С течением лет гостиница «Европейская» утратила своё спокойствие из-за нашествия финнов. Целыми автобусами они пересекают границу и буквально захватывают город.
   В пятницу вечером в ресторане невозможно найти свободного места, в гостиничном баре яблоку негде упасть. Мужчины и женщины сначала опираются на стойку, а потом уже цепляются за неё. И все методично накачиваются водкой.
   Как только один падает, следующий занимает его место.
   Находя зрелище отвратительным и не особенно педагогичным для тебя, я направляюсь к выходу. Здесь портье на пару с каким-то дюжим малым уже загружают бесчувственные тела в автобус, состояние которого после поездки противно себе представить. Раза два или три ты оборачиваешься, и я замечаю в твоих глазах огонёк зависти. Ты перехватываешь мой взгляд и не можешь удержаться от смеха. Я беру тебя под руку, и мы весело отправляемся гулять.
   У тебя есть тайная страсть к. одному человеку, которым я сама глубоко восхищаюсь. Однажды, весь сияя от радости, ты сообщаешь мне, что Святослав Рихтер ждёт нас к чаю.
   Я редко видела, чтобы у тебя так светились глаза. Ты чрезвычайно старательно выбираешь что надеть и все время спрашиваешь меня, который час. Нам и вправду оказана великая честь. С Рихтером мало кто встречался у него в доме — он очень замкнутый человек и привык к одиночеству, к тому же он почти все время на гастролях. Ты польщён тем, что твои песни, твоя работа в театре нравятся ему. Это приглашение — своего рода признание. Ты, уличный мальчишка с Мещанки, композитор, не умеющий записать ноты, приглашён самым великим пианистом своей страны — какое счастье! Я познакомилась с Рихтером в Париже у моей сестры Одиль Версуа, его давней и страстной поклонницы и близкой подруги. Я тоже робею, поскольку, за исключением этой короткой встречи, я видела его лишь как восторженная зрительница на концертах.
   Как дети, мы переглядываемся, прежде чем войти в подъезд красивого дома в центре Москвы, где он живёт. Мы поднимаемся по лестнице и звоним. Ты не успеваешь опустить рук, старающихся пригладить непослушные волосы, как дверь открывается. Ты так и остаёшься стоять — руки вверх.
   Седовласый великан с мягкими голубыми глазами протягивает тебе ручищи, и невозможно себе представить, что эти огромные пальцы умеют скользить по клавишам, заставляя их так удивительно звучать! Мы входим в очень большой светлый зал. Здесь стоят два чёрных рояля, несколько банкеток вдоль стены. На полу разбросано конфетти, разноцветный серпантин цепляется за ноги. На банкетках — бумажные колпаки, свистульки и маски напоминают о том, что только-только кончился праздник.
   — Сегодня ночью я принимал моих сокурсников по консерватории — всех, кто остался в живых, ведь столько лет прошло. Мы веселились всю ночь, играли в шарады… Разве теперь умеют так веселиться? Идёмте, моя жена ждёт вас.
   После большого зала по-восточному убранная комната, где накрыт чай, кажется особенно уютной. Красивая женщина, одетая в тёмный шёлк, здоровается с нами глубоким голосом оперной певицы. Я замечаю, что ты слегка покраснел. Сжимаешь и разжимаешь пальцы, твой голос, ещё более хриплый, чем обычно, выдаёт волнение. Мы пьём янтарный чай из старинных фарфоровых чашек и едим тающее во рту домашнее печенье. В разговорах о том о сём мы дивно проводим время. И, волоча за собой несколько ленточек серпантина, приставших к обуви, мы спускаемся по лестнице, все ещё находясь во власти волшебства.
   В восемьдесят четвёртом году я буду присутствовать в Париже на репетиции Рихтера. Когда маэстро поднимется, я подойду к нему, и мы посмотрим друг на друга долгим взглядом. Своими сильными руками он возьмёт меня за руки, печально улыбнётся и тихо скажет
   — Нужно всегда быть готовым умереть. Это — самое важное.
   Единственный поэт, портрет которого стоит у тебя на столе, — это Пушкин. Единственные книги, которые ты хранишь и время от времени перечитываешь, — это книги Пушкина.
