Другой претендент на сирийский престол, принц Дмитрий, прослышав про письмо брата, обругал себя за то, что не догадался первым привлечь на свою сторону евреев, и направил Ионафу собственное и куда более пространное письмо:
   «Царь Дмитрий посылает привет свой Ионафу и всему иудейскому народу. Так как вы соблюдаете дружественную к нам верность и не поддаетесь попыткам врагов склонить вас на свою сторону, то я не могу не воздать вам за это должную похвалу и прошу вас оставаться мне верными; за это вы получите от нас благодарность и всяческие льготы. Я освобожу вас от большинства налогов и сборов, которые вы платили прежним царям и мне, и слагаю с вас теперь все налоги, которые вы обыкновенно платили. Кроме того, я слагаю с вас сборы за соль и государственный налог в пользу короны, которые вы нам платили, а также освобождаю вас с сегодняшнего дня от платежей третьей части злаков и от половины части древесных плодов, которые вы мне обыкновенно отдавали. Равным образом я отныне и навеки слагаю с вас подушную подать, которую каждый из жителей Иудеи, равно как Самарии, Галилеи и Переи, обязан был платить мне. Город Иерусалим я объявляю священным, неприкосновенным и свободным от десятины и всех прочих поборов. Иерусалимскую крепость я поручаю вашему первосвященнику Ионафу; пусть он поместит в ней такой гарнизон, который он сочтет достаточно надежным и преданным, дабы эти люди сберегли ее нам. Всех находящихся в нашей стране военнопленных или впавших в рабство иудеев я отпускаю на волю и запрещаю употреблять на какие бы то ни было казенные надобности принадлежащий иудеям вьючный скот. Пусть будут дни субботние, всякий праздник и три предшествующих ему дня свободны от всякой принудительной работы. Равным образом я возвращаю свободу и все права живущим у меня в Сирии иудеям и позволяю желающим из них вступить ко мне в войско до тридцати тысяч человек; люди эти будут получать, куда бы они ни пошли, такое же точно содержание, какое причитается моему собственному войску. Некоторых из них я помещу в крепостные гарнизоны, других сделаю своими личными телохранителями, отчасти же назначу начальниками моих придворных войск. Я разрешаю иудеям жить по их собственным законам и соблюдать их и желаю, чтобы эти же законы распространялись и на три прилегающие к Иудее провинции[60]. Вместе с тем мне угодно, чтобы первосвященник позаботился о том, чтобы ни один иудей не поклонялся Богу в другом святилище, как только в иерусалимском. Из своих личных средств я отпускаю на расход по жертвоприношениям ежегодно сто пятьдесят драхм[61] и желаю, чтобы из них весь излишек поступал в вашу же пользу. Те же десять тысяч драхм, которые обыкновенно получали цари из средств Храма, я также предоставляю вам в пользу священников, несущих обязанности по богослужению в храме. Все те, кто стал бы искать убежища в Иерусалимском Храме или в одном из зависящих от последнего учреждений, будут отпущены на волю, и имущество их останется в целости, хотя бы они искали спасения по задолженности царю или по какой-либо иной причине. Я разрешаю возобновить и достроить Храм и отпускаю на то нужные суммы из своих собственных средств; равным образом я разрешаю и постройку городских стен и позволяю возвести высокие башни, причем и на все это отпускаю свои средства. Если же понадобится где-нибудь в стране иудейской возвести сильную крепость, то да будет это сделано также за мой личный счет».
