Дорогие потомки! Спокойнее. Здесь уместны оба значения слова этого, или понятия, даже больше – значения слиты в нечто целое, неразрывное. Как хотите, так и считайте. Что хотите, то выбирайте. Предприятие – как объятие. Коло. Круг. И – рукопожатие. Для рискованной нашей братии. Чтобы впредь озадачивать вас. Что предпримете? В светлый час, может, скажем вам: «В добрый путь!» – мы, из прошлого, как-нибудь.
(Призвук – за звуком. Знак.
Веха ли? Эхо вздоха?
Странной была эпоха.
Как ни крути, но – так.)
Подумать ведь только – целым всамделишним предприятием! Наитием? Или, может быть, что привычнее, – вероятием? Нет. Реальностью. С ирреальностью, впрочем, дружной. Одна с другой так срослись, что спаслись в их мареве отщепенец, чудак, изгой, ненавистник режима, праведник, диссидент, прозаик, поэт, – все, из разных компаний, выжили, – и однажды вышли на свет, непонятный еще, сомнительный, чуть забрезживший впереди, чтоб увидеть не то, что некогда представляли с болью в груди, со слезами, – да что там! – всякого навидались, – и вот итог: превращенье всего двоякого в наважденье. Бездонный рог изобилья всего ничтожного? Разносолы с душком дурным? Поощренье чужого, ложного? Что же будет потом – родным? Нет ответа. Молчанье полное. Только низких частот «бум-бум» – да журчанье сверчка подпольное, не вошедшее в общий шум.
(Знак? – Но и признак. Взгляд.
Легок слух на помине.
Что за эпоха – ныне?
Кто это? – Свят, свят, свят!..)
А подумать ведь только – целым производством ставшее слово прежде в поте лица трудилось, чтобы стало всем хорошо, чтобы светлый-пресветлый праздник здесь, у нас, точно в детстве, скажем день рожденья или же елка, наступил наконец и в нашей горемычной отчизне. То-то были чаяньями хранимы наши дни в темноте бесчасья, наши думы в глуши ночной.
(Ничего теперь не верну…)
Производством, значит? Ну-ну.
Смотря, конечно же, как его понимать, – замечу, да и кому, – подчеркну сознательно – понимать.
Напрашивается: зачем понимать? – и еще: когда?
Проще: ставшее тем, что задумано было когда-то.
В гуще имен и времен – осуществившийся замысел.
Разумеется, да, все верно, – событием, а не чем-нибудь менее значимым, более скромным, из уважения к прочим словам, к понятиям, связанным с ними косвенно или достаточно прочно, – событием ставшее слово.
Событием. Тем, что было. Тем, что взяло да сбылось.
Чем-то, идущим рядом, сопутствующим бытию.
Сопутствующим. Присутствующим бок о бок с тобой. Напутствующим. Приветствующим – сквозь мрак. Соседствующим. Пусть – так.
Тем, с чем по пути. И мне, и тебе, и другим. Всем.
Сосуществующим – здесь. В общении близком – со мною.
Чем-то – но чем? – сопричастным всей отшумевшей эпохе. Сопредельным – в родных пределах, запредельным, значит, понятием.
Содержанием вероятным еще не написанной книги.
Событием – где же, в чем?
Да что тут сейчас мудрить!
В жизни моей нескладной – вот она вся, как есть, гордость моя и честь, словно благая весть, в коей невзгод не счесть, чтобы потом обресть право на речь земное, светится предо мною.
В биографии, это уж точно. В географии. Духа? В истории, постигаемой не заочно. В непростой весовой категории.
В судьбе. Высокое слово! Растерзанные года… Скитанья. Поиски крова. И – в небесах – звезда.
И никуда от этого не деться.
Событием. Моим событием.
Слово, ставшее, ну конечно же, обстоятельством – но каким? – одним из многих, пожалуй, одним, из целого сонма всяческих обстоятельств, самых разных, порой фантастических, зачастую фантасмагорических, иногда, представьте, мистических, неизменно самокритических, то есть с юмором или с иронией, а на самом-то деле – трагических, в прожитые с отдачей полной, на всю катушку, бурные десятилетия.
Одним из многих, но все-таки, позволю себе заметить, поскольку я, как никто, нахлебался горечи всяческой из-за этих вот обстоятельств, на других не похожим, особенным.
Стоящим особняком.
Слово, ставшее фактом нашего неземного, инопланетного, ирреального, нелегального, запретного, недозволенного, крамольного, полуподпольного, богемного, существования.
Причем не спорным, не липовым, не высосанным из пальца, задним числом, для солидности, для пущей важности, фактом, а непреложным, таким, против которого – как пусть и в лоб, грубовато, жестко, но зато уж предельно конкретно, да еще и на удивление метко, точно, прямо в десятку, прямо с первого раза в яблочко, говорится у нас, – не попрешь.
Выражаясь, во имя цели сочинения моего, по возможности обобщенней – слово, ставшее положением (и к нему – сплошным притяжением всех писаний наших) вещей.
А что вставало за всем этим? Умение совершать поступки.
А еще? Случалось, что и дело, то самое, нежданно-негаданно вдруг показывающее ранее скрываемую свою изнанку. Оборачивающееся судебным процессом.
А это уже «не как-либо что, а что-либо как», – помните, как это говорится, как проходит это парадоксальным, – как хочешь, так и понимай, – двойственным, внешне вроде туманно-многозначительным, но, если вдуматься, с глубоким, как это свойственно здоровому украинскому юмору, смыслом и с нескрываемым намеком на то, что происходит в нашей стране, – сразу же запоминающимся и всеми повторяемым рефреном в одной известной комедии шестидесятых годов, кинокомедии – с трагической, по сути, подоплекой.
Да, не чем-нибудь, а самым настоящим судом.
Неподкупным и грозным. Самым справедливым и честным. Тем самым, советским.
С неминуемым наказанием виновных в подрыве каких-то там, вряд ли прочных, скорее – шатких, но тем не менее основ.
Для чего они служат, эти самые основы, что они там поддерживают, сущностью чего они являются, толком никто не знал, да никому и не хотелось узнавать.
Основы – и все тут. И кто-то, представьте, каким-то непонятным образом все подрывал их и подрывал.
«Что за страсть такая?» – «Кто он вообще, этот злостный подрывник?» – «Из каких слоев населения вышел?» – «Это же додуматься до такого надо: взять да и подорвать основы!» – «Как, ни с того ни с сего?» – «Или был повод?» – «Чем же конкретно? – хочется полюбопытствовать. – Почему, наконец?»
Вопросы возникали, но на них никто не дождался вразумительного ответа.
«Виновен, и все тут». – «Кажется, ясно?»
Типично советская конструкция: основы – для пустоты. Для бессмысленной, алчной и лживой пустоты государственного строя.