   Единственный человек, которого ты цитируешь наизусть, — это Пушкин. Единственный музей, в котором ты бываешь, — это музей Пушкина. Единственный памятник, к которому ты приносишь цветы, — это памятник Пушнину. Единственная посмертная маска, которую ты держишь у себя на столе, — это маска Пушкина.
   Твоя последней роль — Дон Гуан в «Каменном госте».
   Ты говоришь, что Пушкин один вмещает в себе все русское Возрождение. Он — мученик, как и ты, тебе известна каждая подробность его жизни, ты любишь людей, которые его любили, ты ненавидишь тех, кто делал ему зло, ты оплакиваешь его смерть, как будто он погиб совсем недавно. Если воспользоваться словами Булгакова, ты носишь его в себе.
   Он — твой кумир, в нем соединились все духовные и поэтические качества, которыми ты хотел бы обладать.
 
…На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дольную трудов и чистых нег.
 
   Когда небо розовеет, позолоченные купола церквей вырисовываются на нем китайскими тенями и лёгкий туман поднимается над рекой, ты любишь побродить по городу.
   Тепло одевшись, мы собираемся пройтись по бульварам, поклониться Пушкину. Мы гуляем по аллеям, обрамлённым по обе стороны небольшими старинными особняками пастельных тонов и восхитительными коваными решётками.
   Здесь растут последние большие деревья в Москве, Гуляя, мы всегда оказываемся в одних и тех же местах, впрочем, это почти все, что осталось от старого города: Садовое кольцо, бульвары, Арбат. Эти улицы и переулки полны очарования. На Арбате мы пытались когда-то найти квартиру, но тщетно.
   Как-то раз мы гуляем го Садовому кольцу, и я наконец нахожу дом моих родственников по отцовской линии. По описаниям одного старого московского приятеля моего отца нам удаётся вычислить то место, где раньше стоял дом, — это там, где находится памятник Маяковскому, несколько новых домов и «Современник». Как же мы были удивлены, узнав, что театр был построен прямо на месте особняка, где родился мой отец!.. Теперь сломали и театр.
   Мы часто ходим на Центральный рынок — тоже по бульварам нам очень нравятся здешняя атмосфера, шумы и резкие запахи Здесь можно купить у краснощёких баб разноцветные грибы, свежий творог, яйца, даже иногда — домашнее масло, мёд и разные крашеные деревянные игрушки. Зимой — яблоки, сморщенные, как и старухи, которые их продают, но такие вкусные, если их запечь в духовке с куском свинины или уткой. В этой части города есть ещё хорошие рестораны — «Армения», «Узбекистан», «Арагви», «Пекин», где мы устраиваем целые пиршества, а потом возвращаемся домой пешком, объевшиеся и довольные Иногда мы идём на Красную площадь, особенно в разгар зимы, когда на фоне снега выступает собор Василия Блаженного, у которою купола похожи на большие разноцветные леденцы. Здесь в 1889 году крестили моего отца. Мы любим ходить в зоопарк. Мне он кажется самым красивым с мире, потому что я его хорошо знаю — мы живём неподалёку. Когда у нас есть немного времени и открыта площадка молодняка, мы не можем оторваться от этих зверушек, невинно играющих друг с другом, здесь и волчата, и ягнята, и тигрята, и медвежата. Глядя на них, можно представить себе, каким был бы рай, если бы он существовал. Немного дальше мы находим наших любимиц — двух пум с серо-голубыми глазами, спокойная величавость которых вдруг нарушается стремительностью прыжка. С необыкновенной лёгкостью они достигают высоких веток мёртвых деревьев, где они спят целыми днями, свесив вниз хвосты. Мы никогда не забываем заглянуть к волкам, таким несчастным в клетках, где они беспрерывно ходят по кругу, — скорее для того, чтобы бросить им братский взгляд, чем чтобы восхищаться ими.
   Другой маршрут ведёт нас на Новодевичье кладбище.
