Читатель помнит, наверное, – пишет Короленко, – то ощущение внезапного нервного подъема, можно сказать, пожалуй – удара по нервам, который пришлось пережить толстовскому герою, когда, проснувшись наутро, он увидел, что дорога его, еще бегущая по степи, уже упирается вдали в необычно изломанные очертания горных громад… И дальше все время его впечатления уже стелются у их подножия. Он продолжает вспоминать свое прошлое, столицу, знакомых, а в душе все стоит один припев… «А горы!»… Читатель помнит, вероятно, и впечатление этого припева, шероховатого, резкого, не укладывающегося ни в какой ритм остальных ощущений, которым Толстой выразил смущенное состояние духа своего равнинного жителя… «А горы!»
   И далее следует неожиданный переход к Кровавому воскресенью, в котором «припев» толстовского героя, приобретая иную эмоциональную окраску, становится метафорой исторического потрясения, пережитого обществом в день 9 января:
   Передо мной все время, все эти дни и в ту минуту, когда я пишу эти строки, стоит неотвязно этот образ… И мне кажется, что теперь все впечатления от нашего «общественного дня» так же расстилаются у подножия чего-то необычного, большого, мрачного, встающего туманной громадой над равнинами нашей жизни… И над всем – над отставками и переменами министров, над известиями с театра войны, над «предначертаниями» комитета министров высится этот угрюмый фон, залегая в душе неотвязным припевом… «А девятое января 1905 года!..» (Короленко 1914, VI: 326).
   По воле бесстрастного случая, жесточайшая и совершенно бессмысленная расправа над мирным шествием3 совпала с ярким праздником танцевального искусства Айседоры Дункан, впервые посетившей Россию. В декабре 1904 – январе 1905 г. она дала несколько концертов в Петербурге (13 и 16 декабря ст. ст. и конец января 1905 г.). На контраст смерти и живого искусства отреагировал А. Белый, остро почувствовавший резкую несовместимость этих событий4. Впрочем, и сама А. Дункан описала в своих воспоминаниях увиденную в Петербурге хмурую картину похоронной процессии:
   …мрачным русским утром я ехала совершенно одна в гостиницу и вдруг увидела зрелище, настолько зловещее, что напоминало творчество Эдгара Поэ. Я увидела издали длинное и печальное черное шествие. Вереницей шли люди, сгорбленные под тяжелой ношей гробов. Извозчик перевел лошадь на шаг, наклонил голову и перекрестился. В неясном свете утра я в ужасе смотрела на шествие и спросила извозчика, что это такое. Хотя я не знала русского языка, но все-таки поняла, что это были рабочие, убитые перед Зимним дворцом накануне, в роковой день 9 января 1905 года за то, что пришли, безоружные, просить царя помочь им в беде, накормить их жен и детей (Дункан 1928:121).
   Образ главного героя 9 января, попа-расстриги Георгия Гапона, вызвал к жизни ряд художественных текстов. Серьезных творческих результатов эта тема, как кажется, не дала, но сам по себе сей трагический исторический факт для литературы бесследно не прошел.
   Популярность Гапона оказалась исключительной, включая и его пародическое восприятие. О нем ходили, например, такие сатирические стишки анонимного автора (подписаны криптограммой S.):
 
Я встретил в рясе раз его
Вперед толпы он смело лез,
Но сам не сделал ничего,
Как жалкий трус от всех исчез.
Теперь явился он опять.
И просит общего суда.
Ужели вновь придет он вспять,
Чтоб не вернуться никогда5?
 
   Отзвуки гапониады слышались в поэзии и в более поздние годы, см., например, «9-е января (Рассказ старого рабочего)» (1920) А. Тинякова:
 
Мы крепко верили священнику Гапону,
И вот – едва взошла над Питером заря,
Молебен отслужив, мы подняли икону
И двинулись к дворцу с портретами царя.
 
(Тиняков 2002: 302)
   У Рюрика Ивнева в стихотворении «Сквозь мутные стекла вагона» (1918), посвященном Григорию Колобову, герой Кровавого воскресенья имеет скорее не тематическую, а метафорическую топику:
 
Сквозь мутные стекла вагона
На мутную Русь гляжу.
И плещется тень Гапона
В мозгу, как распластанный жук.
 
(Ивнев 1921: <3>)
   Эмигрировавший в 1912 г. в США и по-графомански культивировавший пролетарскую тему Р. Корносевич (1884–1930) писал в стихотворении «Девятое января»:
 
На берегу красавицы Невы
Стоит величаво царский дворец,
Там витали кошмарные сны,
Предвещая династиям конец.
 