Типично советская, казенная логика, то есть полное отсутствие таковой. Абсурд и закоренелый бред.
«Подрывники, понимаешь, государственных основ?» – «Как сидите? Не так сидим. Пересядьте». – «А лучше – встать! Суд идет». – «Вот мы вас подальше куда-нибудь и отправим. Там отсидитесь».
Это уже политика, на которую все старались свернуть.
Это политика, которой, как сачком, так и норовили поймать, прихлопнуть с размаху, придавить изо всех сил, чтобы неповадно было, еще совсем недавно, буквально только что, всего минуту назад, радостно порхавшего над отечественными лугами, наивного, легкокрылого мотылька свободолюбия, беззащитного белого мотылька, так и не успевшего толком вкусить всей ненадолго отпущенной ему, такой упоительной воли.
Политика была еще и этаким особенным увеличительным стеклом в руках у власти, небьющимся стеклом с гиперболическим, фантасмагорическим, нарочитым и многократным увеличением.
Сквозь такое стекло любая непохожесть на общепринятое, любая мелочь, даже невинная, казалась огромной и просто ужасной.
И что уж говорить о том, что покрупнее, – оно выглядело диким, чудовищно раздутым, чем-то вроде ящеров или динозавров, или еще чем-то вроде доисторических, жутких, решительно не вмещающихся в установленные конституцией рамки, нелепых и странных созданий природы, – и незамедлительно подлежало изоляции, а то и, что куда спокойнее, просто уничтожению.
А может, это был оптический гибрид – смесь увеличительного стекла с кривым зеркалом? Кто его знает!
Дело – это еще и кипа документов, собираемых конкретно о том-то и о таком-то. С виду пухлая, рыхлая, но имеющая крутую начинку, груда писанины. Целая гора из папок, содержимое которых – мрак. На каждого месье – отдельное досье. В алфавитном порядке. Так принято. Так удобнее. Так полагается. Так приказано. Что и сделано. Все вы – здесь вот: от А до Я. Шкафы и полки, полки и шкафы. Столы с выдвижными ящиками и тумбами, с настольными лампами. Кабинеты с зашторенными окнами. Стены, глухие с виду, но, как водится, – с ушами.
Коридоры и коридоры. По ранжиру – и до упора. Перепады и ритурнели. Что? Проемы. Ниши. Туннели. Где? Куда? В никуда? Отсюда – и туда? И потом – оттуда? И сюда? На тот свет – и обратно? Ничего совсем не понятно. Как-то знобко. И неприятно. Только блики. Отсветы, пятна. Только нервы – с пол-оборота. Штопор. Шок. Такая работа. Повороты и переходы. В день любой. В любую погоду. В час любой. Да и в миг любой. За бессмыслицей. За судьбой. За обманкой. И за приманкой. Валидол. Пузырек с валерьянкой. Сердце. Горло. Стакан воды. Отголоски глухой беды. Оправдание. Чье? Зачем? Просто так или между тем? Лабиринты. Куда теперь? Дверь налево. Направо дверь. Топот ног. Дикарская прыть. Выть ли? Петь ли? Быть иль не быть? Вопли. Петли. Стволы. Узлы. Охи. Вздохи. Одни козлы. Что-то есть в этом все же туземное. Переходы. Включая подземные.
Ровными пластами, от подвалов до чердаков, длиннющими прямоугольниками, как сюрреалистически вытянутые костяшки домино, идущие, нарастающие один над другим, ровными слоями, как в гигантском, отравленном пироге, расположенные этажи.
Ковровые дорожки. Не для встречи желанных гостей расстелены. Не для помпы. Не для парада. Для уюта, представьте. Внутреннего. Для удобства. Внутри заведения. Для бесшумного, не мешающего никому здесь, по ним хождения. Ковровые. Звук поглощающие. Мягко стелют? Страх предвещающие. Обещающие такое, что лишает вконец покоя. Ковровые. Знать, суровые за ними встают порядки. За порядками – распоряжения. По ковровым дорожкам движение. Сразу многих голов кружение. Дорожки. Скатертью, что ли? Вовсе не самобранкой. Кожанкой чекистской. Охранкой. Штыка ледяной огранкой. Пулей в затылок. Тюрьмой. Вот чем они отзываются. Дорожки. Смотря для кого. И смотря куда. Но – ковровые. Так уж заведено.
Плотно запертые двери. Ни зазоров, ни щелей. Не смотри туда, тетеря. О минувшем не жалей. Что за дверью? Тоже двери. Плотно запертые. Что ж! Неизбежные потери. Кто же в двери эти – вхож?
Повестки и пропуска. Система! – ЦеКа. ЧеКа. Четыре шага – до зека. Щелчок спускового крючка. Приветы – издалека. Восточные облака. Холодный прицел зрачка. На всякий случай. Пока.
Охрана при входе. Будет ли выход? – вот в чем вопрос. Оцепенелая, сковывающая любые движения тишина. Отработанная машина, всегда на ходу. Вероятно, думали, что это вечный двигатель. Ошибались. Если бы Кафке, уж не говоря о Николае Васильевиче Гоголе, пришлось хоть однажды столкнуться со всем этим, он ужаснулся бы – и ужас этот вряд ли удалось бы преодолеть. Механизмы имелись хоть куда. Работали безотказно. Свое черное дело выполняли исправно. Сухой, слежавшийся бумажный шелест на всесоюзном вечном сквозняке. Доносы – в избыточном количестве. Доклады в нужные инстанции – о наблюдениях, добровольных или вынужденных.
Разрозненные, мозаичные, калейдоскопичные пятна бесчисленных фотографий, черно-белых, а то и цветных, негативов, контрольных снимков, то любительских, то, и чаще, очень даже профессиональных, и со вспышкой, и просто так, лишь бы только все, что положено, в объектив поскорее попало, лишь бы щелкнуть, а там на пленке все, что надо, ужо разберут, и проявят, и увеличат, и размножат, если понадобится, – пятна тайных, компрометирующих, теневых, роковых фотографий, – свидетельств и доказательств преступного и недозволенного.
Канцелярщина и бодяга, без которой никак нельзя было обходиться известным учреждениям. Там, очень даже вероятно, ночами напролет бодрствовали, выявляя и разоблачая нечто такое, что торчало как кость в горле, что мешало режиму жить спокойно. Ежесекундно был наготове бредовый арсенал, в котором чего только не держали для устрашения умов. Дело – это страх и расчет, мерзость провокаций и предательств. Их дело.
Наше дело было – сражением.
Кто участвовал – тот все помнит.
Ну, самиздат, это лишь с виду ты прост.
А на деле…
Слово.
Ладное, складное.
(Попробуй скажи обратное!
Не выйдет, как ни старайся.
Поэтому – соглашайся.)
Простое, располагающее – с первого взгляда, с первого, сулящего многое, чтения, крамольного часто, – к себе.
