В неопубликованной статье о Рутенберге известный израильский историк Бен-Цион Динур писал о четырех этапах в его жизни: детство и юность в украинском городке Ромны; революционная деятельность, вошедшая в историю Российской империи, кульминацией которой стали события 1905 года (Кровавое воскресенье, спасение, а затем казнь Гапона); жизнь в изгнании в Италии, где и когда происходит сближение с интересами своего народа; и наконец, политическая, общественная и промышленная деятельность в Эрец-Исраэль. Комментируя это биографическое «четырехкнижие» русского революционера, ставшего сионистом, автор монографии о Рутенберге, написанной на иврите, Эли Шалтиэль утверждает:
   Достоверных и надежных сведений о трех первых этапах, или, иначе, «российском периоде» в жизни Рутенберга весьма немного (Shaltiel 1990,1: 21).
   И далее еще минорнее и удручающе:
   Чем дальше с течением лет мы отдаляемся от тогдашних событий, тем все более крепнет ощущение, что обнаружить внятные следы российского прошлого Рутенберга никогда не удастся (там же).
   Согласиться с этим никак нельзя, хотя, если говорить о предлагаемой читателю книге, следует заметить, что в ней тоже установлен предел авторского интереса к деятельности Рутенберга и подчиняющиеся этому принципы отбора материала. Говоря по необходимости несколько общо и схематично, этот интерес устремлен и простирается до тех пределов, где чувствуется масштабная, пусть и крайне противоречивая личность этого человека. Туда же, где начинаются события, быть может, важные для него самого и объективно – для установления зримой трансформации персональной биографии в «большую историю», но несущие на себе отпечаток то ли частного «прозаического каждодневья», то ли героических, но утомительных производственных достижений, мы решили не слишком вторгаться. Правилен ли этот селективный подход или нет, судить не нам, а читателю. Для нас же такой взгляд важен возможностью представить Рутенберга в качестве хотя и целостной личности, но все-таки поданной под определенным углом зрения. Этим «углом зрения» в данном случае выступает укрупнение внимания к тем аспектам его биографии, где она теснее всего связана с российской историей и соответственно опровергает приведенный малоутешительный вывод нашего предшественника.
   И еще одно важное уточнение. Рутенберг, русский революционер, ставший пионером строительства израильской промышленности, рассматривается нами не в том героикоцентричном ракурсе романтизированной личности «человека с бомбой», о котором как о вполне искусственной модели пишет М. Могильнер в своей книге о русской радикальной интеллигенции начала XX века (см.: Могильнер 1999: 5–6), а именно как любопытнейший контрапункт частного и общезначимого, общеинтересного в русско-еврейском историческом диалоге XX века. Именно имея в виду синтез в его конкретной биографии единичного и массового, личного и общественного, мы говорим о героических чертах в характере центрального персонажа книги.
   Одним из главных искусов, приведших к ее рождению, было желание заглянуть за кулисы этого характера. Рутенберг представлял собой тип еврея, где, с одной стороны, нечего было бы делать О. Вейнингеру с его теорией еврейской дефектности, однако, с другой стороны, он, как думается, весьма заинтересовал бы 3. Фрейда. Своей физической крепкотелостью, четкой дикцией и чистым русским языком Рутенберг как бы выламывался из привычных представлений о неказистом и худосочном еврее, с его специфическими разговорными интонациями и неправильной русской речью – чертами, подвергавшимися в русской литературе неизменному ироническому пересмеиванию и пародированию, типа передразниваний речи еврея (еврейки) в чеховском «Иванове» или рассказа Сергея Горного (псевдоним писателя-сатириконца Александра <Александра-Марка> Авдеевича Оцупа, еврея по происхождению) «Реставрация», в котором невыговариванием-путанием евреями буквы «с» и заменой ее на «ш» или «ж» травестирована «История России» Д.И. Иловайского: слово «освободительный» произносится как «ошвобо-дительный», а президент как «прежидент» (Горный 1907:135)14.
   Рутенберг как будто бы был призван воплотить образ «мускулистого еврея» (Muskeljudentum) М. Нордау. Термин этот существовал до Нордау, но именно ему принадлежала инициатива его широкого внедрения и распространения. Напомним, что именно так – «Muskeljudentum» – называлась статья Нордау, опубликованная в июньском номере журнала «Juedische Turnzeitung» за 1900 г., в которой он писал о новом, сильном и красивом еврее, который выпрямит и исправит свое тело, деформированное веками безрадостного и угнетенного существования. Спорт и атлетика соединялись в проекте Нордау с раскрепощением духа, и здоровье возвращалось в гордое национальное тело (более подробно см.: Berkowitz 1993: 99-118. Chapter 4. Zionist Heroes and New Men).
