После каждого нового открытия ты смотришь на меня круглыми глазами, будто сам себе не веря, снова что-нибудь включаешь — и все работает, и ты смеёшься как ребёнок.
Мы уже несколько часов едем к побережью. На спидометре сто восемьдесят километров в час, кажется, что машина скользит, как лодка. Мне хочется, чтобы ты посмотрел на Ниццу сверху, с большого горного уступа. Мы поднимаемся в горы, останавливаемся, чтобы полюбоваться пейзажем, закатом, серовато-розовыми облаками, и едем дальше: мы ужинаем сегодня в Сен-Поле, в «Золотом голубе». Я хочу познакомить тебя с семьёй Ру, с их добрым и уютным домом, с бабушкой семейства Титиной — женщиной устрашающего вида, но удивительно гостеприимной и мягкой. Она очень любит моего младшего сына Владимира.
Мы едем вниз по шоссе, я рассказываю тебе что-то, сверху хорошо видны старые кварталы Ниццы. Вдруг я понимаю, что отказали тормоза. Передо мной — последний прямой спуск, очень крутой. Я давлю на педаль, но она будто проваливается, и машина едва замедляет ход. Я торможу мотором и одновременно — ручником. Ты ничего не замечаешь, ты залюбовался побережьем, а я уже вижу, словно в кино, как наша машина разбивается о скалу. Это счастье или беда, но актёры всегда контролируют свои эмоции… Слава богу, впереди нас никого нет, и мы на бешеной скорости въезжаем на большую и совершенно пустынную площадь. Как только мы выехали на ровное место, машина начинает тормозить сама и останавливается, издавая резкий запах жжёной резины. Я вся взмокла от ощущения, что только что едва не убила тебя. Я говорю, что мне хочется пить, и мы идём выпить по стакану холодной воды. Это даёт мне время собраться с мыслями. И вот мы снова пускаемся в путь. Ты восхищаешься зданиями в стиле рококо на знаменитой набережной Англичан. Уже начинает смеркаться. Какой-то человек мирно стрижёт газон. Когда мы проезжаем мимо, машина вздрагивает от удара, звук похож на выстрел. Мы оба выскакиваем из нашего красавца «кадиллака». На стойке, разделяющей переднее и заднее стекло справа, на уровне головы — огромная дырка и врезавшийся в обшивку камень, выброшенный машиной для стрижки газона, который — ещё бы секунда! — попал бы тебе в голову.
Я думаю: «Бог троицу любит». И, испугавшись этих предзнаменований, рассказываю тебе историю с тормозами.
Ты принимаешься хохотать, сначала потихоньку, потом — во все горло:
— Вот так вот умереть, в этой машине, с тобой, здесь, быть убитым этим камнем — это же чудесно!
Но видя, что мне но до шуток, добавляешь.
— Успокойся, со мной не так-то просто разделаться. Ещё не вечер!
До глубокой ночи беспокойство гложет мне сердце. И лишь на рассвете я засыпаю. Третьего раза не случилось.
На маленькой улочке возле площади Испании в Риме находится ресторан «Да Отелло» — это моя столовая, как здесь говорят. Я прихожу сюда каждый вечер после работы, когда стираюсь в Риме. Три дочери старого Отелло теперь хозяйки заведения. Это мои подруги, мы знакомы уже больше тридцати лет. Муж одной из них — Дари о — взял тебя под своё покровительство на время нашего пребывания в Риме. Этот музыкант и знаток музыкальных инструментов просто влюбился в тебя. Все началось с одного ужина, ставшего историческим.
Я снималась в «Мнимом больном» с Альберто Сорди. Ты сопровождал меня в Италию, ставшую как бы моей второй родиной — я провела там годы юности.
Я люблю Рим, и особенно квартал, который я тебе показываю сразу же по приезде. Я выбрала маленькую гостиницу на улице Марио дей Фьери, в двух шагах от знаменитой лестницы на площади Испании и от нашего ресторана с внутренним двориком, увитым виноградными лозами. Здесь снуют ловкие официанты — словно из итальянских комедий. Вино подают лёгкое, макароны — пальчики оближешь.
Вокруг семейного стола уселись хозяйки, их дети, друзья, а за ними и все посетители ресторана потянулись к этому столику. Американские и японские туристы, пожилые обитатели квартала, отдыхающие в свежести вечера от почти тропической июльской жары, местные торговцы, врачи и санитары из ближайшей больницы — около двухсот пятидесяти человек больше двух часов стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поёт «русский». Поскольку старый Отелло — коммунист, большинство людей здесь, за исключением иностранных туристов, доброжелательно настроены по отношению к тебе, тем более что тебя представили как «оппозиционера», а итальянские коммунисты дальше всех отстоят от «линии Москвы». Ещё здесь много киношников, которые кое-что слышали о тебе, о твоём театре, о Любимове. Я с грехом пополам перевожу им слова твоих песен. Иногда наступает полная тишина, потом раздаётся взрыв смеха. В такт песне люди начинают хлопать в ладоши, официанты то и дело разливают вино в стаканы. Сам собой получается праздник.
Начиная с этого знаменитого вечера Дарио будет твоим верным другом. Он любил тебя, записывал твои песни и в восемьдесят первом году сделал одну из лучших телепередач, посвящённых тебе. И теперь, когда я возвращаюсь в Рим, прихожу на улицу Делла Крочс и вхожу в арку, которая ведёт во внутренний дворик, я знаю, что друзья расцелуют меня, а потом станут вспоминать тот вечер семьдесят пятого года.
Я знаю ещё, что после ужина Дарио предложит мне посмотреть или послушать какую-нибудь новую запись — твою или о тебе. И поздно ночью в ресторане, наконец освободившемся от посетителей, будут раздаваться голоса трех моих подруг — Франки, Габриэллы, Марии Пиа — и потекут воспоминания вперемежку с мерным счётом вслух — одна из сестёр пересчитывает дневную выручку.
Одним прекрасным летним утром мы едем из Рима на машине на деревенскую свадьбу к холмам, возвышающимся над Сполетто. Этот маленький городок, главная площадь которого стала самым красивым в мире театром под открытым небом, расстилается у нас под ногами, сверкая на солнце. На пологом склоне холма перед фермой — луг.
