Гробовщик подошёл ко мне с меркой
Деревянной.
 
 
А потом, по прошествии года,
Как венец моего исправленья,
Крепко сбитый, литой монумент
При огромном скопленьи народа
Открывали под бодрое пенье,
Под моё — с намагниченных лент.
 
 
Тишина надо мной раскололась —
Из динамиков хлынули звуки,
С крыш ударил направленный свет, —
Мой отчаяньем сорванный голос
Современные средства науки
Превратили в приятный фальцет.
 
 
Я немел, в покрывало упрятан, —
Все там будем!
Я орал в то же время кастратом
В уши людям!
 
 
Саван сдёрнули — как я обужен! —
Нате, смерьте!
Неужели такой я вам нужен
После смерти?!
 
 
Командора шаги злы и гулки
Я решил: как во времени оном
Не пройтись ли, по плитам звеня? —
И шарахнулись толпы в проулки,
Когда вырвал я ногу со стоном
И осыпались камни с меня.
 
 
Накренился я — гол, безобразен, —
Но и падая, вылез из кожи,
Дотянулся железной клюкой,
И когда уже грохнулся наземь,
Из разодранных рупоров все же
Прохрипел я: «Похоже— живой!»
 
 
И паденье меня и согнуло,
И сломало,
Но торчат мои острые скулы
Из металла!
 
 
Не сумел я, как было угодно —
Шито-крыто.
Я, напротив, ушёл всенародно
Из гранита.
 