   Но вот странно: опровергая всем своим обликом расхожую схему галутного (диаспорного) еврея – хлипкого и физически неразвитого неудачника, живущего под постоянным прессом страхов и всевозможных комплексов, Рутенберг в то же время, как мы постараемся показать далее, вовсе не являл собой, по крайней мере в собственных глазах, преуспевающую личность супермена в духе Нордау, а имел глубоко рефлексирующую натуру. При этом рефлексирующее сознание в особенности проявило себя в зрелые годы, когда его носитель находился на вершине славы и успеха.
   На фоне физической мощи Рутенберга весьма странными выглядят в нем проявления страха, ужаса, оцепенения от пролитой крови или душевного неуюта. Человек мужественный и решительный, он стоит, закрыв глаза и заткнув уши, когда убивают Гапона. Мечтает о самоубийстве в самый разгар своей блестящей палестинской карьеры. В.А. Амфитеатров-Кадашев искренне удивлялся, как он, один из защитников Зимнего дворца, будет держать пистолет. К Рутенбергу в точности приложимы слова, сказанные О. Форш о близком ему по духу Горьком («Сумасшедший корабль», 1930): «И была в нем беззащитность, как у забывшего оружие воина» (Форш 1988:100).
   Ему действительно идеально повезло с внешностью, оказавшейся подходящей для образа «сильной личности». Здесь не было того странного несовпадения внешнего облика и практического деяния, которое не устает поражать в людях высокого творческого духа и горения, имеющих самый тривиальный внешний вид, например у поэтов – от Горация, невысокого и тучного, до внешне малопоэтичного Бялика, национального символа еврейской поэзии. Тем, как он был физически скроен – широкоплечий, несколько грузноватый, медлительно-мощный, – Рутенберг не просто производил неотразимое впечатление на окружающих, но почти мгновенно покорял их своей железной воле. Он не только выглядел старше своих лет, но и казался выше собственного роста. Ср. в описании знавшей его Р.Н. Эттингер, которая, годы спустя, не скупилась на экспрессивные краски: «монолитность его образа» (Эттингер 1980: 50), он мог вызвать «немотное состояние полугипноза» (там же: 53), «крупная барская фигура Петра Моисеевича» (там же: 54).
   Таким он был с юности. Одна из его знакомых по студенческим годам так описывала впоследствии 22-летнего Рутенберга:
   …высокий, плотный. Ноги и руки у него были огромные. Свои калоши он называл «рутенбергами». В глаза бросается массивно очерченный подбородок, говоривший о твердой воле. С первого взгляда можно было заметить, что это был человек решительный, упрямый, не останавливающийся ни перед какими препятствиями. А узнавши его ближе, я убедилась, что у него было неожиданно мягкое сердце (Успенская 1942: 3).
   Сходный портрет Рутенберга передает в «Повести моих дней» В. Жаботинский, впервые встретивший его, когда обоим было за тридцать:
   Высокий, широкоплечий, плотно скроенный человек. В каждом движении и в каждом слове – отпечаток большой и угрюмой воли; я подозреваю, что он это знает и не любит забывать, и тщательно следит, чтобы и другие об этом ни на минуту не забыли (Жаботинский 1985/1928:125-26).
   Не только крупнейший деятель политического сионизма, но и талантливый писатель, Жаботинский нашел замечательный эпитет для определения воли Рутенберга: «Повесть» в подлиннике написана на иврите (перевод на русский Н. Бартмана), и используемое им здесь прилагательное «zoef» в полной мере передает жесткий, не без суровости, характер портретируемого – возможно только, в данном контексте это слово стоило бы перевести не как «угрюмый», а как «сумрачный». И далее Жаботинский упоминает о «добродушных глазах» и «детской улыбке» носителя «угрюмой воли» и замечает:
   Я понимаю, почему его служащие и рабочие в Палестине повинуются Рутенбергу как самодержцу и любят его как родного (там же: 126).