По существу – дружеское, симпатичное, в общем-то, прозвище, домашнее, уменьшительное, теплое, милое имя.
Но за этой приятной свойскостью, доверительностью, симпатией – неизбежность скорого вызова и непреложность выбора.
Никакого тебе панибратства, похлопывания приятельского, с прибаутками всякими, с шуточками неуместными, по плечу.
Молниеносная – тут же, вмиг, ни секундой позже реакция на любые выпады – может, враждебные? провоцирующие? – извне.
Всегдашняя, днем и ночью, готовность к отпору, к бою.
Как говаривал встарь Куприн:
«На ежа садиться, учтите, без штанов никому не советую».
Под симпатичной внешностью прятались, между прочим, жалящие решительно, в нужную точку, иглы и отточенные, не без яда, крепче крупповской стали, шипы, сплетения мышц тугих и комки напряженных нервов.
Кажущееся спокойствие, сдержанность интеллигентская – вынужденная, сознательная, до лучших времен, маскировка: не от хорошей вовсе, от невеселой жизни.
Грубо вдруг потревоженное, выведенное нежданно кем-нибудь из себя, при случае, осерчав, милое это создание запросто, надо заметить, и пребольно могло «самиздатнуть» оборзевшего наглеца многовольтным своим хвостом, как электрический скат.
Слово, мгновенно, сразу же, надолго, нет, навсегда, запоминающееся, в сознание западающее, как в детстве, произносимое легко, на одном дыхании.
Следовательно, особенное, может быть даже – волшебное, таинственное, обладающее магнетической светлой энергией.
Значит, и это важно, фонетически неуязвимое.
Накрепко соединившее в себе – пластичность отменную, афористичность явную и подлинную артистичность.
Предполагающее – потом, в грядущем, избранничество, сознательное отшельничество, привычным ставшее странничество.
Предвосхищающее – мученичество и творчество.
Слово, впрямь на глазах сгустившееся в пульсирующую, подвижную, создающую, без промедления, с пониманием ясным значительности всей работы ответственной, новое бытие, субстанцию некую – на пределе возможного синтеза, с неизбежностью обобщения.
Солнце?
Или – скромнее – планета?
Во всяком, так проще, случае, страна, искони заповедная, зазеркальная, запредельная, – где-то там, в сердцевине, внутри страны реальной, знакомой, матерой, битой и тертой, советской, географической, политической, полемической донельзя: матрешка в матрешке, притча в сказке, косточка в ягоде.
Чтобы в нужный час изнутри, из нутра – появиться, выйти в мир, и в нем-то произрасти, процвести, прозвучать, уцелеть, оказаться потом сиянием очевидным, даже – спасением.
Слово, приметой имеющее собственный внутренний ритм, легко, без усилий, входящее в стихотворный строгий размер.
Солоноватым на вкус коктебельским прозрачным камешком во рту буквально у каждого новоявленного Демосфена из трудноопределимого числа отчаянно дерзких, отважных, вольнолюбивых, без всяческих предрассудков, соотечественников, молодых и пожилых, но душою остающихся молодыми, столичных и провинциальных, в течение десятилетий, ну да, почти полувека, с удивительным постоянством, в любую, даже ненастную, суровую пору года, но всего охотнее с мая по октябрь, когда потеплее, собиравшихся на киммерийском берегу, в своей независимой, самопровозглашенной, самосвободной республике, где в полной мере царили, всем на радость, покой и воля, свет и дух, для всех, для того, чтобы чувствовал каждый себя здесь, вдали от официальщины и бессмысленности бесчасья, от невзгод, от бед, от забот повседневных, от безобразий повсеместных, злостных, постылых, частых, прежде всего человеком, надо верить, способном на многое, на такое, о чем недавно сам, признаться, не помышлял, перекатывалось оно, помогая, исподволь как-то, не спеша, совершенствовать дикцию, ну а с нею и красноречие.
О, эти давние встречи незабвенные в Доме Поэта, днем обычно, при солнечном свете, бьющем в полуприкрытые окна мастерской, у Марии Степановны Волошиной, эти вечерние, жаркие, страстные споры и традиционное чтение стихов на веранде, увитой глицинией, у Марии Николаевны Изергиной, эти, всегда задушевные, ночные, подолгу, беседы где-нибудь в кара-дагских бухтах, среди скал в мерцающих жилах сердоликов или агатов, под августовскими, пылающими огнем космическим, звездами, в двух шагах от волшебно теплого, светящегося таинственно и так первозданно, так пленительно, так призывно, что впрямь невозможно было не броситься вдруг в него, чтоб выйти преображенным из волн, как в сказке старинной, на диво похорошевшим и нечто, вроде, прозревшим, набравшимся свежих сил для жизни, доброго моря, или на гребне холма, под ветром, перебирающим сухие кусты полыни, треплющим волосы, рвущимся к вершине горы Святой, или в тенистом, тесном, густо заросшем диким виноградом, знакомом дворике, в закутке, давно облюбованном, под навесом или в беседке, под неустанное пение орфически одержимых порывом неудержимым, пребывающих в трансе сверчков, словно шьющих всю ночь из прозрачных, тончайших, легчайших нитей своих мелодий незримый, защитный, надежный покров над всею округой дремотной, над молодостью, полнокровной, полновластной, бесценной нашей и свободой, – все было, было.
Слово!
В начале было – следует помнить – слово.
Будоражащее сознание, заводное, порой игровое, увлекало оно за собою куда-то в непредсказуемое, многомерное, многозначное, неизведанное пространство.
Содержащее искони восхитительную идею непрерывного, вглубь и ввысь, и на все четыре, известных всем и каждому, стороны света, и в любое, даже неведомое, измерение, и в любом направлении, лишь бы путь ощущать, да звезда вставала бы на пути, вела бы, хранила бы, кругового, спиралеобразного, и такого, названья которому не придумали до сих пор, ирреального, видно, движения, вопреки статичности всяческой, ограниченности, невозможности шагнуть, никого не спрашивая об этом, не по закону, вздохнуть, никому не докладывая об этом, не по указу, – разом, без лишних жестов, недомолвок и умолчаний о чем-то необъяснимом, открывало оно все шлюзы, чтобы хлынула буйно к тебе, чтобы мигом, без церемоний, так, чтоб весь встряхнулся и ожил, окатила тебя всего, очистила основательно тебя, пробужденного в жизни, от мирской надоевшей скверны – стихия, сама стихия – стихия нашей родной, благословенной речи.
Среда. Подобие крова.
Стихия, хранящая слово.