 
То девятый был день Января,
Озарился лучами восход,
Поп Гапон вел в объятья царя
На кровавую бойню народ.
 
 
В результате смертный погост,
Где блуждали со скорбью глаза,
Окровавился Троицкий мост
От державной руки палача.
 
 
Засверкали стальные штыки,
Затрещал пулемет-лиходей,
Закипели проклятья в груди
Павших безвинно рабочих людей.
 
 
Обагрился кровью гранит,
Такова уж судьба бедняка…
И поныне о прошлом бурлит,
Катя волны печально, Нева.
 
(Корносевич 1927: 87)
   В советской России с «красным» заокеанским собратом аукался в цикле «9-е января» пролетарский пиит Самобытник (А. Маширов) (Самобытник 1921: 35-9); о попе, заносившем «в приход царевы серебреники», писал В. Маяковский («9 января», 1924); П. Орешин разразился целой поэмой, аналогично названной (1925); среди редких поэтических удач тех, кто обращался к этой теме, нельзя не назвать «9 января» (1925) Б. Пастернака.
   На драматическую интригу, рожденную 9-м января, охотно рефлексировали крайне слабые поделки типа, например, одноименных пьес «Георгий Гапон» (1921) Б.И. Бентовина (в которой, попутно заметим, действует и Рутенберг)6 или Н. Шаповаленко (1925), подтверждавших давнее наблюдение театрального обозревателя, находившего в судьбе Гапона сюжет для бульварной мелодрамы (Негорев 1906: 300).
   Отображен Гапон и в эпическом жанре: правда, в романе более чем сомнительного достоинства – «Красные и черные» (1912) Е.А. Шабельской. Известная не только своими черносотенными взглядами и текстами, но и финансовыми аферами, «крестная мать» будущего убийцы В.Д. Набокова7 изображает «преступного попа» как участника «адского заговора» (в романе Гапон – Григорий Юдин, что восходит, безусловно, к Иуде Искариотскому), а 9 января истолковывает как день еврейской революции в России:
   К назначенному еврейско-революционным синхедрионом заранее сроку, к роковому 9-му января, пропаганда среди столичных рабочих уже успела сделать свое гнусное дело (Шабельская 1912:14).
   В бредовой фантасмагории Шабельской попа из-под пуль вытаскивает вовсе не Рутенберг, а некая неизвестная дама, оказывающаяся, как потом выясняется, графиней Вреде, женой графа Вреде, за которым маячит его прототип – премьер-министр
   С.Ю. Витте. Сделав Юдина-Гапона своим любовником,
   …графиня Вреде исполнила свой любовный каприз в условиях, удовлетворявших ее пресыщенное и развращенное воображение. Любовник, покрытый свежей кровью, вышедший из сражения и прячущийся от полиции – это было так ново и так оригинально, так сладостно щекотало чувственность пресыщенной обыкновенными удовольствиями женщины… (там же: 102).
   Потом эта, как она именуется в романе, «прекрасная сатанистка», преобразив попа посредством переодевания и парикмахерских ухищрений в женщину и выдав за свою горничную, помогает ему бежать за границу.
   Ограничимся данным фабульным отрезком и не станем пересказывать дальнейшие бурные перипетии этого юдофобского текста.
   Солидный объем имеет мемуарная библиотека о Гапоне. Воспоминания о нем оставили и те, кто хорошо его знал (например, еврейский писатель, фольклорист, этнограф, член эсеровской партии С. Ан-ский (Шломо Раппопорт), см.: А. С. <Ан-ский> 1909: 173-96; то же: Ан-ский 1911-13, V: 327-65; в переводе на идиш: An-skii 19208), и те, кто был связан с принятием решения о его ликвидации как провокатора и непосредственно с самой казнью. Об этом писали Савинков в ВТ, сам Рутенберг, чьи записки в общей сложности выходили трижды: впервые, под названием «Дело Гапона», они появились в издававшемся в Париже бурцевском «Былом» (1909. № 11/12. Июль-август. С. 29–115)9, во второй раз, без 3-й части, в том же «Былом» (1917. № 2. C. 6-67)10 и, наконец, в 1925 г. отдельной книгой, приуроченной к 20-летней годовщине «кровавого воскресенья». Инициатором последнего издания явился историк П.Е. Щеголев11, занимавшийся изучением документов Департамента полиции. В предваряющей книгу редакционной заметке говорилось:
   Издательство сожалеет о том, что, печатая отдельным изданием записки П.М. Рутенберга, оно не имело возможности войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения, необходимость которых представляется особо очевидной, ибо автор, издавая в 1909 году свои записки, был весьма стеснен двойной цензурой – цензурой времени (расцвет реакции и т. д.) и цензурой партийной, с.-р. – овской. В деле Гапона поведение ЦК партии с.-р. было весьма конфузно, и, наводя строжайшую цензуру на записки П.М. Рутенберга, ЦК с.-р. думало <sic> покрыть свой конфуз (Рутенберг 1925: <1>).