   Трудно назвать кого-то другого, кто с таким детализированным вниманием, сосредоточенностью и профессиональным интересом к мелочам относился бы к внешности человека, как служба сыска. Благодаря цепкой зрительной памяти «гороховых пальто» мы имеем скрупулезные словесные зарисовки Рутенберга, который на протяжении ряда лет состоял их бессменным клиентом. Вот таким он предстает в одном из портретных описаний секретной агентуры, составленном в Милане в августе 1912 г.:
   Приметы Рутенберга: лет от 40 до 4215, роста около 1 м 72 см16, плотного сложения, шатен, волосы слегка вьющиеся, небрежно зачесанные, усы шатеновые, светлее волос, подстриженные довольно коротко, с концами, опущенными книзу, цвет лица довольно красный, тип лица немецкий, близорук, носит очки с толстыми стеклами, походка медленная и тяжелая, при ходьбе опускает правое плечо, одет в темное, приличное, но довольно поношенное платье17.
   Давно замечено, что существует тесная связь между характером человека и манерой его речи, особенностями дыхательного ритма, формами фразосложения. Это с особенной силой проявляется прежде всего в писательском искусстве, см., например, признание на сей счет экспрессивно-пружинистого И. Бабеля:
   Я пишу, может быть, слишком короткой фразой. Отчасти потому, что у меня застарелая астма. Я не могу говорить длинно. У меня на это не хватает дыхания. Чем больше длинных фраз, тем тяжелее одышка (Паустовский 1989: 30).
   Но этому правилу подчиняются не только писатели. Внешняя тяжеловатость и немногословие Рутенберга («Rutenberg was that kind of a silent man», Lipsky 1956: 127) отразились в лаконично-рубленой экспрессии его речи и письма, лапидарному определению которых удачнее всего соответствует то, что англичане называют jerky style – отрывистый, дискретный слог: человек строит фразу, будто бы выкрикивает отдельные слова, как герой рассказа Вс. Иванова «Сизиф, сын Эола». Этот стиль может резать ухо и раздражать излишней резкостью, командными, повелительными интонациями, но его никак нельзя назвать водянистым или бесцветным. Если стиль – это и впрямь человек, то Рутенберг нигде и ни в чем лучше не отобразился, как в своей манере говорить и писать.
   Как водится за всяким незаурядным и своенравным человеком, у него был непростой характер. Президент Палестинской сионистской экзекутивы (Исполнительный комитет Еврейского агентства) Ф. Киш, который имел с Рутенбергом разные полосы отношений – от дружеских до конфликтных, писал о нем как о человеке далеко не покладистом и трудном в общении, см., например, дневниковую запись от 14 февраля 1923 г., которую он сделал после долгой беседы с ним:
   Прибыл в Яффу около 4-х часов пополудни и имел длительную беседу с Рутенбергом, который облегчил душу, рассказав о трудностях, с которыми ему приходится сталкиваться. Я хотел было оказать ему помощь от Экзекутивы в той мере, в какой это возможно, но очень жалко, что он склонен относиться к чужому мнению как персонально ему враждебному (Kisch 1938: 32).
   Масштаб личности Рутенберга («принадлежность к гордой орлиной породе») признавали не только его друзья, но и враги. Начальник Петербургского охранного отделения A.B. Герасимов, выражая сильное сомнение в плане Гапона, сводившемся к тому, чтобы склонить Рутенберга к предательству, говорил своему шефу, вице-директору департамента полиции П.И. Рачковскому:
   Рутенберга же я знаю лично; во время одного допроса я обстоятельно наблюдал его и вынес впечатление, что это непреклонный человек и убежденный революционер. Смешно поверить, чтобы его удалось склонить на предательство и полицейскую работу (Герасимов 1985/1934: 63).
   И даже фанатики-антисемиты прониклись к Петру Моисеевичу неслыханной симпатией. Один из вождей российского антисемитизма полковник и шталмейстер Ф.В. Винберг (1861–1927), член Русского собрания, палаты Михаила Архангела, Филаретовского общества и Союза воинского долга (см. о нем: Laqueur 1965: 115-17; <Ганелин> 1992: 137-39), познакомился с Рутенбергом в большевистском («обезьяннем», как он его назвал) застенке. Выделяя последнего из ненавистной ему массы революционеров-евреев, Винберг писал:
   …был один человек по имени Рутенберг, который никак не подходит под эту общую характеристику, ибо меньшей узостью мысли, большей терпимостью к чужим мнениям, твердостью и выдержкой воли и характера, искренностью убеждений, гордостью (но не тщеславием) и решительностью нрава он составляет исключение из общего шаблона безнадежной пошлости, мелочности и сектантской отупелости остальных. Орел среди воронья, он на много голов выше всех своих соучастников их общего злого дела, таких мелких, тщеславных, самодовольных и ничтожных (Винберг 1920: 27-8).