   Обещания Дмитрия показались братьям более приемлемыми, чем назначение Александром Ионафа первосвященником и присланная ему в дар пурпуровая одежда, и они заключили союз с Дмитрием. Александр, однако, разгромил войско Дмитрия, да и сам Дмитрий был убит, и тогда Ионаф и Симон заключили союзнический договор с Александром. Первое, что сделал Александр, посетив Иудею, это назначил прадеда Ирода начальником над Идумеей и подтвердил его прежние полномочия откупщика дани в пользу Египта, а теперь и Сирии (в отличие от Дмитрия, он не обещал иудеям никаких налоговых поблажек). Иудеям это страшно не понравилось, и тогда одни из них в поисках лучшей доли выехали из страны, причем большая их часть осела в Риме, памятуя о давнем оборонительном и наступательном союзе, другие же стали обвинять во всех своих бедах Ионафа и Симона. Ионаф, желая поправить грустное положение, в каком оказалась Иудея, отправился к одному из сирийских полководцев с намерением выработать новые союзнические соглашения, не столь обременительные для иудеев, но был схвачен в плен и убит. Симон, оставшийся один, понял, что следующей жертвой хитроумных сирийцев станет он, собрал в Храме народ и обратился к нему с речью:
   «Единоплеменники! Вам небезызвестно, насколько охотно, после смерти отца моего, как я, так и братья мои шли за вашу погибель на разные опасности, сопряженные с возможностью смерти. Полагаю, что как я лично, так и смерть членов нашей семьи за законы и богопочитание дали вам достаточные тому доказательства. Поэтому нет такого страха, который вытеснил бы из души моей эту решимость и вызвал бы в ней особую привязанность к жизни или презрение к славе. Итак, если уже у вас нет теперь такого военачальника, который решился бы за вас на всякие крайности, то добровольно последуйте за мной, куда бы я вас ни повел. Если я не лучше своих братьев, чтобы не щадить своей жизни, то и не хуже их, и не отступлюсь позорно от того, что они признали за наилучшее, а именно – умереть за ваши законы и ваше истинное богопочитание. Где понадобится явить себя достойным их, там я и явлю себя таковым. Я смело надеюсь не только наказать врагов, но и избавить всех вас с вашими женами и детьми от их заносчивости и с Божьей помощью сохранить в целости Его святой Храм. Я отлично понимаю, что соседние племена наступают на вас оттого лишь, что считают вас не имеющими военачальника, который повел бы вас в бой».
3
   Народ скрепя сердце признал Симона своим военачальником и заодно первосвященником, и Симон не обманул его доверия, изгнав из Иерусалима гарнизон македонян. Симону в это время было уже далеко за шестьдесят, но он еще вполне мог бы править Иудеей, совмещая должности военачальника и первосвященника, если бы не его зять – знатный египтянин по имени Птолемей[62], предъявивший свои претензии на власть. Пригласив по случаю праздника тестя с его семьей на пир, он убил Симона вместе с двумя его сыновьями и заточил в темницу тещу. Третий, младший сын Симона – Иоханан, прозванный Гирканом[63], о котором у нас шла речь выше, – каким-то чудом спасся, по праву наследования вступил в должность первосвященника и объявил мужу сестры войну.
   Птолемей, прослышав о намерении Гиркана покончить с ним, заперся в небольшой крепости Дагон, расположенной неподалеку от Иерихона, и приготовился к длительной осаде. Все попытки Гиркана взять штурмом крепость заканчивались одним и тем же: Птолемей выводил на крепостную стену мать Гиркана и свою тещу, истязал ее на глазах сына и грозился сбросить с высоты, если тот немедленно не уберется в Иерусалим. Тщетно несчастная женщина призывала сына не обращать внимания на угрозы зятя и штурмовать крепость, тщетно заклинала его отомстить Птолемею за смерть своих близких, – Гиркан, видя страдания матери, отступал от стены, дожидаясь, когда голод вынудит Птолемея и его небольшой гарнизон сдаться на милость осаждающих.
   Дождался. Но дождался не сдачи крепости, а наступления субботнего года[64]. Войско Гиркана разбрелось по домам, вынужден был возвратиться в Иерусалим и сам Гиркан с остатками сохранившими ему верность воинами. Птолемей, возблагодарив судьбу, велел казнить свою тещу, а сам беспрепятственно отбыл на родину в Египет, в город Филадельфию. На этом, однако, несчастья Гиркана не только не закончились, они толком еще и не начались. Сирийцы, воспользовавшись благоприятно сложившейся для них ситуаций, вступили в Иудею, грабя и опустошая ее, и, не встречая на своем пути серьезного сопротивления, подступили к стенам Иерусалима. Гиркан обратился к ним с просьбой заключить перемирие, поскольку иудеи празднуют субботний год и им из религиозных соображений возбраняется общаться с иноземцами и, тем более, проливать их кровь. Сирийцам только этого и нужно было: горячие головы тут же решили не вступать с Гирканом ни в какие переговоры, а полностью вырезать всех иудеев за их заносчивость и отчуждение от других народов. Головы эти, однако, остудило известие о том, что пока сирийцы занимались в Иудее грабежами и вынашивали планы поголовно вырезать всех евреев, на их собственную страну напали парфяне и безнаказанно занялись в Сирии тем же, чем сирийцы в Иудее, – грабежами. Осада Иерусалима была снята, и сирийская армия поспешила отразить нападение парфян.
   Гиркан, принеся обильную жертву Предвечному за ниспосланное Им спасение от неминуемой гибели, крепко задумался: как быть ему дальше? Надежды на то, что какой-нибудь очередной сосед не воспользуется празднованием иудеями субботнего года и не придет к ним пограбить, а то и уничтожить их, не было никакой. Как не было и никакой уверенности в том, что ему удастся уговорить иудеев забыть на время о празднике и взяться за оружие, – они скорее согласятся погибнуть, чем нарушат предписанные им законы. Что же остается? Собрать войско из наемников. Но для этого нужны деньги, и деньги немалые! Где их взять? И тогда Гиркан решился на отчаянный и, в сущности, кощунственный шаг: он вскрыл могилу царя Давида и взял оттуда три тысячи талантов серебра, став, таким образом, первым из вождей иудеев, кто принял на свое содержание наемное войско. С этим войском Гиркан отправился в Сирию с намерением вернуть то, что северные соседи награбили в Иудее до нападения на их страну парфян. Отсюда он повернул свое войско на юг и завладел Идумеей. Получив солидный выкуп с деда Ирода и других богатых идумеян, он приказал всем остальным идумеянам покинуть свою страну, чтобы здесь могли поселиться иудеи. Идумеяне взялись за оружие, призвав на помощь дружественных им арабов. Возникла угроза кровопролитной войны с неясными для Гиркана перспективами. Тогда Гиркан вспомнил о давних дружеских связях Антипатра-старшего с Иудой Маккавеем и вступил в переговоры с его сыном, дедом Ирода. Антипатр-дед, увеличивший и без того огромное состояние, накопленное его отцом и потому считавший себя вправе говорить на равных с любым властителем, напомнил Гиркану, что между идумеянами и иудеями не может быть прочного мира, поскольку иудеи со времен Иакова, обманувшего Исаака, хитростью выторговывают себе право на особое к ним отношение, которого лишены другие народы. Гиркан заметил Антипатру на это, что иудеи потому пользуются правом на особое к ним отношение, что являются древнейшим на земле народом, выжившим благодаря неукоснительной вере в своего Бога. Антипатр возразил Гиркану, заявив, что идумеяне не верят во всемогущество Бога иудеев, но тем не менее тоже выжили и по возрасту ничуть не уступают иудеям, кичащимся своей древностью. «Разве мой дед, Иуда Маккавей, не был лучшим другом твоего отца идумеянина Антипатра? – спросил Гиркан. – Или ты изменил памяти наших предков?» «А разве братья лучшего друга моего отца не презирали его за то, что он был необрезанный, хотя во всем остальном ни в чем не уступал, а кое в чем и превосходил вас, иудеев?» «Человек может быть лучше или хуже любого другого человека, но смысл обрезания для нас, иудеев, состоит не в превосходстве одного человека над другим, а в заключении союза между смертным человеком и бессмертным Предвечным», – сказал Гиркан. «Не знаю, не знаю, – заметил Антипатр. – Да и не хочу знать». На этом переговоры между Гирканом и дедом Ирода были прерваны.
4
   Самый разговор об обрезанных и необрезанных был Антипатру-деду неприятен. Всякий раз, когда заходила речь об этом древнем обычае евреев, ему вспоминалась одна и та же сцена, свидетелем которой он стал, отправившись в Египет на очередные торги за право приобретения откупа налогов. Именно тогда его казначей, проживавший постоянно в Александрии, желая доставить деду Ирода удовольствие, потащил его глазеть на тайну посвящения новообращенного в галлы[65]. Видеть это запрещалось всем смертным под страхом смерти. Но казначей за щедрый гонорар подговорил архигалла сделать для деда Ирода исключение, и архигалл разрешил им увидеть весь обряд от начала до конца. Напялив на себя белоснежные бурнусы и скрыв лица под капюшонами, чтобы другие жрецы, участвующие в обряде, приняли их за своих, Антипатр и его казначей встали в конец процессии и вместе со всеми двинулись вокруг храма Кибелы[66], сопровождаемые звуками флейт и барабанов. Впереди шел архигалл, склонив скрытую под капюшоном голову и сложив на животе руки с четками. За ним следовали служки в таких же белоснежных бурнусах и выточенными из черного дерева фаллосами в руках. За служками шел с обнаженной головой новообращаемый – совсем еще молодой человек с безусым лицом и отрешенным взглядом (Антипатр почувствовал неприятный холодок в низу живота, когда этот бессмысленный взгляд на короткое время задержался на нем). За новообращаемым шли обнаженные по пояс юноши, которые не столько танцевали, сколько кривлялись под музыку и при этом хлестали себя цепями по спинам с такой силой, что кожа не выдерживала, лопалась полосами, и из полос этих сочилась кровь. Замыкали шествие жрецы, среди которых и затесались Антипатр с казначеем. Наконец, обойдя храм трижды, процессия повернула к его воротам и вступила в темную прохладу наоса, освещенного тусклым светом немногочисленных факелов. Здесь процессия образовала круг, бичевавшие себя молодые люди легли спинами на мраморный пол, так что пол тут же окрасился их кровью, музыка прекратилась, и архигалл, откинув с лица капюшон, стал читать какую-то молитву на непонятном Антипатру языке, время от времени касаясь рукой головы новообращаемого. Закончив долгую молитву, он сделал шаг назад, и тут же по всему периметру наоса ярко зажглись десятки факелов, отчего в храме сделалось светло, как днем, и снова зазвучала музыка – на этот раз веселая и громкая. Антипатр поразился огромной высоте храма, но еще больше его поразил невероятных размеров фаллос, вытесанный из черного гранита с блестками вкрапленных в него кристаллов кварца[67]. Этот гигантский фаллос стоял, как на постаменте, на таком же черном гранитном кубе, но уже без всяких вкраплений, и постамент этот походил не столько на опору фаллоса, сколько на удобное ложе, на которое хотелось взобраться и отдохнуть после долгого стояния на ногах. В храме неизвестно откуда появились танцовщицы, окружили новообращаемого и, ни на минуту не прекращая танца, стали, будто играя, его раздевать. Тут явилась еще одна девица с наброшенным на нее прозрачным покрывалом. Легкой походкой, ступая с носка на пятку, она направилась к центру наоса и здесь, оказавшись рядом с уже раздетым донага новообращаемым, скинула с себя покрывало, тоже оказавшись совершенно голой. Казначей ткнул Антипатра пальцем в бок и, выглянув из-под капюшона, подмигнул ему: ну как тебе эти танцульки? Антипатр в ответ ткнул казначея в бок кулаком и стал наблюдать за дальнейшим ходом событий. Новообращаемый, возбужденный то ли музыкой, а то ли видом юного прекрасного тела, набросился на девицу, повалил ее на черный постамент, на который Антипатру так хотелось взобраться, чтобы дать возможность отдохнуть затекшим ногам, и прежде, чем войти в ее чрево, что, по-видимому, он и должен был сделать в соответствии со всем предшествующим ритуалом, забился на ней в судороге и тут же в изнеможении откинулся на спину. Голая девица соскользнула с постаменты, вскочила на ноги, танцовщицы накинули на нее ее прозрачное покрывало, и все они так же внезапно исчезли, как и появились. Юноши с покалеченными спинами, лежавшие до той поры на полу, поднялись, взяли новообращаемого под руки и помогли ему встать на ноги. Затем они повели его, голого, за архигаллом, который медленно направился из храма во двор, а за ними покинули храм и все остальные участники этого непонятного Антипатру действа. Здесь, во дворе, Антипатр увидел огромного быка черной масти с кольцом, продетом сквозь ноздри, и белой попоной, наброшенной на его могучую спину (Антипатр обратил внимание на то, что в ходе всей долгой процедуры, свидетелем и отчасти участником которой он стал, почему-то преобладало сочетание белого и черного цветов). Юноши с исполосованными цепями спинами, из которых перестала сочиться кровь, подвели новообращаемого к узкой глубокой яме со ступенями, ведущими на дно, и помогли ему спуститься вниз. После этого два раба, держа быка за кольцо и вызолоченные крутые рога, потащили животное к яме. Бык упирался, мотал огромной головой, но боль, причиняемая его ноздрям кольцом, заставила его подчиниться воле людей. Рабы поставили быка так, что глубокая узкая яма оказалась между его ног. Кто-то из служек подал архигаллу короткий, блеснувший на солнце меч, и тот, дождавшись, когда музыка смолкнет, одним коротким ударом снизу вверх перерезал быку горло. Огромное черное тело рухнуло, закрыв собой узкую яму, из перерезанного горла хлынула кровь, ноги задергались в судороге, как несколькими минутами ранее билось в судороге тело новообращаемого. Снова грянула музыка, с быка содрали попону, смочили ее кровью и помогли новообращаемому, залитому кровью с головы до ног, выбраться из ямы. Лишь много позже, когда Антипатр и казначей вернулись домой, Антипатр узнал, что заклание быка над ямой было не обычным жертвоприношением богам, а обрядом, носившим мудреное название тавроболий[68]. Новообращаемого, обернутого в окровавленную попону, снова повели в храм, снова звучала музыка, но теперь она была уже не веселой, а заунывной, как на похоронах. Антипатр уже порядком устал от всей этой долгой нудной процедуры посвящения в галлы, устал от короткого и явно несостоявшегося совокупления новообращаемого с юной прекрасной девицей, и единственное, что он испытывал, возвращаясь под своды храма с огромным черным фаллосом в центре, была детская жалость к зарезанному на его глазах быку. В храме продолжала звучать музыка, света поубавилось, юноши с израненными спинами куда-то исчезли, и вообще участников церемонии заметно поубавилось. Антипатр ожидал, что если не все танцовщицы, то по крайней мере одна девица, понравившаяся ему своим юным прекрасным телом, снова появится, и на этот раз новообращаемый не промахнется, познает ее, но и эта девица не появилась. Теперь танцевал один только новообращаемый. Собственно, это был даже не танец, а все ускоряющееся вращение вокруг себя, так что он, вымазанный успевшей запечься на нем бычьей кровью, казался теперь не человеком, а ожившей копией черного фаллоса, маячившего за ним. Когда новообращаемый довел себя до полного изнеможения и готов был вот-вот упасть, в руке архигалла появился еще один меч, на этот раз короткий и кривой, который он протянул новообращаемому. Тот, не переставая кружиться, подхватил меч, движения его стали еще быстрее («Откуда только берется у него столько сил?» – подумал Антипатр), в какое-то неуловимое мгновение он вдруг остановился, замер, взял в левую руку свой вялый член, посмотрел на него, будто дивясь его безжизненности, и буднично, словно отросший ноготь на пальце, отрезал его и брезгливо, как если бы это был не его член, а дохлая лягушка, бросил его на постамент. Антипатр невольно вскрикнул, на него обернулись жрецы, и казначей, чтобы их не разоблачили и не предали смерти, быстро поволок своего хозяина вон из храма.