   Щеголев здесь несколько лукавил: говоря о невозможности связаться с автором (Рутенберг в это время жил уже в Палестине), он тщательно скрыл тот факт, что этот самый автор в категорической форме был против данного издания и через живших в Ленинграде сестру Розу Моисеевну и бывшую жену всячески стремился предотвратить его.
   О том, что книга вышла в свет, 1 марта 1925 г. Рутенбергу сообщила О.Н. Хоменко (RA). И не только сообщила, но и отправила ему саму книгу, которая, как видно, до Рутенберга не дошла: по крайней мере более чем через 10 лет он выражал желание иметь ее (именно так, вероятно, следует интерпретировать фразу из письма к нему С.П. Постникова от 15 декабря 1935 г.: «Егор Егорович Лазарев передал мне, что Вы интересуетесь книгой Ваших воспоминаний, изданной в советской России»). Предусматривая такую возможность – неполучение книги адресатом, Ольга Николаевна переписала для Рутенберга приведенный выше текст издательского предисловия:
   Пишу тебе на всякий случай, если книга почему-либо до тебя не дойдет, оговорку, напечатанную Щег<олевым> на первой странице.
   Полагаем, что Щеголев лукавил не только в этой «оговорке». Вряд ли он не сознавал, насколько нереально было «войти в сношения с автором и предложить ему сделать дополнения и изменения», даже если бы тот очень этого захотел. Одно дело напечатать книгу как бы «мертвого» автора, оставившего след в российской истории, другое – если бы «живой» Рутенберг подал свой голос из Палестины. «Этот» Рутенберг был для большевистской России табуирован наравне, скажем, с В. Жаботинским, с которым они вместе стояли у колыбели создания Еврейского легиона в годы Первой мировой войны или – уже в Эрец Исраэль – еврейских отрядов самообороны. В советских исторических источниках Жаботинский именовался не иначе как «сионистским авантюристом», который
   под лозунгом борьбы за еврейскую Палестину увлек группы мелкобуржуазной молодежи и создал «еврейский легион», дравшийся за дело английского империализма в Галлиполи (Рафес 1928: 4).
   Так что, повторяем, сомнительно, чтобы советские власти позволили бы Рутенбергу, на котором лежал «грех», аналогичный «греху» Жаботинского, заняться правкой своих давних воспоминаний, прояви он даже настойчивое желание сделать это. Сложившаяся конъюнктура была уже явно не в его пользу.
   Узнав об издании книги «Убийство Гапона», Рутенберг писал Горькому 3 апреля 1925 г. (RA, копия):
   Спрашиваете, какие мои воспоминания печатает Щеголев. Старые, напечатанные в «Былом» Бурцева. Без моего разрешения, конечно. Узнал об этом от сестры. Которая тоже случайно узнала во время печатания книги. Она заявила Щеголеву, что надо спросить моего разрешения, и получила в ответ «насколько мне известно, П<етр> М<оисеевич> не пользуется правами гражданина в Советской России». Она настаивала, что знает, что в свое время рукопись была подвергнута жестокой цензуре, и поэтому для установления исторических фактов надо снестись со мной. Он отказался, сестра заявила ему, что если не приостановить печатание, она опубликует об этом в печати и устроит скандал. Ответ был «мы и на это пойдем». «Профессора Щеголевы» – стервятники революции – мутит, конечно. Но не обращаться же к «общественному мнению». Где оно? Во всяком случае не мне. И другой – более важной и срочной работы много. Шут с ними. Пускай «профессора» печатают и пьянствуют на доходы с исторических изданий. Хоть кому-нибудь удовольствие12.
   Горького, которого советская критика величала «наше 9-е января в литературе» (Войтоловский 1925: 295), живо волновал гапоновский сюжет, поскольку он был его непосредственным свидетелем и небезразличным действующим лицом13, а 11 января был даже арестован как один из участников событий (Нович 1959: 221-25). В упомянутых воспоминаниях Рутенберг писал, что вечером 9 января Гапон сидел в горьковском кабинете и спрашивал (сам Рутенберг находился тут же):
   – Что теперь делать, Алексей Максимович?
   Горький подошел, глубоко поглядел на Гапона. Подумал. Что-то радостно дрогнуло в нем, на глаза навернулись слезы14. И, стараясь ободрить сидевшего перед ним совсем разбитого человека, он как-то особенно ласково и в то же время по-товарищески сурово ответил:
   – Что ж, надо идти до конца! Все равно. Даже если придется умирать.
   Но что именно делать, Горький сказать не мог. А рабочие спрашивали распоряжений.
   Гапон хотел было поехать к ним, но я был против этого. Он отправил в Нарвский отдел записку, что «занят их делом».
   По предложению Горького, мы поехали в Вольно-Экономичес-кое Общество на частное совещание собравшихся там представителей интеллигенции разных направлений. Но и это совещание ничего сказать не могло (ДГ: 36).
   В очерке «Поп Гапон» (1906) Горький рисует ту же самую сцену, что и Рутенберг:
   Переодетый в штатское платье, остриженный, обритый, он произвел на меня трогательное и жалкое впечатление ощипанной курицы. Его остановившиеся, полные ужаса глаза, охрипший голос, дрожащие руки, нервная разбитость, его слезы и возгласы: «Что делать? Что я буду делать теперь? Проклятые убийцы…» – все это плохо рекомендовало его как народного вождя, но возбуждало симпатию и сострадание к нему как просто человеку, который был очевидцем бессмысленного и кровавого преступления. Вместе с ним ко мне явился один революционер, молодой, энергичный парень, имевший сильное влияние на Гапона в смысле революционном. Он сурово сказал попу:
   – Довольно, батька! Довольно вздохов и стонов. Рабочие ждут от тебя дела… Иди, пиши им! (Горький 1968-76, VI: 395-96).
   «Молодой, энергичный парень» здесь, конечно, Рутенберг, который вместе с Гапоном будет также фигурировать в романе Горького «Жизнь Клима Самгина» (1927-36). Горький следующим образом рисует сцену после разгрома народного шествия:
   Твердым шагом вошел крепкий человек с внимательными глазами и несколько ленивыми или осторожными движениями.
   – Мартын! – закричал Гапон, бросаясь к нему. – Садись, пиши! Надо скорей, скорей!
   Через несколько минут Мартын, сидя на диване у стола, писал не торопясь, а Гапон, шагая по комнате, разбрасывая руки, выкрикивал:
   – Братья, спаянные кровью! Так и пиши: спаянные кровью, да! У нас нет больше царя! – он остановился, спрашивая: – У нас или у вас? Пиши: у вас.
   – Больше – лишнее слово, – пробормотал писавший, не поднимая головы.
   – Он убит теми пулями, которые убили тысячи ваших товарищей, жен, детей… да!
   Поп говорил отрывисто, делая большие паузы, повторяя слова
   и, видимо, с трудом находя их. Шумно всасывал воздух, растирал синеватые щеки, взмахивал головой, как длинноволосый, и после каждого взмаха щупал остриженную голову, задумывался и молчал, глядя в пол. Медлительный Мартын писал все быстрее, убеждая Клима, что он не считается с диктантом Гапона.
   – Пиши! – притопнув ногой, сказал Гапон. – И теперь царя, потопившего правду в крови народа, я, Георгий Гапон, священник, властью, данной мне от бога, предаю анафеме, отлучаю от церкви…
   – Не дури, – сказал Петр или Мартын, продолжая писать, не взглянув на диктующего попа.
   – А – что? Ты – пиши! – снова топнул ногой поп и схватился руками за голову, пригладил волосы: – Я – имею право! – продолжал он, уже не так громко. – Мой язык понятнее для них, я знаю, как надо с ними говорить. А вы, интеллигенты, начнете…
   Он махнул рукой, лицо его побагровело и, на минуту, стало злым, зрачки пошевелились, точно вспухнув на белках (Горький 1968-76, XXII: 572-73).
   Горький, который относился к 9 января как к важной исторической вехе, обращался к этой дате не раз в поисках выразительных параллелей. Так, в статье о разгоне большевиками Учредительного собрания (Новая жизнь. 1918. 9 (22) января) сама 13-летняя годовщина Кровавого воскресенья подсказывала крайне нежелательные для новой власти аналогии.
   Представляется, что мнение о том, будто бы Рутенберг 9 января играл при Гапоне едва ли не роль «серого кардинала» (Спиридович)15, «направителя» (Солженицын 2001-02, II: 53) и т. п., несколько смещает реальную иерархию их отношений. Хотя это мнение действительно возобладало как в русских, так и в еврейских кругах (см., к примеру, приводимый в Приложении VIII мемуарный очерк Н. Сыркина, где автор пишет о Рутенберге: «Он организовал 9 января 1905 – день рождения русской революции; он шел, а точнее сказать, вел Гапона…»), попытка навязать Рутенбергу, который в то время формально не был даже членом эсеровской партии (ВТ: 89; ср. с неверным противоположным утверждением: Спиридович 1918: 