   Расцвечивая впечатления о Рутенберге чуть ли не одическими интонациями, Винберг, конечно, не заблуждался относительно того, что перед ним злейший враг:
   Само собой разумеется, что он остается моим политическим противником, врагом моего Царя и моей Родины (в той единственной форме, в какой я родину понимаю и люблю). Как человек сильный и даровитый Рутенберг может оказаться врагом очень вредным, и я тогда, скрепя сердце, ни на один миг не поколеблюсь перед необходимостью парализовать его вредное действие, если на то буду иметь возможность. Я знаю, что и он сделает то же самое со мною, если это понадобится тому делу, которому он служит и которое его совсем недостойно (там же: 27).
   При чтении этих внезапных откровений возникает впечатление, что один из наиболее ярых правых российских экстремистов пишет не о еврее, а славит кого-то из своих партийных единомышленников. Словно почувствовав это, Винберг подчеркивал, что те, кто с ним знаком, знают о его «взглядах на еврейский народ, на мрачную, могучую власть кагала и на роковое значение еврейства в истории человечества» и не заподозрят в неожиданном филосемитском оппортунизме.
   Тем удивительнее, – завершает Винберг свое беспрецедентное признание, – должна казаться случайность, по которой единственному революционеру-террористу, заинтересовавшему меня крупным содержанием необыденной души, суждено быть как раз евреем (там же: 29).
   Современные антисемиты оказались настроены к Рутенбергу менее благосклонно. Один из них, обращающийся к неумирающей теме «Протоколов сионских мудрецов» и продолжающий разгадывать криптограмматические загадки этой фальшивки, пишет о Рутенберге:
   …масон П. Рутенберг (1878–1942), эсеровский террорист, убийца Г. Гапона и ряда других лиц <?>18; в 1929 и 1940 годах занимал пост председателя «Национального комитета» («Ваад Леуми») – сионистского правительства еврейских поселений в Палестине – и был организатором иудейских бандформирований (Платонов 1999: 559).
   Этому пытливому специалисту по «сионским мудрецам» и вообще «еврейскому вопросу» удалось, как он пишет, найти в Особом архиве СССР
   досье французской разведки, которая рассматривала Бен-Гуриона и П. Рутенберга как иностранных агентов на Ближнем Востоке (там же)19.
   Впрочем, подлоги, искажения и откровенная клевета со стороны антисемитов начались не сегодня, а преследовали Рутенберга с давних пор. Некто А. Сыркин писал в книге «Евреи в белой эмиграции», изданной в Берлине в 1926 г.:
   Процветают зато в Палестине типы вроде небезызвестного эсера Рутенберга, убившего в свое время Гапона, а при Керенском бывшего питерским «полицмейстером». Теперь Рутенберг оказался сионистом и… концессионером. Взялся электрифицировать Палестину. Все это грандиозное предприятие оказалось определенным сионистским блефом, и неудачливому террористу-полицмейстеру-сионисту-концессионеру придется скоро предстать пред судом по обвинению в мошенничестве, а пока что сионистские газеты печатают его портреты как «первого гражданина Палестины»… (Сыркин 1926: 52).
   Не стоило бы приводить, конечно, здесь весь этот вздор, если бы он в сгущенной форме не отражал не только беззастенчивые и грубые антисемитские мифы, но и вообще не свидетельствовал бы об опасном выведении людей, подобных Рутенбергу, за пределы российской истории, их превращении в «чужих», «инородцев», «смутьянов», сбивших целое общество, государство, народ с истинной дороги, с указанного самим провидением «национального пути». Между тем – и в этом заключается одна из важнейших задач нашей книги – Рутенберг как конкретная личность и как историческое явление представлял собой один из узлов, связывающих российскую историю с историей внешней – еврейской, палестинской, европейской, мировой, и недооценка этих узловых завязей отеческого со всепланетным бессмысленна и бесперспективна со всех точек зрения.
   Эта книга рождена двойным желанием нарисовать портрет незаурядной личности на фоне истории и углубить наше знание и понимание истории на фоне незаурядной человеческой личности, которая, если воспользоваться образом из одного адресованного Рутенбергу письма, приводимого далее, была занята не только «делами», но и «маленькими живыми существами» – то, что в терминах Ницше, которого Рутенберг внимательно читал и даже конспектировал, можно было бы передать антитезой «любви к ближнему» и «любви к дальнему». Разбирая эту антитезу из «Так говорил Заратустра», С.Л. Франк в своей первой философской работе «Фр. Ницше и этика "любви к дальнему”» (1903) писал:
   «Любовь к дальнему» может быть любовью к людям не менее, чем «любовью к ближнему»; и, однако же, остается огромная разница между инстинктивной близостью к конкретным наличным представителям человеческого рода, непосредственно нас окружающим, к нашим современникам и соседям («любовью к ближнему») и любовью к людям «дальним и будущим», к отвлеченному коллективному существу – «человечеству». «Любовь к дальнему» означает здесь любовь к тому же ближнему, только удаленному от нас на ту идеальную высоту, на которой он может стать для нас, по выражению Ницше, «звездой» (Франк 1990/1903: 33).
   Рутенберг в разных ситуациях и статусах – «частном» и «общественном» – органично вписывался в эту «борьбу противоположностей», то обнаруживая жалость к единичной человеской судьбе, то проявляя тягу к спасению всего человечества. Диалектика разнонаправленных душевных движений, как и положено, имела стихийную природу и была, что называется, в составе его крови. «Любовь к ближнему» и «любовь к дальнему» приобрели в его случае как бы деиерархический характер.
   Нам менее всего хотелось лепить из Рутенберга идеальный образ – вот уж к кому совершенно не подходит эпитет «идеальный», так это к главному герою данного повествования, просто-таки отслаивается от него. Это была сложная и противоречивая личность, не лишенная, как всякий живой человек, многих психологических комплексов и маний. Несомненна зараженность Рутенберга микробом нетерпимости к тем понятиям и вещам, что выходили за границы его понимания, как несомненен примат собственного мнения перед всяким другим. Даже те, кто относился к нему с любовью или почтением, не могли не видеть проявлений неуступчивой «самодержности», склонности к не терпящей возражений диктаторской власти. Однако «самодержность» эта чаще всего была не проявлением властного и капризного самодурства, а шла от органической способности видеть происходящее в ином, отличном от окружающих свете. Он обладал редким свойством, идущим из глубин естества, где бы ни появлялся, устанавливать собственный закон и порядок. Этим претендующим правом на истину – первым показателем подлинного чувства лидерства – объяснялись многие «конфликтные», «неудобные» стороны его характера. Неизживаемы-ми от начала до конца пути остались в Рутенберге деловитость, органическое неуменение и нежелание тратить время на пустые и досужие разговоры. Была бы его воля, стих из Иоанна «В начале было Слово» определенно звучал бы иначе: «В начале было Дело». С этим качеством, кроме естественных жизненных взлетов, связаны наиболее драматические страницы его биографии, о чем речь впереди.
   К Рутенбергу как исторической фигуре или частному человеку можно относиться по-разному, но в одном отказать ему точно нельзя: он до конца остался верным когда-то принятым обязательствам и обетам. Прежде всего – старомодным представлениям о чести и достоинстве, благородстве и долге. Долге не только в широком значении, но и в материально-прозаическом смысле тоже. Маленькая иллюстрация: в письме М. Горькому, с которым он был дружен, вспоминая о своем старом денежном долге, Рутенберг писал 18 марта 1925 г. из Лондона:
   Дорогой Алексей Максимович,
   в 1907 или 08-м году Вы дали по моей просьбе моей жене 500 руб<лей>. Посылаю Вам чек на 50 фунтов.
   Спасибо за оказанную в свое время помощь20.
   Согласимся, память о денежном долге почти двадцатилетней давности может быть расценена как проявление едва ли не экзотически старомодного благородства.
