— Это последний стакан, который выпил Пастернак. Мы храним его и наполняем в память о нем со дня его смерти.
   Художник провожает нас, снова долго обнимает меня на прощанье. Мне грустно. Я знаю, что никогда больше не увижу его. Я ухожу, прижимая к груди фотографию, где мой отец и он, молодые и красивые, улыбаются жизни.
   Эспераль. Это слово я произношу впервые однажды утром, когда, сидя у тебя в изголовье, стараюсь объяснить тебе, что во Франции бросить работу лишь по той причине, что пьёт муж, невозможно. Я снова улетела со съёмок и буду платить неустойку, которая превысит мой гонорар за этот фильм, и не могу больше позволить себе этого. Кажется, ты не понимаешь меня. В Советском Союзе терпимость к пьяницам всеобщая. Поскольку каждый может в один прекрасный день свалиться на улице в бессознательном состоянии в замёрзшую грязь, пьяному все помогают. Его прислоняют к стене в теплом подъезде, не замечают его отсутствия в бюро или на заводе, ему дают мелочь на пиво — «поправить здоровье». Иногда его приносят домой, как мешок. Это — своеобразное братство по пьянке. Как заставить тебя понять разницу: удовольствие немного выпить за хорошим ужином с друзьями, небольшие ежедневные излишества светского алкоголика — все это далеко от пропасти, в которую ты падаешь, от гибели, которой ты сам ищешь, от той маленькой смерти, после которой ты совершенно разбит и слаб.
   Шесть бутылок водки в день вычёркивают тебя из жизни.
   Здесь, в Москве, знают, как это бывает, в Париже — нет.
   Однажды мне случается сниматься с одним иностранным актёром. Он, видя, как я взбудоражена, и поняв с полуслова мою тревогу, рассказывает, что сам сталкивался с этой ужасной проблемой. Он больше не пьёт вот уже много лет, после того как ему вшили специальную крошечную капсулку…
   Естественно, ты должен решить все сам. Это что-то вроде преграды. Химическая смирительная рубашка, которая не даёт взять бутылку. Страшный договор со смертью. Если все-таки человек выпивает, его убивает шок. У меня в сумочке — маленькая стерильная пробирка с капсулками. Каждая содержит необходимую дозу лекарства. Я терпеливо объясняю все это тебе. В твоём отёкшем лице мне знакомы только глаза. Ты не веришь. Ничто, по-твоему, не в состоянии остановить разрушения, начавшегося в тебе ещё в юности. Со всей силой моей любви к тебе я пытаюсь возражать— все возможно, стоит только захотеть, и, чем умирать, лучше уж попробовать заключить это тяжёлое пари. Ты однажды уже возвращался с того света, моё отчаяние испугало врачей «скорой помощи», тебя вернули к жизни. Ты выздоровел Прошло несколько месяцев — и вот ты здесь, в критическом положении, но ещё живой. Я умоляю тебя попробовать — и ты соглашаешься.
   Эта имплантация, проведённая на кухонном столе одним из приятелей-хирургов, которому я показываю, как надо делать, — первая из длинной серии. Эспераль. В этом слове есть иллюзия надежды. Запрет не в состоянии решить элементарных главных проблем. Это не более чем подпорка Но благодаря ей тебе на шесть с лишним лет удаётся отодвинуть роковую дату, предначертанную судьбой. Ты отвоёвываешь эти годы у нависшего над тобой проклятья.
   Иногда ты не выдерживаешь и, не раздумывая, выковыриваешь капсулку ножом. Потом просишь, чтобы её зашили куда-нибудь в менее доступное место, например в ягодицу, но уже через несколько дней ты уговариваешь знакомого хирурга снова вынуть её. Тебе ничто не мешает просто отказаться от этого принуждения, но после очередного срыва ты каждый раз возвращаешься к принятому решению.