Полюбопытствуй, любезный читатель, ты еще вполне можешь стать и прилежным, и дотошным, а так и будет, попомнишь мои слова, – сколько мне, напри мер, было лет «в те баснословные года»? Годах этак в шестьдесят втором, шестьдесят третьем, шестьдесят четвертом, шестьдесят пятом, шестьдесят шестом, шестьдесят седьмом, шестьдесят восьмом, шестьдесят девятом. Как густо и плотно идут они друг за другом, эти мои шестидесятые, столь же густо и плотно, закономерно, переходя в семидесятые, и так далее! И все вслед за ними идет своим чередом – все, что случалось со мною. Все, что было – моим.
Что вообще, скажи-ка, только честно, без отговорок и фантазий нелепых, ты знаешь, вот сейчас, в дни свободы твоей и всеобщей, возможно, вернее, только нашей, особой, отечественной, на других, как всегда, непохожей, со своим, скоморошьим, наверное, или скрытым под греческой маской, то комической, то трагической, в яви грустной, отнюдь не лирической, обескровленным, бледным лицом, – что ты знаешь, ответь мне прямо, ты, сегодняшний, современный гражданин, с заграничным паспортом, для вояжей, куда пожелаешь, ты, компьютерный, интернетовский человек, сто собак, не меньше, съевший запросто, и не поморщившись, на привольно расплеснутой по миру, всеобъемлющей, всепроникающей, бесконтрольной, общедоступной, всем и каждому, информации обо всем абсолютно, вроде бы, – что ты знаешь, дитя прогресса повсеместного, пусть и технического, но живую душу калечащего между делом, тишком, – обо мне?
Ничего ты толком не знаешь. Не возражай, не смущайся, не тушуйся, но это – факт. Вещь, как известно, упрямая. С ним, даже при назревшем желании, не поспоришь. Да и пороху боевого, аргументов солидных для спора, у тебя, из другого теста вылепленного, из нынешнего междувременья, изредка, этак под настроение, нехотя, – (потому что иные заботы у тебя, интересы другие, все другое, чего ни коснись, наугад, начиная с одежды, и растущий стремительно перечень изменений сплошных и не думая хоть когда-нибудь прерывать), – пытающегося вглядеться в минувшее, не твое, а наше, – в общем-то, нет. И лучше, как очень любили выражаться в былую эпоху, посмотреть, не щурясь от света нежданного, правде в глаза.
Нужную информацию, не компьютерную, – настоящую, человеческую, серьезную, – обо мне, – получить тебе – неоткуда. Ну понятно, я вполне допускаю это, при надобности ты можешь, если, разумеется, захочешь, проявить – что-нибудь взять да и проявить – инициативу ли, усердие ли, или даже похвальное рвение – поинтересоваться кое у кого из окружающих, пока поистрепанные ветераны богемы еще живы, покуда есть еще у тебя с каждым прожитым годом и с каждой новой утратой в нашей среде неумолимо уменьшающаяся, тающая, как мартовская ледышка, возможность спросить, услышать желаемое из уст соратников, современников, получить необходимые сведения не окольными путями, а из первых рук, – это ты сделать сумеешь, наверное, при том условии, если не праздное любопытство будет тобою двигать, а потребность души. Если вспомнишь вдруг, что есть на свете такая штука – внимание. А оно, это вот простое человеческое внимание, ох как важно. Оно дорого, внимание, – и вовсе не тем, что это признак возникшего интереса к кому-нибудь, или проявление участия, или чувство уважения к чьим-то свершениям в искусстве, – нет, оно дорого само по себе, как ключ к развитию диалога, к последующей работе сознания, оно было само собою разумеемым в годы нашей молодости – и стало диковиной в нынешние ожесточенные дни, с их всеобщим разобщением и разрушением связей. Это еще не понимание. Куда там! О настоящем понимании и речи нет сейчас, и доживу ли до него – кто знает? – даст Бог, и хватит воли, да и сил, – оно впереди, где-то там, где воссияет эра Водолея, – хотя, что скромничать, отдельные проявления его имели место на моем веку, и не раз, и возникала приязнь, а за нею, как это бывает всегда, приходило доверие, и высекался огонь откровенности, речь открывалась навстречу тому, кто понял, откуда звук и зачем в ней свет, и это незабываемо. Но внимание – это ну как дыхание. Дышишь – живешь. Внимание – часть познания. Часть, но существенная. Оно открывает глаза – помнишь ли, как ты открывал их в детстве? – и распахивает перед тобою страницы неведомых рукописей – знал ли ты о том, что они существуют в мире? Внимание – шаг к пониманию. Первый шаг навстречу ему.
Ну конечно, все слышали звон – и ты небось тоже слышал. Но где он, этот звон? Ты не знаешь. Кто звонил в колокола в ту пору, когда ты еще не родился? И что это за колокола такие, разбудившие думы людские по всей великой стране? Понятно, что не с герценовской колокольни. И почему теперь голос их может стать вечевым?
Где я живу? Как живу? Чем жив? Чем я занят? Что я пишу? Что уже написал, давно написал? Знаешь ли? Нет, не знаешь. То-то и оно-то, как со значением говорят в народе.
Имя мое – может, и слышал ты. Что-нибудь из написанного мною, может быть, даже и читал, допускаю. Но что за этим именем, какое творчество, какая жизнь за ним стоит – об этом имеешь ты, – уж лучше сознайся, я все пойму, – весьма смутное представление, если вообще его имеешь.
Ничего. Не смущайся. Не надо. Не тушуйся. Не возражай. Ты вовсе не виноват. Вернее, не ты виноват. Не успел ты еще во всем как следует разобраться.
Хотя разбираться, поверь мне, рано случится это, слишком рано, раньше, чем надо, раньше, чем остальные спохватятся, или поздно, слишком уж поздно, с таким запозданием жутким, что наверстывать и восстанавливать все почти предстоит, – придется. Такова жестокая нынешняя жизнь, житуха нелепая, «жизня поломатая», с грубым изломом, с ее намеренным хаосом и явно, дабы внедрился в эту жизнь как можно скорее, поощряемым кем-то бредом, с ее нарочитой, поспешной исковерканностью, с ее вывернутостью привычной наизнанку, с ее перевернутостью с ног на голову, с ее подменой подлинных ценностей мнимыми, наспех состряпанными, безликими напрочь, массовыми, снятием всех разумных табу, с оголенностью плоти и убыванием духа, жизнь вопреки этике, жизнь с полным, всеобщим отсутствием эстетики, жизнь-гидра, жизнь на обломках империи, с разгулом лихим бесовщины на фоне кем-то зачем-то восстанавливаемых усердно и воздвигнутых заново, свеженьких и новехоньких новоделов, со смешением стилей всех архитектурных, с иголочки, напоказ как будто поставленных, где угодно, лишь бы стояли там, где место для них подыскали, как грибы растущих повсюду, где возможно и где невозможно, храмов, разных конфессий, всяких, вперемешку, сойдет, мол, жизнь посреди распада и смуты, таково бытие наше грустное, житие без иллюзий на краешке завершающегося столетия, на самой кромке эпохи, на разломе, на грани – чего? – подождем, помолчим? – что нарушены ориентиры и вехи в пространстве и времени, взорваны мосты, насильственно прерваны былые прочные связи, – но душа-то жива! Каково ей?