   Здесь похоронены многие великие люди России Как и все православные кладбища — это чудесный сад. Нет ничего печального или холодного в этом пространстве, где мы бродим, перебирая имена, обрывки стихов или музыки. Мы всегда подолгу стоим у могилы Чехова, для меня — одного из самых великих. Ему я особенно благодарил за то, что он мне дал самое сильное счастье в моей театральной жизни, когда я играла в «Трех сёстрах» с моими сёстрами Одиль Версуа и Элен Валье. И ведь, снимаясь в фильме о Чехове — «Сюжет для небольшого рассказа», — я встретила тебя, полюбила и вышла за тебя замуж…
   Но самый любимый, не меняющийся с годами маршрут проходит через несколько домов за городом. Мы идём поприветствовать старого физика, покровителя искусств — академика Капицу. У него дома стоит «вертушка», и он может напрямую разговаривать с великими мира сего — вещь невозможная для обычного смертного. Благодаря ему много раз удавалось в самой крайней ситуации спасти спектакль.
   Его взгляд остаётся в моей памяти, удивительно нежный и сияющий.
   Иногда мы идём на дачу к Пастернаку. Здесь нас принимает Бриджит Анжерер — молодая французская пианистка, ученица хозяина дома, Станислава Нейгауза, твоего собрата по саморазрушению. Этот дом хранит в себе сокровища ослепительной и трагической эпохи двадцатых-тридцатых годов. Мы вместе идём на Переделкинское кладбище поклониться могиле Пастернака. Он так и не сдался, его профиль на барельефе выражает гордость и решимость, которые были присущи ему всю жизнь.
   Потом мы делаем крюк через заваленную всяким хламом, но уютную дачу Беллы Ахмадулиной. Атмосфера здесь совершенно иная. Чувствуется, что внешний вид дома не имеет никакого значения для хозяев. Мебель здесь совершенно случайная, чистота сомнительная. Кошки и собаки играют прямо на кроватях с детьми поэтессы. На стене прикноплена немного скрючившаяся фотография — это двое очень близких друзей: Булат Окуджава в чёрном костюме и его жена с начёсом и в короткой юбке. Как говорит Булат: «Это когда мы были старыми, в шестидесятом!» Булатик, как мы между собой его называем, — твой «первый в связке». Он первым нарвался на неприятности автора-композитора и исполнителя, профессии, которая не являлась таковой в СССР. Он был одним из немногих, кто всегда тебя поддерживал и защищал.
   Когда мы не находим Беллу, старая бабка, которая сидит с детьми, импровизирует обед из того немногого, что у неё есть.
   Мы едим все вместе — дети и взрослые, кошки и собаки.
   Получается очень вкусно. Если Белла дома, все затихает и лишь только слушает. Звучит её неподражаемый голос, бледное трагическое лицо поднято к небу, шея напряжена, вены как будто готовы лопнуть — это и боль, и гнев, и любовь. Выпив немного вина, она разражается весёлым и свежим смехом, и время, остановленное на какой-то момент её талантом, потекло вновь. Мы прощаемся и спускаемся к реке. Ты берёшь меня за плечи, и мы долго сидим лицом к закату. В завитках реки отражается розовое небо, вечерние звуки распространяются в чистом воздухе, ты ищешь мою руку. Это — покой.
   В конце длинной равнины, у самого горизонта, прямо перед нами маячит граница. Я тайком наблюдаю за тобой, ты сидишь очень прямо, не прислоняясь к спинке сиденья, и немигающими тазами смотришь вперёд. Только ходят желваки и побелели пальцы сцепленных рук. От самой Москвы мы ехали очень быстро. Разговор становился все более увлечённым и по мере нашего продвижения на Запад переходил в монолог. А теперь и ты замолчал. Я тоже сильно волнуюсь.
   У меня в голове прокручиваются всевозможные сценарии: тебя не выпускают, задерживают или даже запирают на замок прямо на границе, и я уже воображаю себе мои действия — я возвращаюсь в Москву, нет, во Францию, нет, я остаюсь возле тюрьмы и объявляю голодовку — чего только я себе не напридумывала! Мы курим сигарету за сигаретой, в машине нечем дышать. Наконец, пройдены последние километры.