   Периоды затишья длятся от полутора лет — в первый раз — до нескольких недель после последнего вшивания. Ты больше в это не веришь, хуже того, ты начал сам себя обманывать. Через несколько дней после имплантации ты пробуешь немного пить, реакция слабая, ты увеличиваешь дозу, и, видя твоё состояние, врач решает удалить препарат. Дальше — свободное падение вплоть до срочной госпитализации.
   Реанимация, домашняя процедура отнятия от бутылки, тревога и отчаяние… Дьявольский круг завертелся, все прибавляя обороты.
   Десять лет у нас был ангел-хранитель — Люся. Нежный голосок, обладательницу которого я увидела лишь много лет спустя. Все началось с нашей первой ссоры. Я застегнула чемоданы и уехала из Москвы после долгого и тяжёлого периода твоего этилового безумия. В то время терпения у меня было не так много, и, смертельно устав, не зная ещё никакого средства, чтобы заставить тебя прекратить весь этот кошмар, я сбежала, оставив записку: «Не ищи меня».
   Это, конечно, было наивно. Я к тому времени недавно стала твоей законной женой, и свидетельство о браке, по твоему мнению, обязывало меня безропотно терпеть все твои выходки.
   Я ушла в работу — это единственное известное мне отвлекающее средство. Уже несколько недель я в Риме. Однажды утром меня зовут к телефону прямо в парикмахерской.
   Звонят из-за границы. Я пугаюсь, думаю о детях — очевидно, случилось что-нибудь серьёзное! «Вызывает Москва. Вас спрашивает Высоцкий». Я успеваю только сказать: «Алло!» — и слышу твой голос:
   — Наконец, наконец я нашёл тебя, мы нашли тебя, спасибо, мои дорогие телефонисточки, благодаря вам я нашёл мою жену! Теперь все хорошо, я объясню тебе, я все объясню тебе! Необходимо, чтобы ты вернулась! Ты одна можешь мне помочь! Правда, дорогие мои, я правильно говорю9 Скажите ей, что она нужна мне, скажите ей это!
   И я слышу чьи-то смущённые смешки, накладывающиеся на твой голос.
   — Ну, расскажите ей, что вы сделали, чтобы её найти!
   И, не дожидаясь ответа телефонистки, ты сам начинаешь рассказывать:
   — Мы обзвонили все гостиницы Рима. Наконец нашли ту, где ты остановилась, но в номере тебя не было. Сказали — в парикмахерской. Оставалось узнать, в какой. За этим дело не стало. Мы позвонили в несколько парикмахерских — и вот нашли тебя!
   По твоему возбуждённому тону я чувствую, что ты не совсем в порядке. И прямо говорю тебе о моих подозрениях.
   Но прежде чем ты успеваешь возразить, вмешивается все тот же звонкий голосок: «Не беспокойтесь, он уже несколько дней разыскивает вас, он больше не пьёт, просто он очень-очень счастлив!»
   Мы многим обязаны ей, потому что, живя в разлуке несколько месяцев в году, мы должны были бы, если бы не она, ждать писем, которые так долго идут, что получается диалог глухих. Или нам пришлось бы часами ждать Маловероятного телефонного разговора. Этой женщине удавалось соединить нас не только проводом, но часа о прямым вмешательством. Сколько раз, слыша, как я рычу от бешенства, она говорила мне: «Успокойтесь, подумайте, это не так серьёзно. Я вас вызову через час». Сколько раз, выполняя свою функцию «контролёра» международных переговоров, она прерывала твой нечленораздельный монолог, сказав только:
   «Я разъединяю. Мы позвоним завтра, когда будем лучше себя чувствовать…» Сколько раз, когда я в отчаянии искала тебя в другом конце страны, мне наконец удавалось связаться с нашей доброй знакомой! Она успокаивала меня, и через несколько минут я знала, где ты находишься, как тебя найти и привезти домой. Но главное — мы обязаны ей тем, что в течение всей нашей с тобой жизни мы имели возможность каждый день разговаривать сколько хотим, где бы я ни была.