Наши приятели приехали накануне. Дарио и его жена Франка приготовили обед, столы на козлах ломятся от еды.
Бочка итальянского деревенского вина уже начата. Дети бегают по траве, плетут венки из ромашек и васильков, несколько человек негромко поют. Мы все похожи на персонажей Ботичелли, особенно жених и невеста с их пышными локонами, грацией, ускользающими улыбками, с их первой любовью.
Ты сидишь рядом со мной и смотришь на них. Волнение заразительно, и воздух такой мягкий — нам недостаёт лишь Овидия. Все влюблены, даже старшие сидят, обнявшись за плечи.
Ты увлекаешь меня в конец поля. Потревоженные овцы потихоньку снова собираются вокруг нас. Твои слова перемешиваются со щебетом птиц и шелестом травы. Где-то далеко в деревне звонит колокол. От земли поднимается тёплый пар. У нас кружится голова — от солнца, от простора, друг от друга… Ты шепчешь: «Как все просто и прекрасно в этом мире!» Мы остаёмся лежать, глядя в небо, наслаждаясь этими минутами тихого счастья.
Спускается вечер, мы собираемся возле дома и поем — поодиночке и хором. К нам вернулись мелодии нашего детства. Я пою русские колыбельные, ты берёшь гитару, с которой никогда не расстаёшься, аккомпанируешь мне, а потом и сам поешь старинные романсы.
Мы ещё долго сидим и поем, нам хочется продлить это состояние невесомости, хочется задержаться ещё минутку в торжественном покое темнеющих на фоне неба холмов.
Мы останавливаемся на шоссе, чтобы заправиться. Рядом с нами останавливается большой автобус. Вконец измотанные пассажиры, в которых нетрудно узнать твоих соотечественников, немедленно бросаются к туалетам. Некоторые подошли к автоматам с газированной водой, где мы стоим, и не верят своим глазам: «Это — Высоцкий с Влади». Они робко заговаривают с тобой, и вскоре заправочная станция заполняется людьми, обалдевшими от такой встречи. Видеть своих в итальянской деревне, говорить по-русски, раздавать автографы тебе приятно. Работающие на заправке итальянцы никак не могут понять странного оживления, вызванного появлением этого невысокого человека. Они и не догадываются о твоей необыкновенной славе. Вот уже несколько недель ты лишён восторгов почитателей, и теперь ты доволен.
Пассажиры автобуса выстроились в ряд, чтобы проститься с нами. Мы уходим с полными руками сувениров. С начала и до конца день удался. Мы возвращаемся в Рим тёплой ночью, в машине ты безмятежно засыпаешь у меня на плече.
Август семьдесят шестого года. Мы в Югославии, на небольшом острове Свети-Стефано. Ты снимаешься в фильме. Я приехала сюда вместе с тобой.
Из Парижа мне звонит сестра. Сначала она просит меня сесть, отчего я сразу прихожу в ужас, и сообщает мне, что дом ограбили. Все, что я приобрела за двадцать лет работы, исчезло. Драгоценности, серебро, меха, кинокамеры, радиоаппаратура… Реакция моя сильно шокирует сестру — я начинаю хохотать. Потом, отдышавшись, говорю: «Только-то?» Я боялась, что с кем-нибудь из сыновей случилось несчастье. И правда, что значит пропажа вещей по сравнению с тем страхом, который я испытала! Я сообщаю тебе эту новость весело, будто забавную историю. Ты же страшно расстроен. В твоих глазах все эти вещи — бесценные сокровища. Мне приходится тебя утешать. Конечно, все это очень обидно — ведь среди украденных драгоценностей были и маленькие колечки моей матери, которые она носила не снимая всю жизнь. Я не взяла их с собой в поездку — боялась потерять во время купания.
Что же до всего остального — все можно купить, и в конце концов я могу прекрасно обойтись и без столового серебра, без драгоценностей и всякого другого. «Но меха, — говоришь ты, — тебе они будут нужны зимой в Москве, и потом — не обманывай, это твоё единственное кокетство». Нет, не единственное. Я ещё люблю обувь, но обувь не тронули. Я признаюсь, что жалею о большой норковой шубе, в которой мне было так тепло и в которой я выглядела как настоящая барыня. Но существуют замечательные пуховки — я часто носила такие в горах. Да все это и неважно, дети здоровы, мы счастливы, мы работаем, жизнь прекрасна!
В конце сентября я возвращаюсь в Москву. В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра — твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берёшь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро — ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.
Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дерматином, — соседи жаловались на избыток ежедневной музыки. Я вхожу в гостиную: везде горит свет, все убрано, на низком столике — фрукты, в вазах — цветы. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах я вижу ликование, какое бывало у меня, когда мои дети, едва проснувшись наутро после рождества, бросались разворачивать подарки. Ни слова не говоря, ты подводишь меня к двери в спальню и несколько театральным жестом открываешь её. На большом голубом ковре, на кровати, на стуле, куда мы обычно вешаем одежду, на маленьком столике, где стоят мои туалетные принадлежности, и даже на подоконнике — десятки серебристых шкур, настоящий меховой ковёр — серая симфония. Ты говоришь:
— Это мех, который ты так любишь. Все охотники России прислали мне самые красивые шкурки для тебя. Это — баргузинский соболь, самый редкий — посмотри, ты можешь сшить себе самую красивую в мире шубу. Тебе не будет холодно этой зимой.
Я в жизни никогда не видела ничего подобного. Мама рассказывала мне, что бабушкин меховой палантин был сшит из десятков соболиных шкурок, вывернутых мехом внутрь, чтобы было теплее. Я смотрю и не верю своим глазам. Меня только немного коробит от резкого запаха этого меха. Ты говорить, что это ничего, что шкурки не выделаны, что охотники прислали их тебе в частном порядке и они не прошли через государственную дубильню. Здесь шестьдесят шкурок — хватит на длинное манто, хоть со шлейфом.
Назавтра я убираю их на антресоль в большой чемодан, думая, что потом отдам их обработать и сшить. И продолжается обычная жизнь с её заботами, трудностями, палками в колёсах. Некоторое время спустя я вспоминаю о соболях, открываю чемодан и отшатываюсь. Тысячи червей извиваются на поверхности. Почта весь мех испорчен. И только три шкурки уцелели. Они и теперь у меня — шелковистые воспоминания…
Однажды вечером мы подъезжаем к большой гостинице в Мюнхене. Мы должны здесь встретиться с твоим другом Романом. Он эмигрировал несколько лет назад и теперь торгует машинами, а это — одна из твоих страстей.