166; Ivinski 1989: 248), роль главного режиссера массового спектакля под названием «Кровавое воскресенье» не выглядит исторически состоятельной. В частности, она не подтверждается воспоминаниями свидетелей подготовки шествия рабочих к Зимнему дворцу (см., например, Мандельберг 1910: 51–65) и участников событий (см., например, Гимер 1925: 3-14), где Рутенберг даже не упоминается. Да он и не мог быть среди непосредственных организаторов этого шествия, поскольку познакомился с Гапоном только за несколько дней до этого, 5 января 1905 г. (ДГ: 29), хотя, безусловно, в среде «деятельных гапоновцев» был известен. Так, именно Рутенберг познакомил Горького с рабочим Кузиным (об этом сам Горький свидетельствовал в очерке «Савва Морозов»)16, который впоследствии, по всей видимости, оказался агентом охранки (Горький 1968-76, XVI: 516).
   Прав был, скорее, О. Мандельштам, посвятивший 9-му января специальную статью (1922) и писавший о том, что
   у исторических событий нет режиссуры. Без указаний, без сговору выходят участники на площади и улицы, глухим беспокойством выгнанные из укромного жилья. Неведомая сила бросает их на городские стогны, во власть неизвестного (Мандельштам 1990, II: 267).
   Трудно ручаться, что «исторический анализ» Мандельштама приложим ко всем без исключения массовым народным выступлениям, но в отношении 9 января поэт, думается, не ошибался: и социал-демократы, и социал-революционеры были бессильны перед мощной стихией толпы, переживавшей нечто подобное религиозному экстазу: энергия аккумулировалась не одиночками, а шла изнутри самой многотысячной массы рабочих, их жен и детей, двигавшихся в этот день к Зимнему дворцу. Современник писал:
   А раз родившись, эта идея <пожаловаться царю на свое тяжелое положение> пустила глубокие и широкие корни во всем рабочем населении Петербурга, – и уже скоро во всех отделах, во всех аудиториях только тем и занимались, что вырабатывали те требования, которые нужно поместить в петиции к царю (Мандельберг 1910: 55).
   Об этом же вспоминает и Рутенберг, который, будучи представлен к Гапону эсерами, судя по всему, осуществлял «партийный надзор» за рабочей массой:
   Я видел всю стихийность развертывающихся передо мною событий, все бессилие революционных партий и интеллигенции оказать какое бы то ни было влияние на них, не мог понять позиции правительства, допускавшего все это на свою же, так мне казалось, погибель (ДГ: 31).
   Нет оснований не согласиться с С. Мстиславским, полагавшим, что можно спорить, насколько «практическое решение» Гапона было «"практическим” на самом деле»,
   но что оно явилось конкретным предложением, противопоставленным в те дни «идеологическим» разговорам партийной интеллигенции, ведшей кружковую работу в рабочей среде, это – факт несомненный. И один уже этот факт отодвинул в январские дни партийное интеллигентское руководство и повел массы за Гапоном. Партийному руководству, чтобы не остаться вне событий, естественно пришлось так или иначе к этому движению примкнуть. Некоторые – как с.-р. Рутенберг, например, – взялись за это дело даже с очень большой горячностью: «идеологические основы» блока с гапоновским движением были, конечно, сейчас же без особого труда подысканы и установлены. Были ли они искренни? Нет. В такой же мере, как не могли быть искренни предположения (в частности, особо настойчиво выдвигавшиеся тем же Рутенбергом), что нам удастся подхватить и повести дальше, развертывая в доподлинное революционное выступление, движение, начатое Гапоном (Мстиславский 1928а: 8).
   Гапон сделал то, что никто сделать в той ситуации не смог – возглавил массовую демонстрацию, и вряд ли кто отважился бы поэтому разыгрывать его как свою политическую карту. Нельзя, разумеется, утверждать, будто бы Рутенберг не имел никакого отношения к организации шествия или составлению народной петиции к царю – по свидетельству О.Н. Хоменко, он ее редактировал, а В. Войтинский однозначно заявлял даже о непосредственном авторстве Рутенберга (Войтинский 1923: 29–30). Одновременно с этим краски оказались несколько сгущены: так, желая придать образу Рутенберга побольше величия и в угоду этому искажая не только реальные события, но и само время, когда они произошли, нью-йоркская газета «Русское слово» в декабре 1917 г. писала:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента