дверца водительской кабины, Бальзамов положил подарок седого подполковника в рот, между щекой и десной.
   Его долго водили по темно-зеленым коридорам с едкими коричневыми полами, то и дело, открывая и закрывая решетчатые двери связкой огромных ключей. Периодически он выполнял команды: «Стоять. Лицом к стене. Вперед. Направо. Налево. Стоять. Лицом к стене». Бальзамов шел, ничего не чувствуя, ничего не ощущая. Слух улавливал звуки, словно сквозь огромную толщу ваты. Тонкая пелена тумана неподвижно застыла перед глазами, полностью скрадывая незначительные детали и видоизменяя крупные очертания. Вячеслав знал это состояние. Оно всегда приходило в те далекие годы, когда до выхода на ринг оставались считанные минуты. Облако невыразимого покоя. Четко был виден только соперник. И чем сильнее соперник, тем гуще белая пелена, покрывавшая все вокруг, и толще слой ваты.
   – Задержанный, пройдите в камеру.
   – Давай, голубь, греби крылышками, – пробасил голос из полумрака.
   Когда тяжелая, железная дверь захлопнулась, и ключ со скрежетом провернулся в замке, Бальзамов зубами сквозь рубашку рванув узел платка, крикнул:
   – Пар вам из чайника, а не Бальзамова!
   Затем, задрав рукав и высвободив лезвие, рубанул по набухшим венам несколько раз. Теряя сознание и падая на косяк, он почувствовал, как толстые шерстяные нитки отцовского свитера тепло и мягко заключили тело в надежную и непроницаемую броню.

ГЛАВА 4

   Если уж Эдик Телятьев пьянствовал или, говоря иначе, гулял, то обязательно с особым шиком и беспредельным весельем. Начальство в газете, где он работал, закрывало глаза на продолжительные загулы, потому что Эдик был бесценным кадром. Всегда мог своевременно подготовить самый острый и злободневный материал, нарыть в короткий срок обескураживающие факты. А самое главное, никогда не забывал о днях рождения вышестоящих чинов, а также их жен, детей и доброй половины родственников. Аспирантское руководство тоже никогда не беспокоило Эдика по таким пустякам, как многонедельное отсутствие на кафедре, ибо все знали, что Эдик – большой человек в очень серьезной газете. В такие дни обласканный жизнью газетчик Телятьев писал стихи, влюблялся в женщин и мог даже сочинить поэму о безответной мужской любви. Ночью, когда забирали Бальзамова, Эдик с кубком Вакха в руке и в обнимку с польской поэтэссой Маришкой Ковыльской, отчалил от постылой пристани серых будней, чтобы пуститься в очередной, многодневный круиз по волнам алкогольно-эротического счастья. Так что слышать он ничего не мог, да и не хотел. Рано утром сладостный покой их любовного гнезда растревожил настойчивый стук в дверь.
   – Ребята. Эдуард. Маришка. Просыпайтесь. – Это кричал Хубилай. – Бальзамова увели люди в масках, шайтан их задери.
   – Щас спою, – промычал Эдик и, усевшись на кровати в чем мать родила, взял гитару. – З-заходи, в-великий друг степей, монгол.
   Как только Хубилай просунул голову в дверь, Телятьев запел, не в такт, дико молотя по струнам:
   – Таганка, все ночи полные огня…
   Хубилай покачал головой. – Ты, как всегда, фальшивишь. Эх, а еще друг называется. Песни поешь, ну пой, пой. – И со всего маху хлопнул дверью.
   – Никита. Гречихин. – Потомок Чингисхана стучал уже в другую дверь.
   – Что случилось? – послышался ответ.
   – Там Телятьев, пьяный, голый и некрасивый. Я ему про Бальзамова, а он мне: «щас спою».
   – Заваливай, Хубилай, потолкуем.
   Никита Гречихин, написавший большой исторический роман о Симеоне Гордом, стоял в центре своей комнаты и сосредоточенно потирал начинающую лысеть голову. О событиях прошедшей ночи он слышал, но свидетелем драмы не являлся.
   – Что будем делать, Никита?
   – Нужно как-то выручать. Узнать бы, куда его отвезли или, на худой конец, за что.
   – Люди в черных масках, во-от такие большие, как медведи, когда встают на задние лапы. Тут левое крыло явно руку приложило, шайтан их задери.
   – Левое крыло, говоришь.