   Я сбрасываю скорость, мы приехали. Я вынимаю из сумочки паспорт, страховку, документы на машину и отдаю все это тебе. Ты сильно сжимаешь мне руку, и вот мы уже останавливаемся возле пограничника. Этот очень молодой человек делает нам знак подождать и исчезает в каком-то здании, где контражуром снуют фигуры. Мы смотрим друг на друга, я стараюсь улыбнуться, но у меня что-то заклинивает. Молодой человек машет нам с крыльца, я подъезжаю к зданию, резко скрежетнув тормозами. Мы оба очень бледны. Я не успеваю выключить двигатель, как вдруг со всех сторон к нам кидаются таможенники, буфетчицы, солдаты и официантки баров. Последним подходит командир поста. Вокруг — улыбающиеся лица, к тебе уже вернулся румянец, ты знакомишься с людьми и знакомишь меня. И тут же пишешь автографы на военных билетах, на ресторанном меню, на паспортах или прямо на ладонях… Через несколько минут мы оказываемся в здании, нам возвращают уже проштемпелёванные паспорта, нас угощают чаем, говорят все наперебой. Потом все по очереди фотографируются рядом с нами перед машиной. Это похоже на большой семейный праздник. Повеселев, мы едем дальше. И ещё долго видно в зеркальце, как вся погранзастава, стоя на дороге, машет нам вслед. Мы обнимаемся и смеёмся, пересекая нейтральную полосу. Ту самую нейтральную полосу…
   Поляки держат нас недолго, и, как только граница скрывается за деревьями, мы останавливаемся. Подпрыгивая, как козлёнок, ты начинаешь кричать изо всех сил от счастья, от того, что все препятствия позади, от восторга, от ощущения полной свободы. Мы уже по ту сторону границы, которой, думал ты, тебе никогда не пересечь. Мы увидим мир, перед нами столько неоткрытых богатств! Ты чуть не сходишь с ума от радости. Через несколько километров мы снова останавливаемся в маленькой, типично польской деревушке, где нас кормят кровяной колбасой с картошкой и где крестьяне смотрят на нас с любопытством — их удивляет наша беспечная весёлость счастливых людей.
   Мы едем дальше, и все совсем наоборот, чем в твоей песне, где человек умоляет не уводить его из весны, мы едем на Запад, весна увлекает нас за собой, деревья покрываются бледно-зеленой дымкой, сквозь прошлогоднюю траву уже пробивается новая, пригревает ещё робкое солнце. Ты вслух сочиняешь стихи. Это будет поэма о первом путешествии.
   Ты комментируешь все, что видишь, совсем как азиатский акын. Мы приближаемся к Варшаве, и тон становится драматическим. Сначала идут сюрреалистические описания абстрактных картин, образуемых на ветровом стекле раздавленными мошками, потом в твоём воображении перед нами возникают, как часовые, солдаты второй мировой войны, и, наконец, на берегу Вислы ты просишь меня ещё раз остановиться. Ты долго разглядываешь город-мученик и рассказываешь мне, как два нескончаемо долгих дня Красная Армия ждала на этом самом берегу реки, пока в городе не завершится бойня, — таков был секретный приказ. Тогдашнее советское правительство, иначе говоря Сталин, хотело, чтобы во главе государства оказались только польские коммунисты, прошедшие подготовку в Москве. Поэтому не следовало мешать уничтожению местных коммунистов.
   Известный польский актёр Даниэль Ольбрыхский однажды вечером пробрался в Театр на Таганке через форточку, чтобы посмотреть на тебя в «Гамлете». Билета у него, конечно же, не было, а спектакль уже начался, и двери закрылись.
   Он был поражён тогда твоим мастерством, а потом перевёл твои песни и исполнял их перед польскими слушателями.
   Даниэль — неутомимый борец и всегда оказывается в самой гуще всех государственных дел. Сегодня мы должны ему позволить, как только станем подъезжать к Варшаве, чтобы он нас встретил и отвёз к себе. Мы заходам в первую попавшуюся гостиницу, говорим по телефону с Моникой, его женой. С ней мы пока не знакомы. Она сообщает, что Данек снимается в Лодзи, это несколько сот километров от Варшавы, и что он будет поздно вечером, а она сама сейчас же выезжает нас встретить. В ожидании мы пьём кофе в баре гостиницы. Через некоторое время к нам подходит Красивая рыжая женщина, которая почему-то страшно нервничает.