(Призвук – за звуком. Знак.
Веха ли? Эхо вздоха?
Странной была эпоха.
Как ни крути, но – так.)
Подумать ведь только – целым всамделишним предприятием! Наитием? Или, может быть, что привычнее, – вероятием? Нет. Реальностью. С ирреальностью, впрочем, дружной. Одна с другой так срослись, что спаслись в их мареве отщепенец, чудак, изгой, ненавистник режима, праведник, диссидент, прозаик, поэт, – все, из разных компаний, выжили, – и однажды вышли на свет, непонятный еще, сомнительный, чуть забрезживший впереди, чтоб увидеть не то, что некогда представляли с болью в груди, со слезами, – да что там! – всякого навидались, – и вот итог: превращенье всего двоякого в наважденье. Бездонный рог изобилья всего ничтожного? Разносолы с душком дурным? Поощренье чужого, ложного? Что же будет потом – родным? Нет ответа. Молчанье полное. Только низких частот «бум-бум» – да журчанье сверчка подпольное, не вошедшее в общий шум.
(Знак? – Но и признак. Взгляд.
Легок слух на помине.
Что за эпоха – ныне?
Кто это? – Свят, свят, свят!..)
А подумать ведь только – целым производством ставшее слово прежде в поте лица трудилось, чтобы стало всем хорошо, чтобы светлый-пресветлый праздник здесь, у нас, точно в детстве, скажем день рожденья или же елка, наступил наконец и в нашей горемычной отчизне. То-то были чаяньями хранимы наши дни в темноте бесчасья, наши думы в глуши ночной.
(Ничего теперь не верну…)
Производством, значит? Ну-ну.
Смотря, конечно же, как его понимать, – замечу, да и кому, – подчеркну сознательно – понимать.
Напрашивается: зачем понимать? – и еще: когда?
Проще: ставшее тем, что задумано было когда-то.
В гуще имен и времен – осуществившийся замысел.
Разумеется, да, все верно, – событием, а не чем-нибудь менее значимым, более скромным, из уважения к прочим словам, к понятиям, связанным с ними косвенно или достаточно прочно, – событием ставшее слово.
Событием. Тем, что было. Тем, что взяло да сбылось.
Чем-то, идущим рядом, сопутствующим бытию.
Сопутствующим. Присутствующим бок о бок с тобой. Напутствующим. Приветствующим – сквозь мрак. Соседствующим. Пусть – так.
Тем, с чем по пути. И мне, и тебе, и другим. Всем.
Сосуществующим – здесь. В общении близком – со мною.
Чем-то – но чем? – сопричастным всей отшумевшей эпохе. Сопредельным – в родных пределах, запредельным, значит, понятием.
Содержанием вероятным еще не написанной книги.
Событием – где же, в чем?
Да что тут сейчас мудрить!
В жизни моей нескладной – вот она вся, как есть, гордость моя и честь, словно благая весть, в коей невзгод не счесть, чтобы потом обресть право на речь земное, светится предо мною.
В биографии, это уж точно. В географии. Духа? В истории, постигаемой не заочно. В непростой весовой категории.
В судьбе. Высокое слово! Растерзанные года… Скитанья. Поиски крова. И – в небесах – звезда.
И никуда от этого не деться.
Событием. Моим событием.
Слово, ставшее, ну конечно же, обстоятельством – но каким? – одним из многих, пожалуй, одним, из целого сонма всяческих обстоятельств, самых разных, порой фантастических, зачастую фантасмагорических, иногда, представьте, мистических, неизменно самокритических, то есть с юмором или с иронией, а на самом-то деле – трагических, в прожитые с отдачей полной, на всю катушку, бурные десятилетия.
Одним из многих, но все-таки, позволю себе заметить, поскольку я, как никто, нахлебался горечи всяческой из-за этих вот обстоятельств, на других не похожим, особенным.
Стоящим особняком.
Слово, ставшее фактом нашего неземного, инопланетного, ирреального, нелегального, запретного, недозволенного, крамольного, полуподпольного, богемного, существования.
Причем не спорным, не липовым, не высосанным из пальца, задним числом, для солидности, для пущей важности, фактом, а непреложным, таким, против которого – как пусть и в лоб, грубовато, жестко, но зато уж предельно конкретно, да еще и на удивление метко, точно, прямо в десятку, прямо с первого раза в яблочко, говорится у нас, – не попрешь.
Выражаясь, во имя цели сочинения моего, по возможности обобщенней – слово, ставшее положением (и к нему – сплошным притяжением всех писаний наших) вещей.
А что вставало за всем этим? Умение совершать поступки.
А еще? Случалось, что и дело, то самое, нежданно-негаданно вдруг показывающее ранее скрываемую свою изнанку. Оборачивающееся судебным процессом.
А это уже «не как-либо что, а что-либо как», – помните, как это говорится, как проходит это парадоксальным, – как хочешь, так и понимай, – двойственным, внешне вроде туманно-многозначительным, но, если вдуматься, с глубоким, как это свойственно здоровому украинскому юмору, смыслом и с нескрываемым намеком на то, что происходит в нашей стране, – сразу же запоминающимся и всеми повторяемым рефреном в одной известной комедии шестидесятых годов, кинокомедии – с трагической, по сути, подоплекой.
Да, не чем-нибудь, а самым настоящим судом.
Неподкупным и грозным. Самым справедливым и честным. Тем самым, советским.
С неминуемым наказанием виновных в подрыве каких-то там, вряд ли прочных, скорее – шатких, но тем не менее основ.
Для чего они служат, эти самые основы, что они там поддерживают, сущностью чего они являются, толком никто не знал, да никому и не хотелось узнавать.
Основы – и все тут. И кто-то, представьте, каким-то непонятным образом все подрывал их и подрывал.
«Что за страсть такая?» – «Кто он вообще, этот злостный подрывник?» – «Из каких слоев населения вышел?» – «Это же додуматься до такого надо: взять да и подорвать основы!» – «Как, ни с того ни с сего?» – «Или был повод?» – «Чем же конкретно? – хочется полюбопытствовать. – Почему, наконец?»
Вопросы возникали, но на них никто не дождался вразумительного ответа.
«Виновен, и все тут». – «Кажется, ясно?»
Типично советская конструкция: основы – для пустоты. Для бессмысленной, алчной и лживой пустоты государственного строя.
Типично советская, казенная логика, то есть полное отсутствие таковой. Абсурд и закоренелый бред.
«Подрывники, понимаешь, государственных основ?» – «Как сидите? Не так сидим. Пересядьте». – «А лучше – встать! Суд идет». – «Вот мы вас подальше куда-нибудь и отправим. Там отсидитесь».