   Я знала, что могу связаться с тобой из глубины Полинезии, из Нью-Йорка, из Афин, откуда угодно. Она была той тонкой нитью, которая связывала нас с тобой и в горе, и в радости, до самого последнего разговора. Её лицо, опухшее от слез, я увидела только потом, когда её участие уже не могло помочь нам отыскать друг друга.
   Песня «07» — это песня о Люсе.
 
Для меня эта ночь вне закона.
Я пишу — по ночам больше тем.
Я хватаюсь за диск телефона,
Набираю вечное 07.
 
 
Девушка, здравствуйте!
Как вас звать? Тома.
Семьдесят вторая! Жду! Дыханье затая!
Быть не может, повторите, я уверен — дома!
Вот! Уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
 
 
Эта ночь для меня вне закона.
Я не сплю, я прошу — поскорей!
Почему мне в кредит, по талону
Предлагают любимых людей?
 
 
Девушка! Слушайте!
Семьдесят вторая!
Не могу держаться, нетерпенья не тая.
К дьяволу все линии, я завтра улетаю!
Вот! Уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
 
 
Телефон для меня — как икона.
Телефонная книга — триптих.
Стала телефонистка мадонной,
Расстоянье на миг сократив.
 
 
Девушка! Милая!
Я прошу, продлите!
Вы теперь как ангел — не сходите ж с алтаря!
Самое главное — впереди, поймите.
Вот, уже ответили. Ну, здравствуй, — это я.
 
 
Что, опять поврежденья на трассе?
Что, реле там с ячейкой шалят?
Ничего, буду ждать, я согласен
Начинать каждый вечер с нуля.
 
 
07, здравствуйте!
Снова я. Что там?
Нет! Уже не нужно. Нужен город Магадан.
Я даю вам слово, что звонить не буду снова.
Просто друг один — узнать, как он, бедняга, там.
 
 
Эта ночь для меня вне закона,
Ночи все у меня не для сна.
А усну — мне приснится мадонна,
На кого-то похожа она.
 
 
Девушка, милая!
Снова я, Тома!
Не могу дождаться, и часы мои стоят.
Да, меня, конечно, — я, да, я, конечно, дома!
— Вызываю. Отвечайте. — Здравствуй! — это я.
 
   Октябрьское утро семьдесят первого года. Я жду с сёстрами в холле парижской клиники. Маме, которой я дорожу больше всего на свете, удалили раковую опухоль. Она не хотела нас беспокоить, и за несколько лет болезнь прочно обосновалась в ней. Мы знаем, что у нашей сестры Одиль тот же диагноз.
   Мы подавлены. Хирурги пока ничего не говорят. Я жду до последнего момента. Я вижу, как после операции маму провозят на каталке.
   В такси я стараюсь успокоить своё перегруженное сердце.
   Я причёсываюсь, пудрюсь — я еду на встречу активистов общества дружбы «Франция — СССР» с Леонидом Брежневым.
   Актёрская дисциплина снова выручает меня. Я приезжаю в посольство СССР как ни в чем не бывало, готовая к рандеву, важность которого я предчувствую. Мы ждём в салоне, все немного скованны, потом нас впускают в зал, где стулья стоят напротив письменного стола. Входит Брежнев, нам делают знак садиться. Нас пятнадцать человек, мужчин и женщин всех политических взглядов — голлисты, коммунисты, профсоюзные деятели, дипломаты, военные, писатели — все люди доброй воли, которым дорога идея взаимопонимания между нашими странами.
   Мы слушаем традиционную речь. Брежнев держится свободно, шутит, роется в портсигаре, но ничего оттуда не достаёт, сообщает нам, что ему нельзя больше курить, и долго рассказывает об истории дружбы между нашими народами.