   Приехав в их дом, где все уже готово к приёму гостей, мы понимаем, что произошло нечто ужасное. Позже выяснилось, что гостиница, из которой мы позвонили, совершенно случайно оказалась местом, где Данек в это же самое время проводил вечер в приятной компании. Несмотря ни на что, твоё прибытие удалось отпраздновать. Все твои польские друзья пришли тебя обнять — Вайда, Хофман, Занусси и столько других, которые по-настоящему знают и любят тебя. Вечеринка кончается очень поздно. На следующий день мы в стремительном темпе пробегаем по центру Варшавы, ты бросаешь в кружку для пожертвований на реконструкцию старого города горсть монет, а я — одно из моих колец, как это делают поляки. Затем Данек садится в машину и едет впереди нас со скоростью сто восемьдесят километров в час по дороге на Запад. Я кое-как поспеваю за ним. В нескольких километрах от границы с Восточной Германией мы обнимаемся на прощанье.
   Ещё несколько раз мы будем в Варшаве, и каждый приезд будет удивительным, как и все эти люди, стремящиеся вновь обрести достоинство. … После бесконечных объяснений Данеку удастся получить визу и приехать в ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое июля 1980 года в Москву. Мы снова соберёмся в нашей квартире, где все по-прежнему, только нет тебя. Мы будем долго говорить, и я пообещаю исполнить их просьбу, прядь твоих волос и горсть земли с твоей могилы ныне захоронены на родине людей, которые любили тебя и которым ты отвечал тем же.
   Из-за твоего несгибаемого патриотизма все, что хоть сколько-нибудь могло задеть образ России, причиняло тебе боль.
   Что касается событий в Польше, как раньше в Венгрии и Чехословакии, то здесь были и споры, и горькая критика, и осуждение. Но вот события в Афганистане вызвали в тебе отвращение. И такую боль — словно ты осознал наконец предел переносимого ужаса. Надо сказать, что документальные кадры, которые ты видел за границей по телевизору, действительно были ужасны: афганская девочка, сожжённая напалмом, как маленькая вьетнамка, и лица солдат… На этот раз это были не те смущённые и растерянные лица танкистов, оккупировавших Будапешт или Прагу. Мы узнали потом, что в Афганистане экипажи танков сменялись каждые двадцать четыре часа — столько было случаев депрессии и помешательства.
   Нет, в восьмидесятом году у грязной войны больше не было человеческого лица. Это будет твоей последней горестью.
   Однажды вечером в Париже мы возвращаемся после репетиции «Гамлета», которого ты должен играть через несколько дней в Шайо, и попадаем в огромную пробку. Час пик в самом разгаре. Мы застряли и уже минут двадцать стоим возле Безонского моста. Вдруг какой-то парень, явно не в себе, цепляет мотоциклиста, стаскивает его на асфальт и, словно в приступе безумия, ожесточённо набрасывается на мотоцикл. У него окровавлены руки. Он бросается на машины, бьётся головой в стекла. В ярости он открывает дверцу соседней машины, вытаскивает оттуда пассажирку и начинает её душить. Мужчины бросаются к нему, перепрыгивая через капоты — машины стоят впритык. Ты порываешься выскочить, я повисаю на тебе и кричу:
   — Не надо, ты — советский, ты не можешь быть замешан в драке!
   Ты пытаешься вырваться, но уже приехала полиция, сумасшедшего связывают, и в несколько секунд все кончено.
   Ты с горечью смотришь на меня:
   — Даже здесь я не имею права вести себя как свободный человек!..
   Сидя на полу на больших подушках, мы смотрим «Тимона Афинского» в мастерском исполнении актёров Питера Брука.
   Тебя моментально захватывает трагическая красота здания, в котором идёт спектакль. Несколько лет назад театр сгорел, и после пожара остались лишь голые стены. Здание не стали восстанавливать, только заново настелили пол, и все пространство превратилось в огромную сцену, где актёры как бы смешиваются с публикой и от этого зрители напоминают детей, усевшихся в круг, чтобы послушать сказку. Такая обстановка как нельзя лучше подходит для представления шекспировских пьес. А в этой, которая обычно кажется слишком длинной, вдруг возникают одна за другой сцены такого богатства и совершенства, что публика просит повторить их на бис. Между тем мы сидим вот так, прижавшись друг к другу, уже больше трех часов. Ты в восторге, ты кричишь:
   «Браво!» — и, когда зал пустеет и невысокий человек с синими глазами и всклокоченными седыми волосами направляется через сцену к нам, ты бросаешься его обнимать. Питер Брук — настоящий англичанин, несмотря на русское происхождение, и твой порыв его не на шутку пугает. Он и так весь красный, а уж тут становится прямо-таки ярко-фиолетовым. Оправившись от изумления, он представляет актёров, которых ты тоже долго поздравляешь. Потом Питер просит тебя спеть. Теперь приходит твоя очередь краснеть от удовольствия. Ты бежишь к машине за гитарой, все актёры располагаются на скамейках вдоль стен и на полу. В опустевшем театре, где витает золотистая дымка пыли, громче звучит твой голос, заполняя пространство глухими раскатами русских слов. Я вглядываюсь в измождённые усталостью лица, на которых после спектакля остались, кажется, одни глаза.