Это уже политика, на которую все старались свернуть.
Это политика, которой, как сачком, так и норовили поймать, прихлопнуть с размаху, придавить изо всех сил, чтобы неповадно было, еще совсем недавно, буквально только что, всего минуту назад, радостно порхавшего над отечественными лугами, наивного, легкокрылого мотылька свободолюбия, беззащитного белого мотылька, так и не успевшего толком вкусить всей ненадолго отпущенной ему, такой упоительной воли.
Политика была еще и этаким особенным увеличительным стеклом в руках у власти, небьющимся стеклом с гиперболическим, фантасмагорическим, нарочитым и многократным увеличением.
Сквозь такое стекло любая непохожесть на общепринятое, любая мелочь, даже невинная, казалась огромной и просто ужасной.
И что уж говорить о том, что покрупнее, – оно выглядело диким, чудовищно раздутым, чем-то вроде ящеров или динозавров, или еще чем-то вроде доисторических, жутких, решительно не вмещающихся в установленные конституцией рамки, нелепых и странных созданий природы, – и незамедлительно подлежало изоляции, а то и, что куда спокойнее, просто уничтожению.
А может, это был оптический гибрид – смесь увеличительного стекла с кривым зеркалом? Кто его знает!
Дело – это еще и кипа документов, собираемых конкретно о том-то и о таком-то. С виду пухлая, рыхлая, но имеющая крутую начинку, груда писанины. Целая гора из папок, содержимое которых – мрак. На каждого месье – отдельное досье. В алфавитном порядке. Так принято. Так удобнее. Так полагается. Так приказано. Что и сделано. Все вы – здесь вот: от А до Я. Шкафы и полки, полки и шкафы. Столы с выдвижными ящиками и тумбами, с настольными лампами. Кабинеты с зашторенными окнами. Стены, глухие с виду, но, как водится, – с ушами.
Коридоры и коридоры. По ранжиру – и до упора. Перепады и ритурнели. Что? Проемы. Ниши. Туннели. Где? Куда? В никуда? Отсюда – и туда? И потом – оттуда? И сюда? На тот свет – и обратно? Ничего совсем не понятно. Как-то знобко. И неприятно. Только блики. Отсветы, пятна. Только нервы – с пол-оборота. Штопор. Шок. Такая работа. Повороты и переходы. В день любой. В любую погоду. В час любой. Да и в миг любой. За бессмыслицей. За судьбой. За обманкой. И за приманкой. Валидол. Пузырек с валерьянкой. Сердце. Горло. Стакан воды. Отголоски глухой беды. Оправдание. Чье? Зачем? Просто так или между тем? Лабиринты. Куда теперь? Дверь налево. Направо дверь. Топот ног. Дикарская прыть. Выть ли? Петь ли? Быть иль не быть? Вопли. Петли. Стволы. Узлы. Охи. Вздохи. Одни козлы. Что-то есть в этом все же туземное. Переходы. Включая подземные.
Ровными пластами, от подвалов до чердаков, длиннющими прямоугольниками, как сюрреалистически вытянутые костяшки домино, идущие, нарастающие один над другим, ровными слоями, как в гигантском, отравленном пироге, расположенные этажи.
Ковровые дорожки. Не для встречи желанных гостей расстелены. Не для помпы. Не для парада. Для уюта, представьте. Внутреннего. Для удобства. Внутри заведения. Для бесшумного, не мешающего никому здесь, по ним хождения. Ковровые. Звук поглощающие. Мягко стелют? Страх предвещающие. Обещающие такое, что лишает вконец покоя. Ковровые. Знать, суровые за ними встают порядки. За порядками – распоряжения. По ковровым дорожкам движение. Сразу многих голов кружение. Дорожки. Скатертью, что ли? Вовсе не самобранкой. Кожанкой чекистской. Охранкой. Штыка ледяной огранкой. Пулей в затылок. Тюрьмой. Вот чем они отзываются. Дорожки. Смотря для кого. И смотря куда. Но – ковровые. Так уж заведено.
Плотно запертые двери. Ни зазоров, ни щелей. Не смотри туда, тетеря. О минувшем не жалей. Что за дверью? Тоже двери. Плотно запертые. Что ж! Неизбежные потери. Кто же в двери эти – вхож?
Повестки и пропуска. Система! – ЦеКа. ЧеКа. Четыре шага – до зека. Щелчок спускового крючка. Приветы – издалека. Восточные облака. Холодный прицел зрачка. На всякий случай. Пока.
Охрана при входе. Будет ли выход? – вот в чем вопрос. Оцепенелая, сковывающая любые движения тишина. Отработанная машина, всегда на ходу. Вероятно, думали, что это вечный двигатель. Ошибались. Если бы Кафке, уж не говоря о Николае Васильевиче Гоголе, пришлось хоть однажды столкнуться со всем этим, он ужаснулся бы – и ужас этот вряд ли удалось бы преодолеть. Механизмы имелись хоть куда. Работали безотказно. Свое черное дело выполняли исправно. Сухой, слежавшийся бумажный шелест на всесоюзном вечном сквозняке. Доносы – в избыточном количестве. Доклады в нужные инстанции – о наблюдениях, добровольных или вынужденных.
Разрозненные, мозаичные, калейдоскопичные пятна бесчисленных фотографий, черно-белых, а то и цветных, негативов, контрольных снимков, то любительских, то, и чаще, очень даже профессиональных, и со вспышкой, и просто так, лишь бы только все, что положено, в объектив поскорее попало, лишь бы щелкнуть, а там на пленке все, что надо, ужо разберут, и проявят, и увеличат, и размножат, если понадобится, – пятна тайных, компрометирующих, теневых, роковых фотографий, – свидетельств и доказательств преступного и недозволенного.
Канцелярщина и бодяга, без которой никак нельзя было обходиться известным учреждениям. Там, очень даже вероятно, ночами напролет бодрствовали, выявляя и разоблачая нечто такое, что торчало как кость в горле, что мешало режиму жить спокойно. Ежесекундно был наготове бредовый арсенал, в котором чего только не держали для устрашения умов. Дело – это страх и расчет, мерзость провокаций и предательств. Их дело.
Наше дело было – сражением.
Кто участвовал – тот все помнит.
Ну, самиздат, это лишь с виду ты прост.
А на деле…
Слово.
Ладное, складное.
(Попробуй скажи обратное!
Не выйдет, как ни старайся.
Поэтому – соглашайся.)
Простое, располагающее – с первого взгляда, с первого, сулящего многое, чтения, крамольного часто, – к себе.
По существу – дружеское, симпатичное, в общем-то, прозвище, домашнее, уменьшительное, теплое, милое имя.
Но за этой приятной свойскостью, доверительностью, симпатией – неизбежность скорого вызова и непреложность выбора.