   Этот пьяница, этот антисоветчик, этот отступник, этот бесталанный человек, этот мерзавец, этот враг, этот сумасшедший, этот плохой сын, этот отвратительный отец, этот опустившийся человек, который якшается с иностранкой, — это ваш сын, Семён Владимирович. Этот превозносимый публикой актёр, этот всеми признанный творец, этот человек, страстно влюблённый в родную землю, неутомимый труженик, патриот, ясновидец, лишённый общения с детьми отец, терпеливый и снисходительный сын, человек, свободный и счастливый в своей личной жизни, — это тоже ваш сын, Семён Владимирович. Ваши медали, тяжело заработанные на войне, не дают вам сегодня права извращать истину. Вы никогда ничего не понимали. Песни вашего сына только резали вам слух. В вашем кругу его образ жизни считали скандальным. И вы предали его. И даже если вы не понимаете размеров вашего деяния, этот поступок был вдвойне преступлением: вы оклеветали человека, и это был ваш собственный сын.
   В течение двенадцати лет я старалась примирить вас. Но вас волновало лишь собственное спокойствие. Вы хотели, чтобы его творчество не выходило за общепринятые рамки.
   Вы никогда по-настоящему кг интересовались произведениями вашего сына. Вы никогда не понимали его борьбы, потому что она не вписывалась в ваше представление о жизни.
   Во время наших ужасных споров о памятнике на могиле меня поразила одна вещь. Вы несколько раз намекали мне, что ваше последнее пристанище будет рядом с сыном. Я ответила резко, что это все-таки могила, а не коммунальная квартира. Но от вашей неожиданной известности, ежедневных знаков народного обожания по отношению к вашему сыну вы вошли во вкус почестей. Поставив этот абсурдный памятник, вы готовитесь высечь там своё имя. Вы, который никогда не поддерживал вашего сына в борьбе за правду, готовитесь разделить с ним посмертную славу.
   Восемьдесят второй год. Я с подругой сижу уже два часа в зале ожидания Центральной тюрьмы в Москве, в месте сортировки, откуда заключённых отправляют в лагеря.
   Один человек, который добился разрешения на строительство дома, где мы жили, возглавлял в своё время группу художников-графиков. Он получил разрешение начать строительство нескольких кооперативных домов в центре города и составил список пайщиков, в котором фигурировали известные артисты, учёные и политики. На Малой Грузинской улице, вблизи зоопарка, поднимаются двенадцатиэтажные башни из розового кирпича. Рядом — общежитие студентов консерватории, и летом хорошо слышен шум зоопарка вперемежку с гаммами на всевозможных инструментах.
   По жеребьёвке нам досталась квартира на восьмом этаже.
   Шесть лет ожидания, бесчисленных визитов к ответственным лицам па всех уровнях — и разрешающая подпись все же вырвана на больничной кровати у одного из ответственных работников Моссовета, к которому меня привёл заместитель министра, твой поклонник. Наконец мы въезжаем в новую квартиру, но человек, которому мы обязаны этим счастьем, не смог, несмотря на свои выдающиеся организаторские способности, врождённую деловитость и легендарную способность выкручиваться, угодить всем. К тому же он имел неосторожность оборудовать себе небывалой роскоши квартиру-мастерскую, где он радушно принимал пол-Москвы.
   Как только он перестал быть нужным «друзьям», они исчезли, зато многочисленные враги не оставили его в покое, и, несмотря на робкие попытки защищаться, он был смещён с поста, приговорён к тяжёлому наказанию с конфискацией имущества. Ему семьдесят лет, у него больное сердце. Дочери не разрешили свидания с ним до отправки в лагерь, она попросила меня пойти с ней в пересыльную тюрьму. Она уверена, что моё присутствие смягчит тюремные власти.
   И правда, услышав моё имя, нам открыли тяжёлую дверь и поспешили предложить стулья. Нас попросили подождать, и мы ждём. В течение следующих часов я на всякий случай говорю своё имя и причину нашего прихода каждому проходящему милиционеру. Я знаю, что таким образом не сегодня, так завтра отец узнает, что дочь пыталась с ним повидаться. Мы обе боимся, что это будет его последним путешествием. Комендант тюрьмы, выслушав нас, снова просит подождать. Уже очень поздно, у нас кончились сигареты, становится зябко. Дверь открывается, мы привстаём с мест, но комендант сообщает нам с явным облегчением, что в тюрьме внезапно вспыхнула эпидемия и посещения запрещены.
   Естественно, для нашего же блага.
   Восемьдесят седьмой год. Я снова встречаюсь с ч тлим другом. Его только что досрочно освободили. Он совсем постарел, у него не осталось зубов, но он все так же полон энергии. Он рассказывает мне, что мои тогдашни л приход возымел совершенно неожиданные последствия. Чтобы как можно скорее отделаться от этого слишком известного заключённого, его немедленно перевели в другую тюрьму.
   И поэтому он не отправился в лагерь, что. может быть, и спасло ему жизнь…
   Метеорит, упавший в самом центре Сибири, должен был символизировать на могиле жизнь Владимира Высоцкого.
   К несчастью, так не случилось, но я узнала в восемьдесят пятом году, что астрономы Крымской обсерватории назвали вновь открытую планету между орбитами Марса и Юпитера
ВЛАД ВЫСОЦКИЙ
   Она значится под номером 2374 в Международном каталоге планет.
   Часто я смотрю на звезды и улыбаюсь от мысли, что среди этого множества планет в огромной галактике блуждает маленькая светящаяся точка, и это вечно живое небесное тело связано с именем моего мужа.