   – Ой, мальчики, помогите, – в комнату влетела, закутанная в простыню Маришка, – мой спонсор приехал. Видела из окна, как в подъезд вошел. Он мне компьютер новый решил подарить, а у меня в комнате Телятьев. Его срочно нужно куда-то деть. Он, придурок, всю свою одежду ночью в форточку выкинул, говорит, мол, надоел ему красный костюм. А секунду назад выпил стакан водки и повалился без чувств.
   Гречихин и Хубилай, переглянувшись, опрометью бросились в другой конец коридора.
   – Если застанет – убьет его и меня, не раздумывая, – всхлипнула им вдогонку Маришка.
   Первым в комнату вбежал Хубилай и, бросив взгляд на ковер, крикнул спешащему следом Гречихину.
   – На Древней Степи была такая казнь – закатывание в войлок. Давай его в ковер.
   Они столкнули с кровати крепко спавшего Телятьева и завернули в ковер. Затем, связав в двух местах ремнем и поясом банного Маришкиного халата, поставили необъятный рулон в угол комнаты.
   – Стой тихо, Эдик, и не шевелись, иначе – труба, – чуть слышно сказал Гречихин.
   Все трое сели за стол, изображая идиллию утреннего дружеского чаепития. Через несколько секунд, сквозь щель между дверью и косяком в комнату тонкой, деликатной струйкой проник запах дорогого парфюма. Раздался извиняющийся стук в дверь.
   – Да-да, – крикнула Маришка и порхнула навстречу рослому, загорелому блондину с огромным букетом алых роз.
   – Хубилай, нам пора, – сказал Гречихин, вставая.
   В коридоре Хубилай спросил Гречихина:
   – Так что ты предлагаешь делать?
   – Ничего, нам остается только ждать и надеяться.
   Менее чем через час, слава Богу, Маришкин спонсор торопился, они освободили Эдика. И теперь тот, вспотевший, обессиленный лежал, раскинув руки крестом, на полу, уставясь неподвижными глазами в потолок.
   – Сволочи, – бормотал Телятьев, – все вы сволочи. Дайте воды, нет – водки.
   – Оттащите его в холодный душ и через двадцать минут ко мне. – Неожиданно возникший голос принадлежал человеку, которого все за глаза называли Безумным профессором. Сейчас он стоял в дверном проеме, поблескивая стекляшками очков. Марат Гаврилович Белоцерковский, именно так звали этого человека, был нелюдим, его никто никогда не видел ни на одном застолье. Внешне он был похож на большую, всклокоченную серую птицу с полуотрешенным взглядом темно-синих гипнотических глаз. Мало того, когда он появлялся бесшумной тенью на этаже, любая самая бесшабашная и разбитная компания предпочитала снизить уровень децибел. Попытка заговорить с ним приравнивалась почти к подвигу. Поэтому его слова подействовали быстрее кирпича, упавшего с крыши на незадачливую голову.
   Спустя ровно двадцать минут Эдик, свежепобритый и протрезвевший, сидел за столом в комнате Белоцерковского.
   – Пиши, – каркающим, отрывистым голосом говорил Марат Гаврилович. – В ночь с тринадцатого на четырнадцатое ноября в своей комнате по адресу такому-то был взят под стражу аспирант, известный поэт Бальзамов Вячеслав Иванович, лауреат нескольких литературных премий. Обвинение, предъявленное ему, было заранее сфабриковано…
   Но дальше Эдику подсказывать было не нужно. Он уже находился в своей родной стихии. Где, как рыба в воде, легко лавировал в потоке фактов, не ощущая сопротивления со стороны языка.
   – А вы кого представляете? – строча авторучкой, спросил он Белоцерковского.
   – Орден боевого братства «Честь имею».
   – А при чем здесь Вяч?
   – Он ведь служил в Афгане.
   – Этого даже я не знал. А чем занимается ваш орден?
   – Как можем, отстаиваем и защищаем права участников локальных войн, а также уволившихся в запас офицеров. Материал должен появиться не позднее завтрашнего утра.
   – Помимо статьи я еще позвоню всем своим коллегам.
   – Правильно. Транспаранты, вспышки фотокамер и прочая атрибутика. А самое главное – организовать побольше людей.
   Тюремный доктор Натан Лазаревич Подлипкин заступил на смену в свой семьдесят девятый день рождения. Одессит по происхождению, он всю жизнь прослужил корабельным хирургом на различных боевых судах. Выйдя на пенсию, дома отсиживаться не захотел и, по-видимому, решил встретить костлявую с хирургическим скальпелем в руках. Увидев окровавленного Бальзамова, он всплеснул руками.
   – Каков экземпляг. Ай-яй-яй, как нехогошо, молодой чиловик. Стагый, бедный Натан Лазагевич собгался было таки отпгазновать пгазник. И вот на тебе, дгяхлый Наташа, получите ваш подагочек. Пейте, ешьте гости догогие, за счет несчастного евгея, а он покамесь повкалывает, он же у нас тгудоголик. Ложитесь на этот чудный белый столик, молодой человик, давайте вашу гучку. А вы постойте за двегью – упгавимся без охганы. Ай-яй-яй-яй-яй, бедный, бедный Наташа, да тут габоты на весь остаток моей никчемной жизни. Спасибо, что хоть не на юбилей пожаловали. Спгосите еще меня: «доктог, я жить буду?» Знаете, шо я вам отвечу? Лучше не спгашивайте. Лежите смигно. Оксаночка, готовьте все к опегации.
   По прошествии почти четырех часов Бальзамов, лежа на кушетке, слышал, как Натан Лазаревич говорил кому-то по телефону.
   – Ни-ни, ни в коем случае. Ни в какую камегу я вам его не отдам. Да-да. Большая потегя кгови. Утгом, после моего ухода, делайте, шо хотите. А сейчас нет. Можно или нет на допгос? Можно, только очень остогожно. Я же сказал – большая потегя кгови. Все. Конец связи. – Положив трубку, Подлипкин, подмигнул пациенту. – Отдыхайте, молодой чиловик. А невезучий Наташа пойдет таки к столу, на котогом, поди, уже ничего нет. А ведь, как потгатился, ай-яй-яй. – С этими словами доктор вышел из кабинета, а Вячеслав провалился в темный, глухой сон, в котором не было ни звуков, ни картинок, лишь полная, восстанавливающая силы, темнота.
   Утро ярким солнечным светом заливало пространство неуютной, зарешеченной, серой комнаты, не оставляя без внимания ни единого места, где могла бы укрыться ночная мгла.
   – Ловок, ай ловок, собачий сын, плевок гиены, шакалий выкормыш! – ругался капитан Садыков, нервно шагая по комнате перед сидящим на табурете Бальзамовым. Левая рука, заведенная за спину, то и дело сжималась в кулак, пальцы правой раздраженно перебирали четки. – Думаешь, обвел вокруг пальца Садыкова, хрен ты угадал. Будешь в пресс-хате козленочком блеять, петушком кричать. А заодно и скажешь, кто тебя надоумил.
   Телефонный звонок прервал кипящего злобой оратора.
   – Да, – рявкнул капитан. – Какие еще журналисты? Толпа! Какая еще толпа? С транспарантами, говоришь, и с пятиметровыми плакатами. Что? Перекрыли движение? Чего хотят? Свободу поэту Бальзамову! Все понял. Конец связи. – Капитан со всего маху запустил телефонной трубкой в стену.
   – Бальзамов, ты кто? – спросил он, наклонившись и приблизив свое тонкогубое и смуглое лицо почти вплотную к лицу арестованного.
   – Обычный провинциальный парень, уроженец Архангельской области, тысяча девятьсот шестьдесят шестого года рождения. Связей и денег, порочащих его, не имеет. И еще…
   Но Садыков уже не слушал. В его дрожащих пальцах тонко попискивали клавиши мобильного телефона.
   – Алло. Саид Шухратович. Садыков у аппарата. У нас ЧП, более чем тюремного масштаба. Уже знаете. Лоханулся, как последний фрайер. Да у него бритва оказалась. В том-то и дело, что обыскивали. Как привезли, так сразу и обшмонали. Кто-то подбросил. Не думаю, что дежурный – мозги не те, да и выслуживаться любит, одним словом, карьерист. В машине – некому, лично сопровождал. Заходил ли кто в мое отсутствие? Дежурный никогда не сознается – я же говорю, карьерист. Что будем делать, Саид Шухратович? Что?! Отпускать?! Так точно. Все понял. – Капитан нажал клавишу «отбой» и аккуратно положил телефон на угол стола.
   – Бальзамов, распишитесь вот здесь. Надеюсь, претензий к следствию у вас нет.
   – А если есть?
   – В письменном виде с прилагаемыми доказательствами в прокуратуру, пожалуйста. Изложите подробно о том, как вас били, применяли изощренные пытки, оскорбляли и т. д. и т. п.
   – Ладно, давай свою бумагу.
