Страница:
5
Эту историю с посвящением новообращаемого в жрецы Кибелы дед поведал Ироду, когда тот был еще ребенком. От природы наделенный живым воображением, маленький Ирод настолько ярко представил себе всю процедуру проведения обряда, что надолго лишился сна. Антипатр и Иоханану-Гиркану рассказал эту историю на следующий день, когда переговоры между ними возобновились, но она не произвела на того впечатления. «Разве мы, иудеи, калечим себя? – спросил он. – Да будет тебе известно, что по нашим законам мужчина с покалеченным детородным членом изгоняется нами из нашего сообщества![69] Обрезание, повторю для тебя еще раз, свидетельствует лишь о союзе, заключенном между иудеями и Предвечным, и ничего иного означать не может». Переговоры между Гирканом и дедом Ирода продолжались еще долго, и тому, и другому не раз казалось, что войны не избежать, но в конце концов они сошлись на том, что те из идумеян, которые добровольно согласятся принять обряд обрезания, станут обрезывать своих сыновей, а остальные ограничатся признанием законов Моисея и останутся жить в своей стране на условиях соблюдения этих законов, против которых он, Антипатр, ничего не имеет.Вскоре после этого разговора дед Ирода женил своего старшего сына, тоже Антипатра, на юной принцессе Кипре – дочери аравийского царя и своего большого друга Ареты. Кипра родила мужу одного за другим четверых сыновей – Фасаила, Ирода, Иосифа и Ферору – и дочь Саломию. Дед не мог нарадоваться на внуков и внучку, целые дни проводил с ними, играя и резвясь, будто сам впал в детство, а когда те подросли, отдал их в греческую школу и лично следил за их успехами в науках. На это у деда уходила масса времени, и потому он, передав отцу Ирода все свои дела и огромное состояние, целиком посвятил себя воспитанию внуков и внучки и надзору за их учебой.
Приблизительно в это же время иудеи, разочаровавшись в Маккавеях и их способности обеспечить им свободу, выдвинули из своей среды новых вероучителей, которых они не знали прежде. Это были фарисеи, саддукеи и ессеи[70]. Гиркан, как первосвященник, пекущийся о своем авторитете среди иудеев, стал искать контакты с фарисеями, к мнению которых прислушивался и взгляды которых одобрял народ. Однажды он устроил для них пир и, подняв кубок с вином, провозгласил в их честь здравицу. Фарисеям понравилось такое уважительное отношение к ним со стороны первосвященника. Гиркан заверил их, что в своей жизни он руководствуется лишь одним соображением: делать угодное в глазах Предвечного, для чего и впредь намерен брать пример с фарисеев. «Если вы заметите в моих деяниях какие-нибудь ошибки или уклонения от пути истины, – сказал Гиркан, – то прошу вас вернуть меня на правильный путь и наставить. Знайте: я потому избрал путь истины, что не только в деяниях, но даже в помыслах своих хочу быть справедливым». Фарисеи наперебой стали говорить Гиркану, что лучшего первосвященника, чем он, иудеи не знали со времен Аарона и вряд ли когда-нибудь узнают, и что все, что он ни делает для Иудеи и иудеев, направлено на осуществление замысла Предвечного. От внимания Гиркана не ускользнуло, что эти льстивые слова, высказанные в его адрес, разделяют отнюдь не все сидящие за столом. «У тебя, Елиезер, – обратился он с вопросом к самому старшему по возрасту фарисею, – в отношении меня и моих дел несколько иное мнение, чем мы только что услышали?» Елиезер пожевал беззубым ртом и, глядя прямо в глаза Гиркану, ответил: «Прямо противоположное мнение». «Не будешь ли ты так любезен высказать его в присутствии твоих товарищей?» – спросил Гиркан. «Изволь, – сказал Елиезер. – Если ты хочешь следовать по пути истины и при этом оставаться справедливым, ты должен прямо сейчас, не выходя из-за этого пиршественного стола, сложить с себя сан первосвященника». Гиркан был уязвлен в самое сердце, и даже не пытался скрыть своего разочарования. «Какова же причина, по которой я должен сложить с себя сан первосвященника?» – спросил он. Гиркан так же прямо ответил: «Таких причин множество. Но достаточно будет назвать одну: мы слышали от стариков, что твоя мать родила тебя, когда находилась в плену у Антиоха Епифана». Это была ложь! Никто из рода Маккавеев никогда ни в каком плену не был. Дерзкий старик или заблуждается, или не хочет видеть в Гиркане первосвященника совсем не по той причине, какую высказал вслух. Гиркан приказал немедленно разыскать и доставить во дворец саддукея Ионафа, который знал его мать еще с тех времен, когда та находилась на сносях. «Скажи, Ионаф, что ожидает иудея, который намеренно клевещет?» – спросил он, когда саддукея ввели в пиршественную залу. «Смерть, – ответил Ионаф, еще не зная, что произошло за столом. – Ибо сказано: “Лжесвидетель не останется ненаказанным, и кто говорит ложь, погибнет”». «А теперь скажи, где находилась моя мать, которая вот-вот должна была разрешиться мною от бремени?» «Здесь, в Иерусалиме», – сказал Ионаф, обводя взглядом стол, за которым собрались одни лишь его противники. «Ты не ошибаешься, Ионаф? Моя несчастная мать, павшая от руки своего подлого зятя, точно была в Иерусалиме?» «Где же ей еще было находиться, когда она произвела тебя на свет в тот самый день, когда твои отец Симон и дядя Ионаф вернулись из Модии, где они похоронили достославного брата своего и твоего дядю Иуду Маккавея, и вместе оплакали его в Храме?» Гиркан уже с нескрываемой ненавистью смотрел на Елиезера. «Стало быть, – снова обратился он к саддукею Ионафу, – ни в каком плену у Антиоха Епифана она не была и не могла быть по той простой причине, что в день, когда я родился, и самого-то нечестивого Антиоха Епифана уже пять лет, как не было в живых?» «Истинно так», – подтвердил Ионаф. «Благодарю тебя, честный Ионаф, – сказал Гиркан. – А теперь я попрошу тебя разделить нашу трапезу и выслушать вместе с нами приговор, которые мои друзья-фарисеи вынесут Елиезеру за его омерзительную клевету, которой он оскорбил меня и светлую память моей матери. Итак, господа, я готов выслушать ваш приговор, и клянусь памятью матери, я приму его и исполню, каким бы суровым ваш приговор ни был». «Дозволь, Гиркан, заметить тебе, – сказал Махир, слывущий среди фарисеев рассудительным мужем, – что в таких делах, как вынесение приговора, не следует спешить». «Нет! – воскликнул Гиркан. – Вы не хуже меня знаете, что лишь тот, кто не клевещет языком своим, не делает зла и не принимает поношения на ближнего своего, может пребывать в жилище Предвечного и обитать на святой горе Его. Я настаиваю, чтобы вы немедленно вынесли приговор клеветнику». За столом наступила долгая тягучая пауза. Казалось, что она будет продолжаться вечно. Наконец Махир сказал: «Елиезер был не прав, послушавшись неверных слухов стариков о матери твоей и о тебе. За это он заслуживает ударов палками и заключения в темницу». За столом снова наступила пауза. Это был явно мягкий приговор, несоразмерный с тяжестью преступления, совершенного Елиезером. Фарисеи одобрительно закивали головами. Гиркан взял себя в руки и, стараясь не дать выплеснуться гневу, который клокотал в нем, сказал: «Я поклялся памятью моей матери, что приму и исполню любой ваш приговор. Ваш приговор принят. Мне остается лишь поблагодарить всех вас за честь, которую вы мне оказали, приняв мое приглашение разделить со мной эту скромную трапезу. Вы можете идти».
После этого злополучного пира Гиркан отдалил от себя фарисеев и сблизился с саддукеями. Этим, однако, он вызвал неприязнь не только фарисеев, но и народа, который уже открыто обвинял Гиркана во всех мнимых и совершенных грехах, будь то вскрытие могилы Давида и похищение оттуда денег, формирование своего войска из чужестранцев и даже вовлечение в сообщество избранного Предвечным народа злейших врагов иудеев идумеян. Но что хуже всего, неприязнь эта, обрушившаяся на Гиркана, распространилась и на его сыновей.
6
После смерти Гиркана власть первосвященника унаследовал его старший сын Аристовул. Не обладая никакими достоинствами, кроме непомерно развитого честолюбия, он не удовлетворился доставшимся ему по наследству саном, а пожелал стать царем. Саддукеи поддержали его монархические устремления, и вскоре в Храме состоялся молебен, по завершении которого Аристовул-первосвященник возложил на голову Аристовула-царя усыпанную драгоценными камнями корону, специально изготовленную к этому дню. Мать, когда он вошел к ней, чтобы услышать из ее уст поздравления, сорвала с сына корону и отбросила ее, как если бы это был не драгоценный царский венец, а шутовской колпак, напяленный Аристовулом на себя потехи ради. Аристовул пришел в негодование и приказал заточить мать в темницу. «Запомни, сын, – сказала ему напоследок мать, когда ее, связанную, поволокли в подвал при дворце, – отныне твоим вечным спутником станет страх и тебе всюду будут мерещиться враги». Аристовул приказал не давать матери ни хлеба, ни воды. Спустя месяц он пожелал узнать, не раскаялась ли она в своем пророчестве, и отправился к ней. Но едва он сошел в темницу, как в нос ему ударил смердящий запах тления. Аристовул приказал принести побольше огня. Зрелище, открывшееся ему, было страшным: мать его – или то, что осталось от некогда блиставшей своей красотой женщины, – лежала на груде тряпья, руки и лицо ее были изъедены крысами, на Аристовула смотрел один оставшийся нетронутым глаз, и глаз этот был исполнен ненависти к сыну.Мать оказалась права: Аристовулу стали всюду мерещиться враги. Он удалил от себя всех, кого считал близкими ему людьми и с мнением которых еще недавно считался, нанял огромное число телохранителей-арабов, которые ни на шаг не отдалялись от него, оставаясь рядом с ним даже в спальне, когда он укладывался спать. Государственными делами он не занимался, как не занимался и отражением внешней угрозы, поручив командование войсками своему младшему брату Антигону. Но и это не помогло ему избавиться от страха. Ему чудилось, что из-за каждого угла за ним пристально наблюдает круглый глаз матери, лишенный век, которые объели крысы, и глаз этот исполнен лютой ненависти. Аристовул хватал первый попавшийся под руку тяжелый предмет и бросал им в этот глаз, но всякий раз промахивался, а глаз все смотрел и смотрел на него, и ненависть в нем не только не уменьшалась, но увеличивалась.
Между тем обстановка в Иудее становились все хуже и хуже, все чаще здесь стали появляться лихие соседи, которые грабили и убивали мирное население. Аристовул окружил себя новыми людьми, выказывавшими ему свою безграничную преданность, и доверил им важнейшие государственные должности. Эти новые люди – такие же ничтожества, как сам Аристовул, – с каким-то лютым остервенением заботились лишь о собственном благе, а чтобы блага эти и впредь лились к ним широкой рекой, они всячески подогревали в Аристовуле страх за свою жизнь, который постепенно перерос в паранойю. Новоявленный царь Иудеи приказал заложить все двери и окна дворца камнями, самый дворец окружить тройным оцеплением, и попасть к нему можно было теперь лишь подземным ходом, ведущим от Стратоновой башни. Народ, возбуждаемый фарисеями, уже открыто обвинял Аристовула в незаконном присвоении власти, хотя это было не совсем так: должность первосвященника, унаследованная от покойного отца, досталась ему на законном основании, он лишь незаконно объявил себя царем, да и этот его каприз, повлекший за собой несоразмерно огромные для него неприятности, не содержал, в сущности, особого греха: должность первосвященника сама по себе предполагала абсолютную власть над народом, и ни один первосвященник, начиная с Аарона, не позволял никому из окружающих его людей диктовать ему свою волю.
7
С первыми победами, одержанными над врагами Антигоном, новые министры Аристовула стали внушать ему мысль, что победы эти понадобились его брату лишь затем, чтобы завоевать любовь народа и, опираясь на эту любовь, свергнуть с трона Аристовула и убить его. Аристовул не хотел верить наветам на брата, но круглый глаз матери, неотступно наблюдающий за ним отовсюду, подверждал слова министров. «Так оно и будет, Антигон убьет тебя», – читалось во взоре этого мертвого глаза. Вскоре Антигон, одержав очередную победу, вернулся в Иерусалим. Это возвращение совпало с праздником Кущей[71], и Антигон, которому сообщили о внезапной тяжкой болезни царствующего брата, намеревался отметить праздник обильным жертвоприношением и молитвой в Храме за скорейшее выздоровление Аристовула. Аристовулу тут же донесли, что Антигон вступил в Храм в полном вооружении и в сопровождении своих тяжеловооруженных воинов, откуда намерен проследовать во дворец, перебить всех царских телохранителей и министров, а затем убить Аристовула. Царь позеленел от страха и приказал передать брату, чтобы тот немедленно явился к нему один и без оружия. «А если Антигон ослушается твоего приказа и явится сюда вооруженный?» – спросили его. «Тогда убейте моего брата», – сказал Аристовул. К Антигону тотчас послали в Храм гонца с устным приказом: «Царь Аристовул желает видеть своего брата Антигона. Ему известно, что Антигон добыл себе в бою блестящие доспехи и дивной красоты меч, и потому просит брата явиться к нему в полном вооружении». Ничего не подозревающий Антигон надел на себя доспехи, прикрепил к поясу меч и поспешил к брату. Но поставленные в подземном переходе телохранители, едва увидев вооруженного Антигона, тут же пронзили его копьями. Когда министры пришли к Аристовулу, чтобы сообщить о смерти Антигона, осмелившегося ослушаться его приказа, Аристовул сидел за столом, выковыривая ножом из короны огромный рубин. «Ну, убит и убит, – равнодушно сказал он, выслушав сообщение министров. – Похороните его и положите с ним в гроб вот это». «Но ведь это рубин! – воскликнул один из министров. – Зачем ты вынул его из короны?» «Рубин? – удивился Аристовул, вертя в руке драгоценный камень. – Нет, это никакой не рубин. Разве вы не видите, что это глаз моей матери, и глаз этот залит кровью? Теперь я знаю, чья это кровь. Это кровь моего брата. Матушка должна успокоиться, соединившись с душой моего брата и своего сына, и больше никогда не посмеет являться ко мне и тревожить мою душу[72]».Болезнь Аристовула прогрессировала. Паранойя его развилась до такой степени, что уже перестала мучить его бесконечным страхом за свою жизнь. Временами Аристовул испытывал даже раскаяние за убийство матери и брата. Раскаяние это, однако, не свидетельствовало о его выздоровлении: скорее наоборот, болезнь Аристовула достигла того высшего предела, когда он желал себе смерти, чтобы избавиться наконец от терзающего его страха. Случай вскоре представился. Мальчик-прислужник, забежав по какой-то надобности в подземный переход, поскользнулся на месте, где был убит Антигон, ушибся и горько заплакал. Аристовул поинтересовался, почему ребенок плачет. Ему доложили, что мальчик поскользнулся на крови Антигона и ударился головой об каменную стену подземного перехода. С Аристовулом случилась истерика. Он стал бить себя по лицу, раздирал на себе одежду и кричал: «Доколе, бесстыжее тело, будешь удерживать ты в себе душу, запятнанную кровью брата и матери? Почему ты не выпускаешь ее, а рвешь ее на части, доставляя мне неисчислимые страдания?» Это были последние слова Аристовула, процарствовавшего всего один год.
8
Вдова Аристовула, оставшаяся бездетной, вызволила из темницы самого младшего из братьев ее покойного мужа Александра Янная, с которым тот не успел расправиться (не видя, впрочем, с его стороны никакой угрозы для себя), и объявила его первосвященником и царем при условии, что тот женится на ней[73]. Но и с этим царем Иудее повезло не больше, чем с параноиком Арстовулом: насидевшись в темнице и неожиданно для себя оказавшись на вершине власти, он, следуя предписаниям закона, женился на вдове брата и тут же пустился во все тяжкие, будто задался целью разом наверстать все упущенные им за время отсидки радости жизни. Не счесть было наложниц, которых он себе завел, как не счесть было и количества вина, выпитого им в обществе этих наложниц и друзей, которых у него, как у любого другого правителя, тут же появилось великое множество. В то время, как жена его, тоже Александра, вынашивала и рожала ему сыновей – вначале Гиркана, названного так в честь деда, а следом за ним Аристовула, названного в память о ее первом муже-психопате, – Александр Яннай без устали предавался оргиям и пьянству, шокируя своим бесстыдством богобоязненных иудеев. Впрочем, время от времени Александр Яннай устраивал себе «разгрузочные дни»: наняв восемь тысяч отъявленных головорезов-чужеземцев, которых он называл на греческий манер гекатонмахами[74], он совершал налеты то на Птолемаиду[75], а то на Газу, не стесняясь грабежей и убийств своих соплеменников и единоверцев. Царица Египта Клеопатра, видя, как буквально на глазах разваливается некогда процветавшее государство, решила, что самое благоразумное, пока Иудея окончательно не стала жертвой бесконечных оргий и пьянства ее нового царя, прибрать ее к своим рукам, а всех недовольных иудеев, которые издревле ненавидели всех чужаков, попросту вырезать. Вероятно, она так бы и поступила, если бы не командующий ее армией еврей Анания, воспротивившийся ее планам. «Знай, – заявил он царице, – если ты обидишь Александра Янная и мой народ, то найдешь в моем лице своего первого и самого злейшего врага». Решимость полководца остудила пыл египетской царицы, а Александр Яннай, щедро одарив Клеопатру и даже заключив с нею дружественный союз, тут же направился со своими гекатонмахами в Келесирию, ограбил ее, а из Келесирии переправился через Иордан, чтобы и там поживиться чем Бог пошлет. Впрочем, здесь его восьмитысячное войско чуть было не погибло под встречными ударами двухтысячной конницы Ареты, породнившегося с отцом Ирода.Немудрено, что такой царь не мог пользоваться ни малейшим уважением со стороны своего народа. Случилось так, что когда он вступил в Храм, чтобы вознести молитву Предвечному, дабы Тот не дал ему погибнуть в стычке с Аретой, народ забросал его гнилыми лимонами. Обескураженный таким приемом народа, который, как ему внушали его друзья-собутыльники, души в нем не чает, Александр спросил: «Что я должен сделать, чтобы умилостивить народ мой?» Ответом ему было: «Умереть, ибо и смерть твоя после всех твоих злодейств не может примирить нас с тобой!» Это было что-то новое в отношениях между иудеями и их царем за всю историю Иудеи. Что ему оставалось делать в сложившейся ситуации? Объявить своему народу войну. И Александр Яннай в короткое время истребил свыше пятидесяти тысяч иудеев. Однако и эта кардинальная мера не прибавила ему любви со стороны народа. В разных местах Иудеи стали вспыхивать восстания с целью свержения царя. Александр Яннай, не считаясь ни с какими расходами, расширил свое войско за счет новых наемников и вступил в беспощадную войну с иудеями. Бóльшая часть восставших была уничтожена, значительная часть взята в плен, которая также была вырезана, в живых он оставил лишь восемьсот самых храбрых иудеев, которых привел связанными по рукам и ногам в Иерусалим вместе с их женами и детьми. Здесь он приказал вытесать и вкопать в землю у Храмовой площади восемьсот крестов, накрыл под открытым небом пиршественные столы и, пьянствуя и развлекаясь со своими наложницами и друзьями, весело смотрел, как на виду у всего города прибивают к крестам восемьсот самых храбрых повстанцев.
Однако и такая жестокая мера показалась Александру Яннаю недостаточной, чтобы народ, наконец, проникся к нему любовью. И тогда он придумал нечто до той поры невиданное и ни с чем не сравнимое по своей жестокости: велел наложницам раздеться догола, вступить в половую связь со своими друзьями прямо на накрытых столах, а чтобы корчащиеся на крестах повстанцы не скучали, пока в их жилах еще теплилась жизнь, приказал палачам рубить на куски тут же, на площади, их жен и детей. Эта «выдумка» Александра Янная закончилась тем, что из Иудеи начался массовый исход евреев, сравнимый разве что с их исходом из Египта. При этом основная масса иудеев кинулась искать спасения за морем, в Риме, за короткое время увеличив его и без того огромное население на несколько сот тысяч.
После кровавой резни, устроенной в самом центре Иерусалима, Александр Яннай впал в тяжкую болезнь, вызванную, впрочем, не раскаянием в своих злодеяниях, а беспропудным пьянством и половой распущенностью. Его жена Александра не находила себе места от угнетавшей ее мысли, что станется с нею и ее сыновьями после смерти мужа. «На кого оставляешь ты теперь меня и детей своих, столь нуждающихся в поддержке отца? – стенала она у кровати всеми покинутого и преданного друзьями и наложницами мужа. – И что станется со всеми нами, когда народ, столь ненавидящий тебя, узнает о твоей смерти?» На какое-то время к Александру Яннаю вернулась способность к здравому рассуждению, и он сказал: «Крепко держись с моими сыновьями престола и до поры до времени скрывай от солдат, моей и вашей единственной опоры, мою смерть. Это первое. Второе, что ты должна хорошенько запомнить: привлеки на свою сторону фарисеев и предоставь им какие-нибудь привилегии, не слишком, впрочем, явные, чтобы они не сочли, будто ты их подкупаешь. Получив из твоих рук мелкие милости, они вознесут тебя до небес, а это будет означать, что до небес вознесет тебя и моих сыновей народ». Закончил же он свою прощальную с женой речь словами, которые Ирод точь-в-точь занес в дневник: «Итак, призови к себе самых влиятельных из фарисеев, покажи им мой труп и предоставь им поступить с моим телом как угодно: захотят лишить меня погребения за все нанесенные мною им и народу моему преступления – пусть лишают, захотят в гневе бросить мой труп на съедение шакалам – пусть бросают. Ни в чем не перечь им, иначе ты только сделаешь себе и моим сыновьям хуже. Пообещай фарисеям, что ты, став царицей на то время, пока дети мои еще не подросли, не будешь ничего предпринимать в делах правления помимо их совета. Если тебе удастся сделать все это, то они и меня удостоят более почетных похорон, чтобы народ не упрекнул их в лицемерии: как же, мол, так, что вы, фарисеи, поддерживаете царицу, а мужа и отца ее детей выбрасываете на помойку? В делах же управления государством, жена, будь хитра и осторожна: слушайся, как я научил тебя, во всем советов фарисеев, а поступай так, как считаешь для себя правильным. Если ошибешься, свалишь вину на фарисеев, обвинив их в том, что они дали тебе неверный совет; если от дел твоих будет польза государству, лишний раз похвали фарисеев, – людям нравится, когда их хвалят, от этого они распускают хвосты, как павлины, и думают о себе лучше, чем они есть на самом деле».