   «Послушай, все равно мы знаем, что ты здесь! Выходи! Заговори!» Так вечером двадцать пятого июля восемьдесят первого года публика общается с твоим голосом. В переполненном как никогда зале — такого не было даже на просмотре самых успешных запрещённых спектаклей — люди задают тебе вопросы, слушают твои ответы — ясные и меткие, как и все, что ты написал.
   На сцене подвешены на канатах ряды театральных кресел, покрытые большим белым полотном, которое в какой-то момент вдруг превращается в волны, а потом застывает, словно живой лёд. И в несколько секунд создаётся новая атмосфера для следующей сцены. Здесь собралась вся литературная Москва, эти враждующие друзья примирились на вечер. Сидя на обычном своём месте, Любимов тихонько плачет. Я сижу справа от него, и у меня по щекам тоже текут слезы, в отсутствии которых на похоронах меня упрекали.
   Меня поразила оригинальность решения. Меньше чем за три часа Любимову удалось выразить самое главное в твоей жизни, а значит, немного и в моей. Он показывает нам двадцать лет жизни нашего поколения — шестидесятые-восьмидесятые годы, — двадцать лет кипучего творчества, двадцать лет борьбы. Это — воспоминание обо всех друзьях, сосланных, брошенных в тюрьму, исчезнувших, загнанных, вычеркнутых из списка живых из-за невозможности работать, из-за водки, наркотиков, от отчаяния. Ещё — это спектакль о любви: в нем показана наша встреча и все, что было до и после — вплоть до последнего стихотворения. И ещё — это спектакль о твоей тяжёлой работе по восемнадцать часов в день, о твоей борьбе с отчаянием… Моментами мне становится неловко — не используя ничего, кроме твоих стихов, Любимов показал самые тяжёлые моменты нашей жизни. И — начинается сатирическая часть. Публика, как всегда, стонет от смеха. Как здорово слышать мощную реакцию зала, знать, что все исписанные листочки, магнитофонные записи, отпаянные попытки опередить смерть, «допеть», не пропали даром — несмотря ни на какие запреты!
   Несколько дряхлых бюрократов в ответе за смерть многих советских артистов. Они их не убивали, как Сталин, и поэтому не отвечают публично и поимённо за злодеяния. Но мы знаем, что все они — палачи, что они лишили страну лучших творцов.
   С восемьдесят первого года Любимов показывал этот спектакль в твой день рождения и в годовщину смерти. Пять лет труппа хранила в памяти текст и музыку, а играла всего два раза в год…
   Я пишу эти строки в восемьдесят седьмом году. Любимов уехал, Эфрос умер, театр остался сиротой.
   Никаких новостей о спектакле.
   Ранним утром четвёртого октября восьмидесятого года у меня раздаётся телефонный звонок. Я шарю впотьмах в поиске телефонной трубки. Мужской голос, странно напоминающий флейту, говорит мне что-то на непонятном языке.
   Через каждые два слова я слышу твоё имя — «Владимир Высоцкий», но он произносит: «Владимир Высоцкий». Я наконец понимаю, что мой собеседник — японец и что он пытается упросить меня с ним встретиться. Я чуть жива, я никак не могу проснуться — успокоительные, водка, три пачки сигарет, выкуренные накануне, — ото всего этого я очень ослабла и бормочу: «Хорошо, приходите в три часа».
   Днём приходит высокий элегантный молодой человек, очень взволнованный и испуганный. Я указываю ему на стул.
   Ещё тепло, и я ждала его в саду, собаки прыгают вокруг, и, кажется, это не особенно ему нравится. Я смотрю на него вопросительно, он поправляет складку на брюках, откашливался и начинает свой рассказ.
   Много работая с японцами, я, в общем, вполне сносно понимаю их английский, который абсолютно непонятен большинству людей Но он так волнуется, что я предлагаю ему выпить водки и объясняю, что спешить нам некуда, что его история меня интересует, что я понимаю, как все это важно. Собравшись с духом, он принимается говорить:
   — Я журналист, я работаю в журналах мод. Несколько недель назад я был на показе мод в Токио. На плёнке, под которую выходили манекенщицы, буквально разрывался мужской голос — такой, каких я никогда не слышал. Я был совершенно потрясён. Я никогда не чувствовал такого шока, такого удовольствия пополам с отчаянием.
   Я останавливаю его. Не хватало ещё нам здесь с ним вдвоём зарыдать под удивлёнными взглядами моих собак!
   Мне становится смешно, и, чтобы не обидеть моего гостя, я изображаю приступ ужасного кашля. Вежливо выждав, мой японец продолжает:
   — Чтобы найти имя исполнителя, я опросил целую толпу людей и узнал наконец, что песня записана с пластинки, вышедшей в Париже, и что певец — русский. Тогда я решил поехать в Париж. Я пошёл в большой магазин пластинок, мне показали весь отдел русских песен. Я переорал кучу пластинок и, увидев его лицо, понял, что это он. Продавщица поставила пластику на проигрыватель. и я снова услышал этот голос. Пластинка так и крутилась до последнем песни.
   Я купил все, что у них было. Потом я провёл настоящее расследование, узнал, что его жена живёт недалеко от Парижа, и вот я нашёл вас. Вы разрешите мне писать о Владимире Высоцком?
   Все это он выпалил на одном дыхании, опустив глаза. Я так разволновалась, что не могу выговорить ни слова. Мы такие разные! Он — молодой японец, покорённый твоим голосом, и я — твоя вдова, обессиленная горем. Я пристально смотрю ему в глаза. Он говорит:
   — На следующий же день после показа мод я начал брать уроки русского.