Никакого тебе панибратства, похлопывания приятельского, с прибаутками всякими, с шуточками неуместными, по плечу.
Молниеносная – тут же, вмиг, ни секундой позже реакция на любые выпады – может, враждебные? провоцирующие? – извне.
Всегдашняя, днем и ночью, готовность к отпору, к бою.
Как говаривал встарь Куприн:
«На ежа садиться, учтите, без штанов никому не советую».
Под симпатичной внешностью прятались, между прочим, жалящие решительно, в нужную точку, иглы и отточенные, не без яда, крепче крупповской стали, шипы, сплетения мышц тугих и комки напряженных нервов.
Кажущееся спокойствие, сдержанность интеллигентская – вынужденная, сознательная, до лучших времен, маскировка: не от хорошей вовсе, от невеселой жизни.
Грубо вдруг потревоженное, выведенное нежданно кем-нибудь из себя, при случае, осерчав, милое это создание запросто, надо заметить, и пребольно могло «самиздатнуть» оборзевшего наглеца многовольтным своим хвостом, как электрический скат.
Слово, мгновенно, сразу же, надолго, нет, навсегда, запоминающееся, в сознание западающее, как в детстве, произносимое легко, на одном дыхании.
Следовательно, особенное, может быть даже – волшебное, таинственное, обладающее магнетической светлой энергией.
Значит, и это важно, фонетически неуязвимое.
Накрепко соединившее в себе – пластичность отменную, афористичность явную и подлинную артистичность.
Предполагающее – потом, в грядущем, избранничество, сознательное отшельничество, привычным ставшее странничество.
Предвосхищающее – мученичество и творчество.
Слово, впрямь на глазах сгустившееся в пульсирующую, подвижную, создающую, без промедления, с пониманием ясным значительности всей работы ответственной, новое бытие, субстанцию некую – на пределе возможного синтеза, с неизбежностью обобщения.
Солнце?
Или – скромнее – планета?
Во всяком, так проще, случае, страна, искони заповедная, зазеркальная, запредельная, – где-то там, в сердцевине, внутри страны реальной, знакомой, матерой, битой и тертой, советской, географической, политической, полемической донельзя: матрешка в матрешке, притча в сказке, косточка в ягоде.
Чтобы в нужный час изнутри, из нутра – появиться, выйти в мир, и в нем-то произрасти, процвести, прозвучать, уцелеть, оказаться потом сиянием очевидным, даже – спасением.
Слово, приметой имеющее собственный внутренний ритм, легко, без усилий, входящее в стихотворный строгий размер.
Солоноватым на вкус коктебельским прозрачным камешком во рту буквально у каждого новоявленного Демосфена из трудноопределимого числа отчаянно дерзких, отважных, вольнолюбивых, без всяческих предрассудков, соотечественников, молодых и пожилых, но душою остающихся молодыми, столичных и провинциальных, в течение десятилетий, ну да, почти полувека, с удивительным постоянством, в любую, даже ненастную, суровую пору года, но всего охотнее с мая по октябрь, когда потеплее, собиравшихся на киммерийском берегу, в своей независимой, самопровозглашенной, самосвободной республике, где в полной мере царили, всем на радость, покой и воля, свет и дух, для всех, для того, чтобы чувствовал каждый себя здесь, вдали от официальщины и бессмысленности бесчасья, от невзгод, от бед, от забот повседневных, от безобразий повсеместных, злостных, постылых, частых, прежде всего человеком, надо верить, способном на многое, на такое, о чем недавно сам, признаться, не помышлял, перекатывалось оно, помогая, исподволь как-то, не спеша, совершенствовать дикцию, ну а с нею и красноречие.
О, эти давние встречи незабвенные в Доме Поэта, днем обычно, при солнечном свете, бьющем в полуприкрытые окна мастерской, у Марии Степановны Волошиной, эти вечерние, жаркие, страстные споры и традиционное чтение стихов на веранде, увитой глицинией, у Марии Николаевны Изергиной, эти, всегда задушевные, ночные, подолгу, беседы где-нибудь в кара-дагских бухтах, среди скал в мерцающих жилах сердоликов или агатов, под августовскими, пылающими огнем космическим, звездами, в двух шагах от волшебно теплого, светящегося таинственно и так первозданно, так пленительно, так призывно, что впрямь невозможно было не броситься вдруг в него, чтоб выйти преображенным из волн, как в сказке старинной, на диво похорошевшим и нечто, вроде, прозревшим, набравшимся свежих сил для жизни, доброго моря, или на гребне холма, под ветром, перебирающим сухие кусты полыни, треплющим волосы, рвущимся к вершине горы Святой, или в тенистом, тесном, густо заросшем диким виноградом, знакомом дворике, в закутке, давно облюбованном, под навесом или в беседке, под неустанное пение орфически одержимых порывом неудержимым, пребывающих в трансе сверчков, словно шьющих всю ночь из прозрачных, тончайших, легчайших нитей своих мелодий незримый, защитный, надежный покров над всею округой дремотной, над молодостью, полнокровной, полновластной, бесценной нашей и свободой, – все было, было.
Слово!
В начале было – следует помнить – слово.
Будоражащее сознание, заводное, порой игровое, увлекало оно за собою куда-то в непредсказуемое, многомерное, многозначное, неизведанное пространство.
Содержащее искони восхитительную идею непрерывного, вглубь и ввысь, и на все четыре, известных всем и каждому, стороны света, и в любое, даже неведомое, измерение, и в любом направлении, лишь бы путь ощущать, да звезда вставала бы на пути, вела бы, хранила бы, кругового, спиралеобразного, и такого, названья которому не придумали до сих пор, ирреального, видно, движения, вопреки статичности всяческой, ограниченности, невозможности шагнуть, никого не спрашивая об этом, не по закону, вздохнуть, никому не докладывая об этом, не по указу, – разом, без лишних жестов, недомолвок и умолчаний о чем-то необъяснимом, открывало оно все шлюзы, чтобы хлынула буйно к тебе, чтобы мигом, без церемоний, так, чтоб весь встряхнулся и ожил, окатила тебя всего, очистила основательно тебя, пробужденного в жизни, от мирской надоевшей скверны – стихия, сама стихия – стихия нашей родной, благословенной речи.
Среда. Подобие крова.
Стихия, хранящая слово.
Полюбопытствуй, любезный читатель, ты еще вполне можешь стать и прилежным, и дотошным, а так и будет, попомнишь мои слова, – сколько мне, напри мер, было лет «в те баснословные года»? Годах этак в шестьдесят втором, шестьдесят третьем, шестьдесят четвертом, шестьдесят пятом, шестьдесят шестом, шестьдесят седьмом, шестьдесят восьмом, шестьдесят девятом. Как густо и плотно идут они друг за другом, эти мои шестидесятые, столь же густо и плотно, закономерно, переходя в семидесятые, и так далее! И все вслед за ними идет своим чередом – все, что случалось со мною. Все, что было – моим.