   В книге мы не останавливаемся на вопросе, связанном с принадлежностью или (что, на наш взгляд, более вероятно) непринадлежностью Рутенберга к масонской ложе. Не говоря об антисемитской литературе, на достоверность сведений которой полагаться, конечно, не приходится (см. в книге Г. Бостунича21 «Масонство и русская революция» – Бостунич 1922: 121-22), Рутенберг в качестве масона включен в книгу H.H. Берберовой «Люди и ложи». Правда, документальных доказательств автор не приводит (Берберова 1997/1986: 195). На этот источник ссылается Р. Спенс, также не утруждая себя никакими аргументами (Spence 1991: 54). Впрочем, и при желании найти их было бы крайне непросто: исключая лишь факт плотного масонского окружения Рутенберга (напр., члены Временного правительства; близкий приятель Рутенберга Б.В. Савинков; масонское участие в разоблачении Азефа22; окружавшие его в первые месяцы эмиграции масоны-кооператоры: K.P. Кровопусков, Г.В. Есманский, С.Н. Третьяков и др.), никаких иных «признаков», как кажется, вообще не существует. Растущая научная литература по вопросу масонства практически никаких материалов на этот счет не содержит, см.: Николаевский 1990; Аврех 1990; Старцев 1996; Серков 1997; Серков 2001; Масоны и Февральская революция 20 0723 и др. Архив Рутенберга также ничего не сообщает на эту тему.
   По соображениям объема и композиции книги пришлось не без сожаления отказаться от целого ряда небезынтересных самих по себе архивных материалов – переписки Рутенберга с А.М. Беркенгеймом, X. Вейцманом, В.Е. Жаботинским, М.О. Цетлиным и др. Автор рассчитывает в будущем вернуться к этим материалам в отдельных публикациях.
   Рутенбергу посвящены две большие монографии – обе написаны на иврите, языке труднодоступном за пределами Израиля не только для широкого читателя, но и для специалистов-исто-риков. Ни одна, ни вторая, впрочем, не исчерпывают всех сложностей судьбы этого человека, да и сама его биография изложена в них выборочно – в особенности интересующий нас допа-лестинский период достаточно фрагментарен и затушеван. Первая – «Pinkhas Rutenberg: (Ha-ish ve-peulo)» (Пинхас Рутенберг: (Человек и его деятельность), – принадлежащая Якову Яари-Полескину, вышла еще при жизни ее героя, в 1939 г., и была приурочена к его шестидесятилетию (о реакции Рутенберга на это сочинение см. в И: 2 и IV: 4). Историк и писатель Я. Яари-Полескин, владевший ивритом и идишем, а также читавший по-русски и на некоторых других языках, привлек большой и разнообразный материал, который с историографической точки зрения не потерял известной ценности до сегодняшнего дня. В то же время его книга, которая несла на себе несмываемую печать времени и места создания, до такой степени оказалась насыщенной сионистской риторикой, что уже тогда трудно было рассчитывать на объективный результат. За 70 лет, прошедшие со времени ее написания, ветхость не только тона, но и содержания, естественно, возросла многократно.
   Что касается второй книги – двухтомника «Pinkhas Rutenberg: Aliato ve-nefilato shel «ish-khazak» be-Eretz-Israel: 1879–1942» (Пинхас Рутенберг: Взлет и падение «сильной личности» в Эрец-Исраэль: 1879–1942), автором которой является израильский историк Эли Шалтиэль, то она представляет собой добротное исследование исключительно палестинского периода в жизни Рутенберга (1919-42). Касаясь его основного содержания, Э. Шалтиэль с исчерпывающей полнотой рассмотрел производственную деятельность создателя и первого руководителя Хеврат ха-хашмаль (электрической компании), а также Рутенберга как крупнейшую политическую и общественную фигуру в еврейском ишуве. Эта книга опирается на обилие поднятого и изученного архивного материала и во многом избавляет от необходимости вторично проделывать пройденный автором путь. В то же самое время большой корпус документов, сосредоточенных в архиве Рутенберга, остался для не владеющего русским языком Э. Шалтиэля недоступен. Это не могло не создать известного дисбаланса, например, между Рутенбергом как одним из ключевых деятелей в истории Эрец-Исраэль (описанного основательно и подробно) и Рутенбергом, продолжавшим одновременно существовать в эмигрантском контексте русской истории (о чем не сказано ни слова). В нашей книге мы стремились, в частности, к заполнению этой лакуны, что имеет, на наш взгляд, важное значение и для частной биографии, и для более адекватного понимания широкого исторического процесса. Кроме того, нам было небезразлично место, занимаемое Гутенбергом в еврейской истории XX века, – проблема, которая имеет крайне непростую семантику.