Я весь день за рулём, я устала, и, когда ты говоришь мне:
«Смотри, кто стоит», — я не сразу узнаю человека, который курит в тени. Его фигура вырисовывается контражуром, и, когда он затягивается, я вдруг на мгновение вижу его выразительное лицо и глаза с тяжёлыми веками. Это — Чарльз Бройсон, афиши его последнего фильма расклеены по всей Европе. Он — один из твоих любимых актёров, и тебе непременно хочется поговорить с ним. Я не успеваю удержать тебя, ты выскакиваешь из машины и направляешься к нему.
Я вижу, как ты что-то ему объясняешь, а он спокойным широким жестом отстраняет тебя и отворачивается. Ты возвращаешься ко мне. Ты хочешь, чтобы я объяснила ему, что ты — русский актёр, что ты хочешь высказать ему своё восхищение — ведь меня он выслушает! Я отвечаю тебе, что вряд ли ему это будет приятно. Я напоминаю тебе, как ты сам устаёшь, когда в ресторанах, на улицах, в магазинах люди бросаются к тебе с вопросами. Но ничего не помогает — тебе непременно хочется с ним поговорить. Я в свою очередь выхожу из машины, подхожу к Бронсону, но не успеваю сказать фразу, которую приготовила. Лениво, усталым голосом он обрывает меня: «Оставьте меня в покое. Идите отсюда». Тем же жестом он отстраняет и меня и, повернувшись на каблуках, уходит в гостиницу.
Ты издали наблюдал за этой сценой, ты страшно обижен, и мне очень нелегко тебя утешить На несколько минут ты забыл, что такое известность, сколько с этим связано ежедневных неприятностей. Сейчас ты всего лишь обычный поклонник, тщетно пытавшийся подойти к любимому артисту.
К счастью, наши друзья уже пришли, и мы сразу же начинаем обсуждать твою более прозаическую мечту — покупку «мерседеса». Я привозила из Парижа в Москву много машин. Ты научился водить, разбив несколько из них. Теперь тебе нужен «мерседес» — он надёжен, и можно найти запчасти у немецких дипломатов, а ещё потому, что это одна из марок, которую Брежнев получил в подарок и время от времени водит сам. А мода, как всегда, следует вкусам или внешнему виду высшего руководства. Ты шутишь над внезапным распространением родинок на лицах аппаратчиков при Хрущёве, над сгустившимися чудесным образом бровями в эпоху Брежнева, над акцентом, которым заражаются даже дикторы телевидения, пытаясь подделаться под манеру Генерального секретаря, но все-таки тебе самому хочется такую же машину, и, несмотря на трудности, связанные с провозом машины через границу (на мой взгляд, это гораздо труднее, чем внезапно покрыться родинками или отрастить брови), ты настаиваешь.
В конце концов ты неплохо проработал этот вопрос. Благодаря нескольким концертам для таможенников ты получаешь разрешение на ввоз «мерседеса» — все машины, которые я привозила до сих пор, надо было увозить из Советского Союза через определённый срок. А эту можно будет оставить, заплатив, правда, довольно большой налог. Но это тебя не пугает — ты даёшь по пять концертов в день, каждый по два часа, на огромных, битком забитых стадионах, один — с гитарой, с плохим микрофоном, который воспроизводит эхом твой крик, где почти невозможно разобрать слов. Но публика знает твои песни наизусть, и потому для неё главное в концерте — сам факт твоего присутствия. И так продолжается десять дней подряд — десять дней, украденных из твоего отпуска в театре. Под конец ты худеешь, изматываешься и доходишь до полуобморочного состояния, но успеваешь заработать необходимые деньги. А организаторы твоих концертов — например, городская филармония — кладут в карман сотни тысяч, сразу же выполнив чуть ли не половину годового плана. Правда, часто случается, что концерты отменяют в последний момент, вывесив соответствующее объявление для публики. Но обычно собравшиеся зрители отказываются уходить, требуют твоего выхода, а при твоём появлении устраивают такую овацию, перед которой вынуждена отступить любая цензура.
Итак, необходимую сумму тебе удаётся собрать. А в остальном ты рассчитываешь на меня. К валюте ты не можешь и прикасаться. Даже когда, гораздо позже, за концерты на Западе ты будешь получать валюту, эти деньги тебе будут переводить в рубли, как и всякому советскому гражданину, работающему за границей. На этот счёт у тебя есть одна мысль: чтобы поехать за границу, каждый советский турист должен получить некоторую сумму в валюте, пусть минимальную. А между тем, если путешествия за границу сделают свободными, если несколько миллионов туристов захотят на несколько дней съездить пусть даже в соседнюю Западную Европу, государству придётся выдать им миллионы в валюте. А валюта, естественно, гораздо более полезна для закупки техники или пшеницы, которых не хватает. Итак, кроме всего прочего, существуют чисто экономические препятствия для свободного въезда и выезда людей. В Советском Союзе не так уж много желающих эмигрировать: часть интеллигенции, люди, чувствующие себя выброшенными за борт, евреи, мечтающие об Израиле, верующие, гомосексуалисты, непонятые творцы, сопротивляющиеся системе, мистики и ещё те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на Западе. Но все остальные — то есть двести с лишним миллионов человек — хотят просто-напросто провести отпуск не на Чёрном, а на Средиземном море, не в одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот, помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема валюты, и из-за неё, думаешь ты, свободное передвижение людей ещё не скоро разрешат.
Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать, что ты пытался купить «Жигули», но на них огромная очередь, а цена больше налога за иномарку.
Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет Твоей Первой Машиной: огромный «мерседес» серо-стального цвета с четырьмя дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.
Мы покупаем вожделенный «мерседес». Твоя радость передаётся и нам. Ты просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину, московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда ты ездил по городу. За этой машиной появится другой «мерседес» — спортивный, шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.
Только что купленная «шоколадка» — спортивная и норовистая — везёт нас из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр строится дорога Брест — Москва: «Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости». И правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня — воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди я вижу какой-то проем в лесу.
По обеим сторонам дороги — бульдозеры, экскаваторы, катки, а главное — кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров — дорога обрывается, прыжок в пустоту, небытие…
Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся па старое шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: «Зато когда её закончат, это будет самая красивая дорога!»
Однажды утром нам звонит Ёлочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет, что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это — Коонен.
— Как, ты не знаешь Таирова и Коонен?
Я отвечаю, что первое имя мне ещё что-то говорит, и робко предполагаю:
— Это, кажется, ученик Станиславского?
Ты принимаешься хохотать:
— Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была ученицей Станиславского. Но Таиров — великий режиссёр, который создал Камерный театр. Она — одна из самых великих трагических актрис. Она умерла недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если публика просит…
Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на глазах, что в квартире её друзей — этой знаменитой супружеской пары — музея вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи — свидетели жизни артистов русского театра — не должны попасть в случайные руки. Она считает, что им лучше жить у нас.
Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень тёмные, на стенах — светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду картонные коробки, набитые книгами, свёрнутые ковры… Все производит впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце. Мы держимся за руки и молча идём по комнатам. Мне странно, что в доме такая громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:
— Они просто не смогли забрать все — в современных квартирах слишком мало места. Но нам повезло — у нас большая квартира с холлом, нормальный коридор, где все пройдёт, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что хочешь.
А я посижу здесь.
И ты садишься в красивое кресло тёмного дерева в стиле ампир и просто тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетёных шезлонгов, которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы берём это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на бюро. Привлекают моё внимание секретер очень дамского вида, на котором забыты несколько писем и пыльных фотографий, и ещё — застеклённая горка. Внутри, в светлом ореховом дереве поблёскивают лучи света, и создаётся контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные платья — тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые жемчужинами и чёрными агатовыми бусинами, и кружевную накидку — тоже чёрную.
Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:
— Целая жизнь — любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск, — и не остаётся ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое и составляло эту жизнь…
Мы ещё долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о жадности вездесущих наследников…
За этим письменным столом ты написал свои самые прекрасные стихи. В этом кресле я часами слушала, завернувшись в плед, как ты читаешь мне их. В ящичках секретера уложены сотни фотографий, статей, сувениров. Я увезла с собой в Париж кружевную накидку, которая напоминает мне элегантность и изящество Алисы Коонен.
При разделе имущества, в восьмидесятом году, я взяла лишь свои личные вещи, оставив квартиру со всем её содержимым наследникам.
Мне не хотелось бы, чтобы одним печальным днём кто-нибудь ходил вот так же по нашей квартире, выбирая что-нибудь из вещей среди обломков нашей прошедшей жизни.
На улице морозит. Мы только что переселились в квартиру, которую нам сдали дипломаты, уехавшие работать в Африку. Район строится, это — целый мини-город на юге Москвы.
На пятнадцать ещё не законченных, но заселённых домов приходится всего один продуктовый магазин. Обычно я ездила на машине в центр и покупала продукты на валюту.
Но у тебя появилась привычка каждое утро забирать у меня машину. Ты получил водительские права по блату, я научила тебя водить, и ты тут же начал ездить и в часы пик, и по самым оживлённым улицам. Ты ничего не боишься, но мне страшно с тобой ездить. Итак, сегодня утром я остаюсь без машины, а на улице очень холодно.
Я помыла посуду, оставшуюся с вечера, сделала всякие домашние дела, постирала кое-какие мелочи — несколько свитеров, рубашек, салфетки и скатерти — и намереваюсь теперь приготовить хороший ужин. Мы ждём четверых очень близких друзей, в театре вечером нет спектакля, и я знаю, что ты вернёшься пораньше.
У меня возникает мысль заглянуть в продуктовый магазин. Во-первых, мне надо пройтись, а во-вторых, я хочу купить кое-какие продукты — хлеб, сыр, масло, а может, мне повезёт, и по счастливой случайности здесь окажутся апельсины, какие-нибудь перемороженные куры или даже батон колбасы с чесноком, которую ты так любишь и которую вдруг выбрасывает на прилавки Главное управление торговли, когда у хозяек не остаётся ничего, ну буквально ничего, что бы можно было подать к столу.
В норковом пальто на ватине, в сапогах, в шапке, муфте и солнечных очках вид у меня просто марсианский! Я выхожу из дома, захватив несколько сумок. Воздух удивительно чистый и сухой, вдалеке синеет лес. Я с грустью смотрю на огромную пустую площадку, где возвышаются наши дома.
Мы уже несколько часов едем к побережью. На спидометре сто восемьдесят километров в час, кажется, что машина скользит, как лодка. Мне хочется, чтобы ты посмотрел на Ниццу сверху, с большого горного уступа. Мы поднимаемся в горы, останавливаемся, чтобы полюбоваться пейзажем, закатом, серовато-розовыми облаками, и едем дальше: мы ужинаем сегодня в Сен-Поле, в «Золотом голубе». Я хочу познакомить тебя с семьёй Ру, с их добрым и уютным домом, с бабушкой семейства Титиной — женщиной устрашающего вида, но удивительно гостеприимной и мягкой. Она очень любит моего младшего сына Владимира.
Мы едем вниз по шоссе, я рассказываю тебе что-то, сверху хорошо видны старые кварталы Ниццы. Вдруг я понимаю, что отказали тормоза. Передо мной — последний прямой спуск, очень крутой. Я давлю на педаль, но она будто проваливается, и машина едва замедляет ход. Я торможу мотором и одновременно — ручником. Ты ничего не замечаешь, ты залюбовался побережьем, а я уже вижу, словно в кино, как наша машина разбивается о скалу. Это счастье или беда, но актёры всегда контролируют свои эмоции… Слава богу, впереди нас никого нет, и мы на бешеной скорости въезжаем на большую и совершенно пустынную площадь. Как только мы выехали на ровное место, машина начинает тормозить сама и останавливается, издавая резкий запах жжёной резины. Я вся взмокла от ощущения, что только что едва не убила тебя. Я говорю, что мне хочется пить, и мы идём выпить по стакану холодной воды. Это даёт мне время собраться с мыслями. И вот мы снова пускаемся в путь. Ты восхищаешься зданиями в стиле рококо на знаменитой набережной Англичан. Уже начинает смеркаться. Какой-то человек мирно стрижёт газон. Когда мы проезжаем мимо, машина вздрагивает от удара, звук похож на выстрел. Мы оба выскакиваем из нашего красавца «кадиллака». На стойке, разделяющей переднее и заднее стекло справа, на уровне головы — огромная дырка и врезавшийся в обшивку камень, выброшенный машиной для стрижки газона, который — ещё бы секунда! — попал бы тебе в голову.
Я думаю: «Бог троицу любит». И, испугавшись этих предзнаменований, рассказываю тебе историю с тормозами.
Ты принимаешься хохотать, сначала потихоньку, потом — во все горло:
— Вот так вот умереть, в этой машине, с тобой, здесь, быть убитым этим камнем — это же чудесно!
Но видя, что мне но до шуток, добавляешь.
— Успокойся, со мной не так-то просто разделаться. Ещё не вечер!
До глубокой ночи беспокойство гложет мне сердце. И лишь на рассвете я засыпаю. Третьего раза не случилось.
На маленькой улочке возле площади Испании в Риме находится ресторан «Да Отелло» — это моя столовая, как здесь говорят. Я прихожу сюда каждый вечер после работы, когда стираюсь в Риме. Три дочери старого Отелло теперь хозяйки заведения. Это мои подруги, мы знакомы уже больше тридцати лет. Муж одной из них — Дари о — взял тебя под своё покровительство на время нашего пребывания в Риме. Этот музыкант и знаток музыкальных инструментов просто влюбился в тебя. Все началось с одного ужина, ставшего историческим.
Я снималась в «Мнимом больном» с Альберто Сорди. Ты сопровождал меня в Италию, ставшую как бы моей второй родиной — я провела там годы юности.
Я люблю Рим, и особенно квартал, который я тебе показываю сразу же по приезде. Я выбрала маленькую гостиницу на улице Марио дей Фьери, в двух шагах от знаменитой лестницы на площади Испании и от нашего ресторана с внутренним двориком, увитым виноградными лозами. Здесь снуют ловкие официанты — словно из итальянских комедий. Вино подают лёгкое, макароны — пальчики оближешь.
Вокруг семейного стола уселись хозяйки, их дети, друзья, а за ними и все посетители ресторана потянулись к этому столику. Американские и японские туристы, пожилые обитатели квартала, отдыхающие в свежести вечера от почти тропической июльской жары, местные торговцы, врачи и санитары из ближайшей больницы — около двухсот пятидесяти человек больше двух часов стоят, прижавшись друг к другу, и слушают, как поёт «русский». Поскольку старый Отелло — коммунист, большинство людей здесь, за исключением иностранных туристов, доброжелательно настроены по отношению к тебе, тем более что тебя представили как «оппозиционера», а итальянские коммунисты дальше всех отстоят от «линии Москвы». Ещё здесь много киношников, которые кое-что слышали о тебе, о твоём театре, о Любимове. Я с грехом пополам перевожу им слова твоих песен. Иногда наступает полная тишина, потом раздаётся взрыв смеха. В такт песне люди начинают хлопать в ладоши, официанты то и дело разливают вино в стаканы. Сам собой получается праздник.
Начиная с этого знаменитого вечера Дарио будет твоим верным другом. Он любил тебя, записывал твои песни и в восемьдесят первом году сделал одну из лучших телепередач, посвящённых тебе. И теперь, когда я возвращаюсь в Рим, прихожу на улицу Делла Крочс и вхожу в арку, которая ведёт во внутренний дворик, я знаю, что друзья расцелуют меня, а потом станут вспоминать тот вечер семьдесят пятого года.
Я знаю ещё, что после ужина Дарио предложит мне посмотреть или послушать какую-нибудь новую запись — твою или о тебе. И поздно ночью в ресторане, наконец освободившемся от посетителей, будут раздаваться голоса трех моих подруг — Франки, Габриэллы, Марии Пиа — и потекут воспоминания вперемежку с мерным счётом вслух — одна из сестёр пересчитывает дневную выручку.
Одним прекрасным летним утром мы едем из Рима на машине на деревенскую свадьбу к холмам, возвышающимся над Сполетто. Этот маленький городок, главная площадь которого стала самым красивым в мире театром под открытым небом, расстилается у нас под ногами, сверкая на солнце. На пологом склоне холма перед фермой — луг.
Наши приятели приехали накануне. Дарио и его жена Франка приготовили обед, столы на козлах ломятся от еды.
Бочка итальянского деревенского вина уже начата. Дети бегают по траве, плетут венки из ромашек и васильков, несколько человек негромко поют. Мы все похожи на персонажей Ботичелли, особенно жених и невеста с их пышными локонами, грацией, ускользающими улыбками, с их первой любовью.
Ты сидишь рядом со мной и смотришь на них. Волнение заразительно, и воздух такой мягкий — нам недостаёт лишь Овидия. Все влюблены, даже старшие сидят, обнявшись за плечи.
Ты увлекаешь меня в конец поля. Потревоженные овцы потихоньку снова собираются вокруг нас. Твои слова перемешиваются со щебетом птиц и шелестом травы. Где-то далеко в деревне звонит колокол. От земли поднимается тёплый пар. У нас кружится голова — от солнца, от простора, друг от друга… Ты шепчешь: «Как все просто и прекрасно в этом мире!» Мы остаёмся лежать, глядя в небо, наслаждаясь этими минутами тихого счастья.
Спускается вечер, мы собираемся возле дома и поем — поодиночке и хором. К нам вернулись мелодии нашего детства. Я пою русские колыбельные, ты берёшь гитару, с которой никогда не расстаёшься, аккомпанируешь мне, а потом и сам поешь старинные романсы.
Мы ещё долго сидим и поем, нам хочется продлить это состояние невесомости, хочется задержаться ещё минутку в торжественном покое темнеющих на фоне неба холмов.
Мы останавливаемся на шоссе, чтобы заправиться. Рядом с нами останавливается большой автобус. Вконец измотанные пассажиры, в которых нетрудно узнать твоих соотечественников, немедленно бросаются к туалетам. Некоторые подошли к автоматам с газированной водой, где мы стоим, и не верят своим глазам: «Это — Высоцкий с Влади». Они робко заговаривают с тобой, и вскоре заправочная станция заполняется людьми, обалдевшими от такой встречи. Видеть своих в итальянской деревне, говорить по-русски, раздавать автографы тебе приятно. Работающие на заправке итальянцы никак не могут понять странного оживления, вызванного появлением этого невысокого человека. Они и не догадываются о твоей необыкновенной славе. Вот уже несколько недель ты лишён восторгов почитателей, и теперь ты доволен.
Пассажиры автобуса выстроились в ряд, чтобы проститься с нами. Мы уходим с полными руками сувениров. С начала и до конца день удался. Мы возвращаемся в Рим тёплой ночью, в машине ты безмятежно засыпаешь у меня на плече.
Август семьдесят шестого года. Мы в Югославии, на небольшом острове Свети-Стефано. Ты снимаешься в фильме. Я приехала сюда вместе с тобой.
Из Парижа мне звонит сестра. Сначала она просит меня сесть, отчего я сразу прихожу в ужас, и сообщает мне, что дом ограбили. Все, что я приобрела за двадцать лет работы, исчезло. Драгоценности, серебро, меха, кинокамеры, радиоаппаратура… Реакция моя сильно шокирует сестру — я начинаю хохотать. Потом, отдышавшись, говорю: «Только-то?» Я боялась, что с кем-нибудь из сыновей случилось несчастье. И правда, что значит пропажа вещей по сравнению с тем страхом, который я испытала! Я сообщаю тебе эту новость весело, будто забавную историю. Ты же страшно расстроен. В твоих глазах все эти вещи — бесценные сокровища. Мне приходится тебя утешать. Конечно, все это очень обидно — ведь среди украденных драгоценностей были и маленькие колечки моей матери, которые она носила не снимая всю жизнь. Я не взяла их с собой в поездку — боялась потерять во время купания.
Что же до всего остального — все можно купить, и в конце концов я могу прекрасно обойтись и без столового серебра, без драгоценностей и всякого другого. «Но меха, — говоришь ты, — тебе они будут нужны зимой в Москве, и потом — не обманывай, это твоё единственное кокетство». Нет, не единственное. Я ещё люблю обувь, но обувь не тронули. Я признаюсь, что жалею о большой норковой шубе, в которой мне было так тепло и в которой я выглядела как настоящая барыня. Но существуют замечательные пуховки — я часто носила такие в горах. Да все это и неважно, дети здоровы, мы счастливы, мы работаем, жизнь прекрасна!
В конце сентября я возвращаюсь в Москву. В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра — твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берёшь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро — ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.
Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дерматином, — соседи жаловались на избыток ежедневной музыки. Я вхожу в гостиную: везде горит свет, все убрано, на низком столике — фрукты, в вазах — цветы. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах я вижу ликование, какое бывало у меня, когда мои дети, едва проснувшись наутро после рождества, бросались разворачивать подарки. Ни слова не говоря, ты подводишь меня к двери в спальню и несколько театральным жестом открываешь её. На большом голубом ковре, на кровати, на стуле, куда мы обычно вешаем одежду, на маленьком столике, где стоят мои туалетные принадлежности, и даже на подоконнике — десятки серебристых шкур, настоящий меховой ковёр — серая симфония. Ты говоришь:
— Это мех, который ты так любишь. Все охотники России прислали мне самые красивые шкурки для тебя. Это — баргузинский соболь, самый редкий — посмотри, ты можешь сшить себе самую красивую в мире шубу. Тебе не будет холодно этой зимой.
Я в жизни никогда не видела ничего подобного. Мама рассказывала мне, что бабушкин меховой палантин был сшит из десятков соболиных шкурок, вывернутых мехом внутрь, чтобы было теплее. Я смотрю и не верю своим глазам. Меня только немного коробит от резкого запаха этого меха. Ты говорить, что это ничего, что шкурки не выделаны, что охотники прислали их тебе в частном порядке и они не прошли через государственную дубильню. Здесь шестьдесят шкурок — хватит на длинное манто, хоть со шлейфом.
Назавтра я убираю их на антресоль в большой чемодан, думая, что потом отдам их обработать и сшить. И продолжается обычная жизнь с её заботами, трудностями, палками в колёсах. Некоторое время спустя я вспоминаю о соболях, открываю чемодан и отшатываюсь. Тысячи червей извиваются на поверхности. Почта весь мех испорчен. И только три шкурки уцелели. Они и теперь у меня — шелковистые воспоминания…
Однажды вечером мы подъезжаем к большой гостинице в Мюнхене. Мы должны здесь встретиться с твоим другом Романом. Он эмигрировал несколько лет назад и теперь торгует машинами, а это — одна из твоих страстей.
Я весь день за рулём, я устала, и, когда ты говоришь мне:
«Смотри, кто стоит», — я не сразу узнаю человека, который курит в тени. Его фигура вырисовывается контражуром, и, когда он затягивается, я вдруг на мгновение вижу его выразительное лицо и глаза с тяжёлыми веками. Это — Чарльз Бройсон, афиши его последнего фильма расклеены по всей Европе. Он — один из твоих любимых актёров, и тебе непременно хочется поговорить с ним. Я не успеваю удержать тебя, ты выскакиваешь из машины и направляешься к нему.
Я вижу, как ты что-то ему объясняешь, а он спокойным широким жестом отстраняет тебя и отворачивается. Ты возвращаешься ко мне. Ты хочешь, чтобы я объяснила ему, что ты — русский актёр, что ты хочешь высказать ему своё восхищение — ведь меня он выслушает! Я отвечаю тебе, что вряд ли ему это будет приятно. Я напоминаю тебе, как ты сам устаёшь, когда в ресторанах, на улицах, в магазинах люди бросаются к тебе с вопросами. Но ничего не помогает — тебе непременно хочется с ним поговорить. Я в свою очередь выхожу из машины, подхожу к Бронсону, но не успеваю сказать фразу, которую приготовила. Лениво, усталым голосом он обрывает меня: «Оставьте меня в покое. Идите отсюда». Тем же жестом он отстраняет и меня и, повернувшись на каблуках, уходит в гостиницу.
Ты издали наблюдал за этой сценой, ты страшно обижен, и мне очень нелегко тебя утешить На несколько минут ты забыл, что такое известность, сколько с этим связано ежедневных неприятностей. Сейчас ты всего лишь обычный поклонник, тщетно пытавшийся подойти к любимому артисту.
К счастью, наши друзья уже пришли, и мы сразу же начинаем обсуждать твою более прозаическую мечту — покупку «мерседеса». Я привозила из Парижа в Москву много машин. Ты научился водить, разбив несколько из них. Теперь тебе нужен «мерседес» — он надёжен, и можно найти запчасти у немецких дипломатов, а ещё потому, что это одна из марок, которую Брежнев получил в подарок и время от времени водит сам. А мода, как всегда, следует вкусам или внешнему виду высшего руководства. Ты шутишь над внезапным распространением родинок на лицах аппаратчиков при Хрущёве, над сгустившимися чудесным образом бровями в эпоху Брежнева, над акцентом, которым заражаются даже дикторы телевидения, пытаясь подделаться под манеру Генерального секретаря, но все-таки тебе самому хочется такую же машину, и, несмотря на трудности, связанные с провозом машины через границу (на мой взгляд, это гораздо труднее, чем внезапно покрыться родинками или отрастить брови), ты настаиваешь.
В конце концов ты неплохо проработал этот вопрос. Благодаря нескольким концертам для таможенников ты получаешь разрешение на ввоз «мерседеса» — все машины, которые я привозила до сих пор, надо было увозить из Советского Союза через определённый срок. А эту можно будет оставить, заплатив, правда, довольно большой налог. Но это тебя не пугает — ты даёшь по пять концертов в день, каждый по два часа, на огромных, битком забитых стадионах, один — с гитарой, с плохим микрофоном, который воспроизводит эхом твой крик, где почти невозможно разобрать слов. Но публика знает твои песни наизусть, и потому для неё главное в концерте — сам факт твоего присутствия. И так продолжается десять дней подряд — десять дней, украденных из твоего отпуска в театре. Под конец ты худеешь, изматываешься и доходишь до полуобморочного состояния, но успеваешь заработать необходимые деньги. А организаторы твоих концертов — например, городская филармония — кладут в карман сотни тысяч, сразу же выполнив чуть ли не половину годового плана. Правда, часто случается, что концерты отменяют в последний момент, вывесив соответствующее объявление для публики. Но обычно собравшиеся зрители отказываются уходить, требуют твоего выхода, а при твоём появлении устраивают такую овацию, перед которой вынуждена отступить любая цензура.
Итак, необходимую сумму тебе удаётся собрать. А в остальном ты рассчитываешь на меня. К валюте ты не можешь и прикасаться. Даже когда, гораздо позже, за концерты на Западе ты будешь получать валюту, эти деньги тебе будут переводить в рубли, как и всякому советскому гражданину, работающему за границей. На этот счёт у тебя есть одна мысль: чтобы поехать за границу, каждый советский турист должен получить некоторую сумму в валюте, пусть минимальную. А между тем, если путешествия за границу сделают свободными, если несколько миллионов туристов захотят на несколько дней съездить пусть даже в соседнюю Западную Европу, государству придётся выдать им миллионы в валюте. А валюта, естественно, гораздо более полезна для закупки техники или пшеницы, которых не хватает. Итак, кроме всего прочего, существуют чисто экономические препятствия для свободного въезда и выезда людей. В Советском Союзе не так уж много желающих эмигрировать: часть интеллигенции, люди, чувствующие себя выброшенными за борт, евреи, мечтающие об Израиле, верующие, гомосексуалисты, непонятые творцы, сопротивляющиеся системе, мистики и ещё те, кто рассчитывает на богатство, успех и славу на Западе. Но все остальные — то есть двести с лишним миллионов человек — хотят просто-напросто провести отпуск не на Чёрном, а на Средиземном море, не в одной из республик Советского Союза, а в одной из европейских стран. Просто чтобы посмотреть, вкусить радость путешествия, сменить обстановку. Но вот, помимо вопросов открытости мышления, существует непреодолимая проблема валюты, и из-за неё, думаешь ты, свободное передвижение людей ещё не скоро разрешат.
Итак, мы в Мюнхене, и нам нужно найти подходящую машину. Надо сказать, что ты пытался купить «Жигули», но на них огромная очередь, а цена больше налога за иномарку.
Мы с Романом бегаем по огромным стоянкам машин в комиссионных магазинах, и ты останавливаешься перед той, которая станет Твоей Первой Машиной: огромный «мерседес» серо-стального цвета с четырьмя дверцами. По сравнению с новой машиной он просто ничего не стоит.
Мы покупаем вожделенный «мерседес». Твоя радость передаётся и нам. Ты просто счастлив, ты садишься за руль и забавляешься. Увидев эту машину, московские гаишники сначала отдавали тебе честь, путая тебя с кем-то, а потом, узнав тебя, так и продолжали приветствовать тебя по-военному, когда ты ездил по городу. За этой машиной появится другой «мерседес» — спортивный, шоколадного цвета. Это будут твои любимые игрушки.
Только что купленная «шоколадка» — спортивная и норовистая — везёт нас из Германии в Москву. Это конец семьдесят девятого года. Мы едем со скоростью больше двухсот километров в час по немецким дорогам, проезжаем польскую границу, и ты с гордостью сообщаешь мне, что для Олимпийских игр строится дорога Брест — Москва: «Покончено, наконец, с той жуткой дорогой в ухабах и рытвинах. Теперь и у нас можно нестись на полной скорости». И правда, мы едем очень быстро. Меня только беспокоит отсутствие машин и дорожных знаков, но ты так уверенно говоришь, что просто сегодня — воскресенье, выходной день, что я, не сбавляя скорости, еду дальше. Впереди я вижу какой-то проем в лесу.
По обеим сторонам дороги — бульдозеры, экскаваторы, катки, а главное — кончается асфальт. Я жму на тормоза, перед глазами мелькает один из моих давнишних кошмаров — дорога обрывается, прыжок в пустоту, небытие…
Наглотавшись пыли, кашляя, ругаясь и хохоча, мы сидим в песке в нескольких метрах от дороги. Шоссе в этом месте оборвалось, и на скорости сто километров в час мы вылетели с двухметровой ступеньки. После нескольких часов блуждания по лесу, живые и невредимые, мы наконец выбираемся па старое шоссе какими-то разбитыми тропинками. Ты, несмотря ни на что, доволен: «Зато когда её закончат, это будет самая красивая дорога!»