   Актёры все как один застыли в напряжённых позах, подались вперёд, стараясь не упустить ни слова, ни ноты из песни.
   Но кто меня буквально потрясает — это сам Питер: в течение всего импровизированного концерта он не отрываясь смотрит на тебя полными слез глазами и восторженно улыбается.
   И когда час спустя мы выходим из театра, ты говоришь мне:
   — Я впервые пел на Западе. Вот видишь, это вполне возможно. Меня хорошо слушали.
   В глубине двора, в здании, напоминающем старинную конюшню, ты уже несколько дней записываешь свою первую заграничную пластинку. Договорились в два счета. Ты отдал им авторские права на двадцать пять песен, а фирма «Шан дю Монд» берет на себя всю техническую организацию дела — и, надо сказать, это было достаточно смело с её стороны, потому что она выпускает пластинки советских артистов, и за подобный шаг на нёс, конечно же, могли посыпаться упрёки. Фирма берет на себя абсолютно все — от записи песен по продажи пластинки.
   Мы не спим ночей, и оба — в состоянии крайнего возбуждения. Наш друг Костя Казанский, который перевёл твои песни и пел их, — артист, очень популярный в Болгарии, позже вынужденный уехать из своей страны, — с любовью занялся аранжировкой. Приглашены лучшие: Клод Пави — гитара и Пьер Морейоы — бас. Вы записываете двадцать две песни. Звукооператор Робер Прюдон работает точно и талантливо. Впервые твой голос не заглушается оркестром, а даже наоборот, гитары подчёркивают твой особый речитатив, и проигрыши удивительно подходят к словам. Эти музыканты, не зная ни единого слова по-русски, аккомпанируют так, как если бы они сами пережили все, о чем ты поешь.
   Они все поняли.
   Мы проводим несколько дней, не выходя из студии. Это настоящее счастье. Редко твоё воодушевление до такой степени передавалось всем остальным. Вероника — Костина жена, певица с волнующим глубоким голосом, — тоже здесь, мы по очереди выполняем обычную работу поклонниц — подаём кофе, бегаем за сандвичами и сигаретами и всегда оказываемся под рукой, чтобы аплодировать удачно записанной песне. Работа у вас тяжёлая, но такая приятная, что эти несколько дней пролетают галопом, и долгожданная пластинка наконец готова. Фотографии на внутренней стороне обложки были сделаны во время записи. Ты и Костя — оба бородатые — похожи на потерпевших кораблекрушение.
   Глаза у вас покраснели от усталости, но вы блаженно улыбаетесь. Тексты перевела наша подруга Мишель Кан, она десять лет жила в СССР и знает все твои песни. Мы воспользуемся этими переводами, чтобы через некоторое время устроить твой сольный концерт в Элизе-Монмартр. К нашему крайнему удивлению, этот зал, представлявшийся нам слишком большим, потому что мы никак не рассчитывали, что народ повалит толпами, оказался вдруг тесным. Здесь собралась вся советская колония Парижа с жёнами и детьми и довольно много студентов, изучающих русский. Но что самое удивительное, сюда пришли и обычные зрители, быть может Привлечённые русским именем на афише. Мы так никогда и не узнаем, к го они, но, судя по аплодисментам, концерт им понравился.
   Я поднимаюсь на сцену вместе с тобой и попадаю в пятно света, пока читаю французский перевод твоих песен. Потом моё световое пятно исчезает, и видно только тебя. Меня всю трясёт. Я страшно волнуюсь за тебя и чувствую, что мы так близки с тобой сейчас! Впервые мы вместе на сцене. Ты играешь, не жалея сил, и, когда после многочисленных исполнений на бис ты скрываешься за кулисами, у тебя в кровь сбиты пальцы.