   Ролан Леруа мне шепчет: "Смотри, как он поворачивается к тебе, как только речь заходит о причинах этой дружбы… "
   Действительно, я замечаю понимающие взгляды Брежнева.
   Я знаю, что ему известно все о нашей с тобой женитьбе.
   Когда немного позже мы пьём шампанское, он подходит ко мне и объясняет, что водка — это другое дело, что её нужно пить сначала пятьдесят граммов, потом сто и потом, если выдерживаешь, — сто пятьдесят, тогда хорошо себя чувствуешь. Я отвечаю, что мне это кажется много. «Тогда нужно пить чай», — заключает он, и я получаю в память об этой встрече электрический самовар, к которому все-таки приложены две бутылки старки.
   Прежде чем уйти, мы фотографируемся: группа французов вокруг советского главы. Этот снимок сделал гораздо больше, чем все наши хлопоты, знакомства и мои компромиссы, вместе взятые. Чтобы понять настоящую цену этой фотографии, мне было достаточно увидеть по возвращении в Москву неуёмную гордость, внезапно охватившую твоих родителей, которые демонстрировали вырезку из газеты кому только возможно.
   Вечером я в отчаянии возвращаюсь домой. Мама — моя подруга, мой единственный стержень в этой жизни — при смерти. Я понимаю, как неуместна вся эта комедия, сыгранная во имя некоторого туманного будущего, по сравнению с неизбежностью предстоящей утраты.
   Кончина моей матери — отражение в зеркале моей собственной смерти — сводит к очень немногому ежедневный фарс нашего существования. Но надо жить дальше. Я знаю, что нужна тебе и моим сыновьям. Отныне я для всех вас — последнее звено цепи. Моя мама, которую ты видел несколько минут в гостинице «Советская» три года назад, была олицетворением безопасности, одобрения, теплоты, так необходимых тебе. Расцвет её юности пришёлся на революцию — в семнадцатом году ей было восемнадцать лет. Воспитанная в Петербурге, в Смольном институте благородных девиц, она была среди тех, кто, воодушевившись новыми идеями, вывесил в день восстания красные лоскуты на окнах. Потом она видела, как грабили евреев-суконщиков, и на всю жизнь запомнила, как отливающие разными цветами огромные куски ткани валялись, размотавшись, по всей улице. Потом убили её любимую классную даму — и она, как и многие другие девушки, в страхе бежала за границу. Так она, пережив множество трагических эпизодов, оказалась в Париже.
   Она любила тебя, она впервые приняла в твоём лице мужчину в моей жизни. Надо, правда, сказать, что другие посягали на её территорию, на наш дом. Поскольку ты не мог уехать из своей страны, ты был не обременителен, но даже не в этом дело. Твои стихи, твой голос, твоя музыка — вот что её подкупило. Она иногда спотыкалась на современных выражениях и жаргонных словечках, но понимала все, даже то, чего просто не могли понять женщины её поколения.
   Она каждый день читала мне твои письма, потому что я ещё не умела тогда бегло читать по-русски.
   Когда я сообщаю тебе по телефону, что мы должны решиться отключить аппарат, который искусственно поддерживает её жизнь, ты отвечаешь то, чего я жду: «Если жизнь больше невозможна, зачем поддерживать её видимость?»
   Мы согласны — одна из сестёр и я. После долгих споров две другие мои сестры тоже соглашаются, и мы прощаемся с мамой.
   Рыдая у телефона, ты все-таки стараешься поддержать меня. В тот февраль семьдесят второго года были рассмотрены все возможные решения. Даже чтобы мне остаться в Москве с детьми. Но очень быстро мы наткнулись на непреодолимые трудности: отсутствие денег и моя работа, которую я хочу и должна продолжать, К тому же моих сестёр и друзей приводит в ужас одна только мысль о возможности моего переезда в Москву. А главное — то, что мои дети, с удовольствием проводящие здесь летние каникулы, не хотели бы все-таки окончательно поселиться вдали от Франции.
   И только после переезда из моего большого дома, ставшего мне в тягость, поместив детей в пансион, закончив фильм, съёмки которого продолжались все эти недели, я лечу в Москву.
   Смерть моей матери резко изменила ход жизни всей нашей большой семьи.
   Это может показаться странным, но именно в Париже я сделала решающую заявку на получение виз для поездок в Москву. Господин Абрасимов, посол СССР в Париже, принимает меня. Я говорю ему о наших трудностях прямо. Туристические поездки стоят дорого, я не могу быть приглашённой несколько раз в году, и моя работа не позволяет мне строить долгосрочных проектов. К тому же я считаю бессмысленным платить за гостиницу и питание, потому что на совершенно законном основании проживаю в Москве у мужа.
   Движением руки посол прерывает мою речь.
   — Вас очень любят в СССР. Мы знаем, что вы — наш друг, к тому же мы делаем все возможное, чтобы помочь объединению семей. Я лично — давний почитатель вашего таланта, вашей смелой деятельности в пользу мира и дружбы между нашими странами. Скажите, а что вы думаете о фильме «Признание»?
   Меня удивляет такой странный переход, я не сразу нахожу, что ответить, но, наконец, осторожно говорю, что книга, по которой сделан фильм, мне кажется необходимой и верной и что нужно разоблачать преступления сталинизма.
   Молчание. Видно, что посол ждал другого. И надо признаться, что вот тут-то я оставляю при себе все свои глубокие убеждения и выбираю тебя. В конце концов, моя борьба за права человека — это борьба за твои права, и я говорю именно то, чего он ждёт от меня:
   — Сам же фильм может возбудить экстремистские настроения уже одним тем, что кино предлагает образы, картины и в противоположность книге не позволяет подумать.
   За вас думают другие. Да, фильм может дать нежелательный эффект.
   Посол улыбается:
   — Я сделаю все необходимое, чтобы у вас не было трудностей с получением виз.
   Я густо краснею, особенно оттого, что моё отречение — не публично. От меня на самом деле требовалось только одно — признать моё «расхождение» с Монтаном, Синьоре и Коста Гаврасом, а это — мои друзья. Только чтобы доставить удовольствие господину Абрасимову, который страшно на них зол за их взгляды. Я до сих нор не знаю, что возобладало: восхищение актрисой, уважение к правоверной активистке или, может быть, свойское обращение со мной Брежнева в прошлом году в Париже? Факт в том, что начиная с этого дня я могла пользоваться и злоупотреблять данной мне привилегией. Мне было выдано больше семидесяти виз. Часто, когда в этом возникала необходимость, — в день подачи заявления.
   Что касается твоей выездной визы — это было далеко не так просто. Мы ждали шесть лет, прежде чем набрались смелости подать роковое прошение. Мне кажется, я представила достаточно доказательств лояльности: многие мои советские друзья приезжали в течение этих лет в Мезон-Лаффит по моему приглашению, и никто не воспользовался этим, чтобы остаться на Западе или устроить скандал в прессе. Все вернулись вовремя, довольные путешествием, которое почти для всех было первым выездом за границу.
   Наша совместная жизнь привела тебя в равновесие. Ты стал спокойнее, и твои загулы не выходят за общепринятые в России рамки. Ты подолгу совершенно не пьёшь, много работаешь, и твоё официальное реноме актёра театра обогащается новой гранью: ты снимаешься в кино. Публика обожает твои персонажи — само собой разумеется, отрицательные. Ты не имеешь права быть положительным героем.
   Ты играешь злодеев, но так здорово!.. А мне хочется показать тебе Париж. Я хочу, чтобы ты знал, как я живу, моих друзей, я хочу, чтобы у тебя было право выезжать, чтобы ты увидел мир, чтобы почувствовал себя свободным.
   Мы говорили об этом долгие ночи напролёт. Мы воображали все, что ты мог бы сделать. Ты никогда не думал остаться жить во Франции. Для тебя жизненно необходимо сохранить корни, язык, принадлежность к своей стране, которую ты страстно любишь. Ты строишь безумные планы.
   Ты мечтаешь о свободных от цензуры концертах и пластинках, о путешествиях на край земли. Как это часто бывает с тобой, невероятные мечты становятся откровениями: все это сбудется, но позже.
   А пока что тебе, человеку, женатому на француженке, нужно получить обычную визу во Францию, чтобы провести там месяц отпуска. Так и написано в заявлении, которое мы наконец относим в ОВИР.
   Следующая за этим неделя становится для нас беспрерывной пыткой. Мы разыграли самую рискованную карту. Если мы проиграем, это будет означать для тебя пожизненную невозможность воплотить мечты. Игра осторожна, мы знаем, что решение будет приниматься долго и на очень высоком уровне. Дни идут, мы подсчитываем шансы. Иногда ты приходишь в отчаяние, уверенный, что ничего не выйдет. Иногда ты принимаешь долгое молчание за добрый знак — если «они» ещё не решили, значит, есть люди, которые на твоей стороне, и они победят. Я держу про себя последнее средство, но ни слова не говорю, несмотря на то что меня саму охватывают серьёзные сомнения. Время твоего отпуска приближается, «они» могут протянуть дело до того момента, когда у тебя снова начнётся работа в театре. Этот трюк часто используется администрацией, какой бы, впрочем, она ни была. Ты буквально кипишь, ты не можешь писать, ты не спишь, и, если бы не эспераль, я опасалась бы запоя. Однажды часов в пять утра нам звонит очередной неизвестный поклонник, работающий в ОВИРе, и мы узнаем, что отказ неминуем.
   С помощью Люси мне удаётся немедленно позвонить Ролану Леруа. Это — человек блестящей культуры, он любит твой театр, он даже несколько раз пытался устроить гастроли Таганки во Франции, впрочем, безрезультатно.
   Я знаю, что он очень ценит твои песни. К тому же он — мой давний приятель и отлично знает все наши проблемы. Я в двух словах объясняю ситуацию, он обещает попытаться что-нибудь сделать.
   На следующее утро специальный курьер приносит тебе заграничный паспорт взамен того, который каждый человек в СССР должен иметь при себе. По всем правилам оформленная виза, на которой ещё не высохли чернила, и заграничный паспорт у тебя в руках. Не веря своим глазам, ты перелистываешь страницы, гладишь красный картон обложки, читаешь мне вслух все, что там написано. Мы смеёмся и плачем от радости.
   Лишь гораздо позже мы осознали невероятную неправдоподобность ситуации. Во-первых, посыльный был офицером, а во-вторых, он принёс паспорт «в зубах», как ты выразился, а ведь все остальные часами стоят в очереди, чтобы получить свои бумаги! Приказ должен был исходить сверху, с самою высокого верха. Ты тут же приводишь мне пример с Пушкиным, персональным цензором которого был царь. Ему так и не удалось получить испрошенного разрешения поехать за границу. Позже мы узнали, что Жорж Марше хлопотал за нас перед самим Брежневым. Потребовалось доброжелательное вмешательство высшего сановника СССР для того, чтобы ты получил это право, в конечном счёте законное.
   Тебе повезло больше, чем Пушкину.
   Единственный раз в жизни ты чуть не попал в тюрьму. Это было в Одессе: когда ты уже сидел в самолёте, вылетающем в Москву, два человека из КГБ попросили тебя следовать за ними.
   Было совершено изнасилование. Жертву — маленькую девочку — видели с человеком, похожим на тебя. Группа крови, взятой из-под ногтей несчастного ребёнка, совпала с твоей Тебя охватывает ужас, и напрасно ты объясняешь, что в тот день ты был на выездных съёмках в компании сорока человек, примерно в ста километрах от места преступления, — ничего не помогает. Тебе приказано оставаться в гостинице и ожидать очной ставки.
   Ты знаешь, до какой степени тобой интересуется местное КГБ. Ты в начале карьеры, и твои едкие песни не нравятся здешним властям. В каждом городе — свой царёк. Одесскому же не по вкусу твой юмор, он хочет рассчитаться с тобой.
   Стечение обстоятельств, случайность или обыкновенная подтасовка фактов — но утверждают, что преступник похож на тебя, как родной брат. Во второй половине дня к тебе приходит человек лет тридцати, которого можно безошибочно определить по внешности. Он — из органов, но при этом — твой поклонник. У тебя уже тогда они были повсюду — люди, которые ценили твои песни. Он объясняет тебе, что главное — избежать очной ставки. Преступника видели дети, и повлиять на их показания очень легко. А ведь стоит только завести дело — потом не отвертишься. Твой поклонник советует тебе для начала исчезнуть, а потом — представить доказательства, что в день совершения преступления ты был на съёмках. Как только позвонили режиссёру, он немедленно даёт распоряжение отпечатать фотографии сцен, которые снимались в тот день. Номера соответствуют пометкам, сделанным ассистентом и звукооператором. Речь действительно идёт об этом самом дне.
   Благодаря смелости всех этих людей — а нужно иметь смелость, чтобы спорить с КГБ, — и в особенности благодаря совету твоего поклонника ты выпутываешься, испытав один из самых больших ужасов в своей жизни.
   Ты всегда говоришь, что на Западе люди ослеплены историями, которые публикуют передовицы газет, то есть делами Сахарова, отказников, известных диссидентов, но никто не знает о ежедневном изматывающем давлении на людей. Ты это называешь «борьбой против ватной стены». И самое страшное здесь — это невозможность увидеть чиновника, от которого часто зависит карьера, личная жизнь, свобода.
   Я вспоминаю тревожные часы, проведённые мной в Театре на Таганке, когда Юрий Любимов и вся его труппа показывают новый спектакль «представителям культуры». Эти люди могут одним словом перечеркнуть несколько месяцев работы, и они не отказывают себе в этом удовольствии.
   Каждый раз судьба нового спектакля висела на волоске.
   Твои концерты отменяются иногда прямо перед выходом на сцену, чаще всего под предлогом твоей болезни, что приводит тебя в бешенство: тебе не только запрещают петь, но сваливают на тебя же вину за сорванный концерт. Твои песни для фильмов, прошедшие цензуру, все же «не пускают» как раз перед премьерой, и картина становится увечной.
   Тексты, неустанно посылаемые в Главлит, неизменно отсылаются обратно с преувеличенно вежливыми сожалениями.
   На нескольких маленьких пластинках, появившихся за двадцать лет работы, записаны самые безобидные песни, отобранные из более чем 700 текстов. Полное молчание по радио, телевидению и в газетах, а между тем в стране нет, пожалуй, ни одного дома, где почти каждый день не слушали бы Высоцкого.
   Эти беспрерывные притеснения изматывают тебя душевно, поскольку твоя всенародная популярность, как бы она ни была велика, не компенсирует в твоих глазах отсутствие официального признания. Я часто удивляюсь, почему тебя это так беспокоит, но ты с горечью отвечаешь: «Они делают все, чтобы я не существовал как личность. Просто нет такого — и все». До самого конца ты будешь безрезультатно пытаться заставить признать тебя как поэта.
   Мы в Баку, в порту. Пообещав красивый прыжок в воду моим сыновьям, ты замираешь на несколько секунд, вытянув руки и глядя прямо перед собой, и в коротком прыжке пытаешься сделать двойное сальто вперёд. Ты чуть не задеваешь лбом парапет набережной. Мы страшно испуганы.