Однажды утром нам звонит Ёлочка и, сильно волнуясь, сбивчиво объясняет, что мебель и вещи Коонен будут распроданы чужим людям и надо немедленно что-нибудь сделать. Я сама начинаю волноваться, но все-таки не совсем понимаю, что делать. Я обещаю ей поговорить с тобой и, как только ты возвращаешься вечером, спрашиваю, кто это — Коонен.
— Как, ты не знаешь Таирова и Коонен?
Я отвечаю, что первое имя мне ещё что-то говорит, и робко предполагаю:
— Это, кажется, ученик Станиславского?
Ты принимаешься хохотать:
— Ты почти угадала, ты хитрая! Действительно, Алиса Коонен была ученицей Станиславского. Но Таиров — великий режиссёр, который создал Камерный театр. Она — одна из самых великих трагических актрис. Она умерла недавно, ей было больше восьмидесяти лет. Надо пойти. И потом, если публика просит…
Когда мы приходим к нашей старушке, она рассказывает нам со слезами на глазах, что в квартире её друзей — этой знаменитой супружеской пары — музея вопреки надеждам, не будет, и все, что там есть, будет распродано. Она умоляет нас взять хоть что-нибудь, потому что эти вещи — свидетели жизни артистов русского театра — не должны попасть в случайные руки. Она считает, что им лучше жить у нас.
Мы поднимаемся по лестнице и входим в квартиру. Комнаты очень тёмные, на стенах — светлые пятна в тех местах, где висели картины. Повсюду картонные коробки, набитые книгами, свёрнутые ковры… Все производит впечатление вынужденного поспешного переезда, и от этого сжимается сердце. Мы держимся за руки и молча идём по комнатам. Мне странно, что в доме такая громадная мебель. Ты говоришь с горькой усмешкой:
— Они просто не смогли забрать все — в современных квартирах слишком мало места. Но нам повезло — у нас большая квартира с холлом, нормальный коридор, где все пройдёт, даже если надо, рояль! Посмотри и выбери, что хочешь.
А я посижу здесь.
И ты садишься в красивое кресло тёмного дерева в стиле ампир и просто тонешь в нем. У кресла очень высокая спинка, как у плетёных шезлонгов, которые можно видеть на пляжах на севере Франции. Я немедленно решаю, что мы берём это кресло. Потом я останавливаюсь перед большим письменным столом с многочисленными ящичками и выдвижными частями. Он похож и на конторку, и на бюро. Привлекают моё внимание секретер очень дамского вида, на котором забыты несколько писем и пыльных фотографий, и ещё — застеклённая горка. Внутри, в светлом ореховом дереве поблёскивают лучи света, и создаётся контраст с красным деревом снаружи. Наконец, мне показывают огромный платяной шкаф. Когда его открывают, оттуда вырывается запах нафталина и театрального грима. В шкафу на железных плечиках висят дорогие старомодные платья — тоже на продажу. Я с нежностью выбираю два из них, расшитые жемчужинами и чёрными агатовыми бусинами, и кружевную накидку — тоже чёрную.
Мы уходим немного грустные. Ты говоришь мне на лестнице:
— Целая жизнь — любовь, горести, успехи, трудности, творчество, поиск, — и не остаётся ничего, кроме нескольких разрозненных частей целого, которое и составляло эту жизнь…
Мы ещё долго беседуем на тему о быстротечности жизни, о суетности успеха, о бесполезности накопления вещей, о неблагодарности правительства, о жадности вездесущих наследников…
За этим письменным столом ты написал свои самые прекрасные стихи. В этом кресле я часами слушала, завернувшись в плед, как ты читаешь мне их. В ящичках секретера уложены сотни фотографий, статей, сувениров. Я увезла с собой в Париж кружевную накидку, которая напоминает мне элегантность и изящество Алисы Коонен.
При разделе имущества, в восьмидесятом году, я взяла лишь свои личные вещи, оставив квартиру со всем её содержимым наследникам.
Мне не хотелось бы, чтобы одним печальным днём кто-нибудь ходил вот так же по нашей квартире, выбирая что-нибудь из вещей среди обломков нашей прошедшей жизни.
На улице морозит. Мы только что переселились в квартиру, которую нам сдали дипломаты, уехавшие работать в Африку. Район строится, это — целый мини-город на юге Москвы.
На пятнадцать ещё не законченных, но заселённых домов приходится всего один продуктовый магазин. Обычно я ездила на машине в центр и покупала продукты на валюту.
Но у тебя появилась привычка каждое утро забирать у меня машину. Ты получил водительские права по блату, я научила тебя водить, и ты тут же начал ездить и в часы пик, и по самым оживлённым улицам. Ты ничего не боишься, но мне страшно с тобой ездить. Итак, сегодня утром я остаюсь без машины, а на улице очень холодно.
Я помыла посуду, оставшуюся с вечера, сделала всякие домашние дела, постирала кое-какие мелочи — несколько свитеров, рубашек, салфетки и скатерти — и намереваюсь теперь приготовить хороший ужин. Мы ждём четверых очень близких друзей, в театре вечером нет спектакля, и я знаю, что ты вернёшься пораньше.
У меня возникает мысль заглянуть в продуктовый магазин. Во-первых, мне надо пройтись, а во-вторых, я хочу купить кое-какие продукты — хлеб, сыр, масло, а может, мне повезёт, и по счастливой случайности здесь окажутся апельсины, какие-нибудь перемороженные куры или даже батон колбасы с чесноком, которую ты так любишь и которую вдруг выбрасывает на прилавки Главное управление торговли, когда у хозяек не остаётся ничего, ну буквально ничего, что бы можно было подать к столу.
В норковом пальто на ватине, в сапогах, в шапке, муфте и солнечных очках вид у меня просто марсианский! Я выхожу из дома, захватив несколько сумок. Воздух удивительно чистый и сухой, вдалеке синеет лес. Я с грустью смотрю на огромную пустую площадку, где возвышаются наши дома.