   – Ладно – буду говорить я. Так вот. Сейчас я тебя отпущу под подписку, разумеется, о невыезде. Но обещаю, что ты не раз еще проклянешь день и час своего рождения и возненавидишь женщину, родившую тебя на свет. – И повышая голос, крикнул: – Проводите арестованного.
   Как только Бальзамов вышел за ворота тюрьмы, в глаза ему ударили десятки фотовспышек, загорелись глазки видеокамер, защелкали кнопки диктофонов.
   – Вячеслав, что вы можете сказать об условиях содержания под стражей в современной тюрьме?
   – Бальзамов, вас пытали?
   – Какую сумму оборотни в погонах хотели с вас получить?
   – Не рассматриваете ли вы свое задержание, как акт покушения на демократию?
   Вопросы сыпались бесконечным и бестолковым градом. Тут же какие-то женщины просили автограф, дети путались под ногами, политически активные граждане в рупор призывали покончить с разгулом произвола. Все гудело, галдело, мельтешило. Хорошо еще, что Эдик, подскочивший первым, теперь деловито и по-хозяйски отодвигал локтем одной руки особо настойчивых, а другой держал под руку Бальзамова, помогая тому пробиться к машине.
   – Уважаемые коллеги, все вопросы потом, – тараторил Телятьев. – Вячеслав пережил очень серьезный стресс. Граждане, посторонитесь, пожалуйста. Не видите – человек плохо стоит на ногах. Дети, дети, кыш. Бабушка, родная, не плачьте, все уже позади. Мы в очередной раз доказали всему миру, а в первую очередь себе, что можем дать серьезный отпор беззаконию и несправедливости. Наши завоевания в области прав человека – священны.
   – Куда едем? – спросил таксист, когда бывший арестант и словоохотливый журналист расположились на заднем сиденье.
   – В кабак, – ответил Эдик, – нет, пожалуй, в кафе «Дупло кукушки». Вяч, ты мне обещал, что сводишь меня туда на концерт.
   – Хорошо, но сначала в общагу, в душ, к любимой собаке. Кстати, как там она?
   – Понятия не имею. Зато знаю, кто помог тебе выбраться на свободу. Ну, разумеется, кроме меня, конечно.
   – Кто же?
   – Некий орден боевого братства «Честь имею». Не буду забегать вперед, скажу лишь, что тебя ждет удивительный сюрприз.
   Седьмой этаж салютовал своему герою шампанским. Бальзамов с триумфом, достойным римского императора, шел по долгожданному коридору. Рядом с ним шла Альбинка Ростовская, бережно неся на руках лохматое чудо по кличке Дея.
   – Я присмотрела за ней. В общем, собака в твое отсутствие была на положении «дочери полка», – сказала Альбинка, уже у дверей передавая собаку. – Но смотри, Вяч, это не щенок: у нее сегодня началась течка.
   – Какая теперь разница, – отреагировал Вячеслав, – важно, что мы вместе.
   Вечером арт-кафе «Дупло кукушки» было заполнено до отказа. Концерт набирал силу. Барды старались вовсю, сменяя один другого: пели классику, собственные песни, заигрывали с публикой, исполняли на заказ. В перерыве к столику Бальзамова и Телятьева подошел арт-директор «Дупла» Игнат Глухаренко.
   – Вячеслав, споешь сегодня? – спросил он.
   – Без проблем.
   – А как же рука? – заволновался Эдик.
   – Чепуха. Лазаревич сказал, что бревна ворочать можно, а кедгут, вообще, через несколько дней рассосется без следа.
   – Ребята, а давайте к нам, в випзал, – радушно пригласил Игнат.
   В випзале изрядно подвыпивший, начинающий лысеть бард ораторствовал перед своими коллегами по цеху:
   – Я не хочу умереть, как этот винегрет! – кричал он, запуская руку в тарелку. – Вы слышите меня! Вы все меня слышите! Мы все – ви-не-грет. И нас хавают вон те, в зале. Ножом и вилкой, заплатив свои поганые деньги. А вы становитесь в очередь, чтобы стать ви-не-гре-том. Грызете друг друга, травите желчью. Неудачники. Третий эшелон. Как же вам хочется побыстрей мертвым нарезанным овощем угодить в тарелку какого-нибудь богатенького дяди. Для того, чтобы он вас жрал, а вы бы в это время заискивающе пищали от восторга на его зубах. Я не такой! Я не хочу быть с вами! Потому что я художник и хочу творить, а не думать о том, как понравиться устроителям концертов. Не хочу приторно улыбаться и расшаркиваться при каждом слове. Лучше я буду вдыхать яд подворотен с недостойными вашего внимания рокерами.