Что вообще, скажи-ка, только честно, без отговорок и фантазий нелепых, ты знаешь, вот сейчас, в дни свободы твоей и всеобщей, возможно, вернее, только нашей, особой, отечественной, на других, как всегда, непохожей, со своим, скоморошьим, наверное, или скрытым под греческой маской, то комической, то трагической, в яви грустной, отнюдь не лирической, обескровленным, бледным лицом, – что ты знаешь, ответь мне прямо, ты, сегодняшний, современный гражданин, с заграничным паспортом, для вояжей, куда пожелаешь, ты, компьютерный, интернетовский человек, сто собак, не меньше, съевший запросто, и не поморщившись, на привольно расплеснутой по миру, всеобъемлющей, всепроникающей, бесконтрольной, общедоступной, всем и каждому, информации обо всем абсолютно, вроде бы, – что ты знаешь, дитя прогресса повсеместного, пусть и технического, но живую душу калечащего между делом, тишком, – обо мне?
Ничего ты толком не знаешь. Не возражай, не смущайся, не тушуйся, но это – факт. Вещь, как известно, упрямая. С ним, даже при назревшем желании, не поспоришь. Да и пороху боевого, аргументов солидных для спора, у тебя, из другого теста вылепленного, из нынешнего междувременья, изредка, этак под настроение, нехотя, – (потому что иные заботы у тебя, интересы другие, все другое, чего ни коснись, наугад, начиная с одежды, и растущий стремительно перечень изменений сплошных и не думая хоть когда-нибудь прерывать), – пытающегося вглядеться в минувшее, не твое, а наше, – в общем-то, нет. И лучше, как очень любили выражаться в былую эпоху, посмотреть, не щурясь от света нежданного, правде в глаза.
Нужную информацию, не компьютерную, – настоящую, человеческую, серьезную, – обо мне, – получить тебе – неоткуда. Ну понятно, я вполне допускаю это, при надобности ты можешь, если, разумеется, захочешь, проявить – что-нибудь взять да и проявить – инициативу ли, усердие ли, или даже похвальное рвение – поинтересоваться кое у кого из окружающих, пока поистрепанные ветераны богемы еще живы, покуда есть еще у тебя с каждым прожитым годом и с каждой новой утратой в нашей среде неумолимо уменьшающаяся, тающая, как мартовская ледышка, возможность спросить, услышать желаемое из уст соратников, современников, получить необходимые сведения не окольными путями, а из первых рук, – это ты сделать сумеешь, наверное, при том условии, если не праздное любопытство будет тобою двигать, а потребность души. Если вспомнишь вдруг, что есть на свете такая штука – внимание. А оно, это вот простое человеческое внимание, ох как важно. Оно дорого, внимание, – и вовсе не тем, что это признак возникшего интереса к кому-нибудь, или проявление участия, или чувство уважения к чьим-то свершениям в искусстве, – нет, оно дорого само по себе, как ключ к развитию диалога, к последующей работе сознания, оно было само собою разумеемым в годы нашей молодости – и стало диковиной в нынешние ожесточенные дни, с их всеобщим разобщением и разрушением связей. Это еще не понимание. Куда там! О настоящем понимании и речи нет сейчас, и доживу ли до него – кто знает? – даст Бог, и хватит воли, да и сил, – оно впереди, где-то там, где воссияет эра Водолея, – хотя, что скромничать, отдельные проявления его имели место на моем веку, и не раз, и возникала приязнь, а за нею, как это бывает всегда, приходило доверие, и высекался огонь откровенности, речь открывалась навстречу тому, кто понял, откуда звук и зачем в ней свет, и это незабываемо. Но внимание – это ну как дыхание. Дышишь – живешь. Внимание – часть познания. Часть, но существенная. Оно открывает глаза – помнишь ли, как ты открывал их в детстве? – и распахивает перед тобою страницы неведомых рукописей – знал ли ты о том, что они существуют в мире? Внимание – шаг к пониманию. Первый шаг навстречу ему.
Ну конечно, все слышали звон – и ты небось тоже слышал. Но где он, этот звон? Ты не знаешь. Кто звонил в колокола в ту пору, когда ты еще не родился? И что это за колокола такие, разбудившие думы людские по всей великой стране? Понятно, что не с герценовской колокольни. И почему теперь голос их может стать вечевым?
Где я живу? Как живу? Чем жив? Чем я занят? Что я пишу? Что уже написал, давно написал? Знаешь ли? Нет, не знаешь. То-то и оно-то, как со значением говорят в народе.
Имя мое – может, и слышал ты. Что-нибудь из написанного мною, может быть, даже и читал, допускаю. Но что за этим именем, какое творчество, какая жизнь за ним стоит – об этом имеешь ты, – уж лучше сознайся, я все пойму, – весьма смутное представление, если вообще его имеешь.
Ничего. Не смущайся. Не надо. Не тушуйся. Не возражай. Ты вовсе не виноват. Вернее, не ты виноват. Не успел ты еще во всем как следует разобраться.
Хотя разбираться, поверь мне, рано случится это, слишком рано, раньше, чем надо, раньше, чем остальные спохватятся, или поздно, слишком уж поздно, с таким запозданием жутким, что наверстывать и восстанавливать все почти предстоит, – придется. Такова жестокая нынешняя жизнь, житуха нелепая, «жизня поломатая», с грубым изломом, с ее намеренным хаосом и явно, дабы внедрился в эту жизнь как можно скорее, поощряемым кем-то бредом, с ее нарочитой, поспешной исковерканностью, с ее вывернутостью привычной наизнанку, с ее перевернутостью с ног на голову, с ее подменой подлинных ценностей мнимыми, наспех состряпанными, безликими напрочь, массовыми, снятием всех разумных табу, с оголенностью плоти и убыванием духа, жизнь вопреки этике, жизнь с полным, всеобщим отсутствием эстетики, жизнь-гидра, жизнь на обломках империи, с разгулом лихим бесовщины на фоне кем-то зачем-то восстанавливаемых усердно и воздвигнутых заново, свеженьких и новехоньких новоделов, со смешением стилей всех архитектурных, с иголочки, напоказ как будто поставленных, где угодно, лишь бы стояли там, где место для них подыскали, как грибы растущих повсюду, где возможно и где невозможно, храмов, разных конфессий, всяких, вперемешку, сойдет, мол, жизнь посреди распада и смуты, таково бытие наше грустное, житие без иллюзий на краешке завершающегося столетия, на самой кромке эпохи, на разломе, на грани – чего? – подождем, помолчим? – что нарушены ориентиры и вехи в пространстве и времени, взорваны мосты, насильственно прерваны былые прочные связи, – но душа-то жива! Каково ей?